Что-то вылепится
Из глины.
Что-то вытешется
Из камня,
Что-то выпишется
Из сердца.
Будь как будет!
Не торопись!..
Давид Самойлов
Рукопись о начале войны. — Свидетельство маршала Ф. И. Голикова. — Возражения КГБ. — Загадка «Красной Капеллы». — «1941, 22 июня» выходит в свет. — Реакция общественного мнения. — Дискуссия в Институте марксизма-ленинизма. — Возможно ли улучшить марксизм? — Дело Олега Пузырева. — В партийном комитете Института истории
В конце войны, еще находясь в действующей армии, я часто мечтал о том, как вернусь в Москву и возобновлю занятия историей.
Война оставила на мне, как и на всех тех, кто был вольным или невольным участником ее, неизгладимый отпечаток. Многие годы должны были пройти, чтобы телесные и душевные раны, нанесенные войной, были залечены. Когда же эти годы проходили, то бывшие юноши к своему изумлению оказывались уже зрелыми людьми, а то и стариками. Все можно было попытаться изменить, переделать, лишь со временем ничего нельзя было поделать.
Во время войны мне пришлось многое увидеть и еще больше понять. Я надеюсь когда-нибудь написать о войне отдельную книгу. Скажу здесь поэтому только одно: книга о начале войны в июне 1941 г. была мною задумана в те дни, когда я в теплушке возвращался из Восточной Пруссии в
Москву. Но осуществить свое намерение мне удалось лишь значительно позже. Должно было пройти почти двадцать лет занятий историей, чтобы я созрел для такой книги. После 1956 года я исподволь начал собирать материалы для будущей книги. У меня было много других планов и замыслов, и очередь для «1941...» подошла не скоро. Сбор материалов был закончен в 1963 году, а в следующем году я провел ряд интервью с участниками событий и написал текст книги. Весной 1964 года издательство «Наука» согласилось опубликовать книгу в научно-популярной серии.
Книга «1941, 22 июня» была мною написана «на одном дыхании», т. е. легко и свободно, без оглядки на возможные последствия, при минимуме привычной самоцензурьг. С того момента как я начал писать, я попытался отбросить всякие иные соображения, но писать лишь то, что само просилось на бумагу. Я решил сделать книгу компактной, чтобы любому человеку, независимо от его рода занятий, было легко прочесть ее.
В октябре 1964 г. Хрущев был уволен в отставку.
Общая обстановка в стране и особенно в идеологической области начала меняться после октябрьского пленума ЦК 1964 г. довольно быстро. Хотя в то время еще не было явного отлива в сторону неосталинизма, но возникла как бы обратная реакция на антисталинский курс прежнего руководства. В идеологической области этот отлив был особенно заметен. Я очень быстро почувствовал это на себе.
Журнал «Международная жизнь», в котором я довольно активно сотрудничал во второй половине 50-х и в начале 60-х годов, обратился ко мне с предложением написать статью к 20-летней годовщине победы над гитлеровской Германией. Я охотно принял это предложение, написал статью. Вначале статья как будто понравилась. Но затем начались предложения по ее «улучшению», которые в основном сводились к тому, чтобы смягчить ее антисталинскую заостренность. То было веяние времени. Это было в то самое время, когда мне приходилось выдерживать сильный напор со стороны зав. сектором Всемирной истории А. Ф. Миллера, одного из сотрудников сектора М. Полтавского, которые стремились удалить из X тома «Всемирной истории», которым я руководил, элементы критики Сталина и других руководителей в связи с неподготовленностью к войне с гитлеровской Германией. Мне удалось отбить эти атаки. Теперь же предстояло воевать еще и за мою книгу «1941, 22 июня», находившуюся в издательстве «Наука». И там предъявлялись претензии такого же рода. Отсюда следовал логический вывод, что установки по проблемам истории Великой Отечественной войны пересматриваются в ЦК, и дело идет, по-видимому, к отступлению от линии XX съезда партии. Занятый во «Всемирной истории» и своей собственной книжкой и опасаясь, что назревающий конфликт с «Международной жизнью» может рикошетом ударить по моей книге, я решил ни на какие компромиссы с журналом не идти, но и борьбы за опубликование своей статьи не вести. Поэтому я отправил в журнал следующее письмо:
В Редколлегию журнала «Международная жизнь»
Направляю Вам верстку статьи «Великий подвиг». Я подписал ее в печать при условии, что будет восстановлен текст, касающийся ошибок Сталина и руководства Наркомата обороны перед нападением Германии. В связи с этим мною написан новый текст для 4-й полосы, который будет подклеен к верстке.
Без этой вставки согласиться на опубликование статьи не могу. Не вижу никаких оснований для исключения вопроса о культе личности из статьи. Тяжелые потери, которые мы понесли во время войны с фашистскими захватчиками, и особенно в ее начальный период, в немалой степени являются результатом грубых просчетов и ошибок Сталина. Это самое мягкое, что можно сказать по этому поводу. Умолчание об этих серьезных ошибках, осужденных решениями XX и XXII съездов партии, а также постановлением ЦК КПСС от 30 июня 1956 г., искажает смысл событий и представляет собою фальсификацию истории.
Убедительно прошу Вас принять исправления, предложенные мною.
В случае иного решения (на любом из этапов подготовки статьи к публикации) прошу мою статью не печатать.
9 мая 1965 г. (А. М. Некрич)
Категоричность моего письма была также связана с опасениями, что редколлегия сделает самовольные исправления и поставит меня перед свершившимся фактом. Такие вещи случались не раз в практике советской печати. Иди потом, объясняй, что ты здесь не при чем!
Статья напечатана не была.
Как раз в этот момент решалась судьба моей книги. Осложнения начались после отставки Хрущева. Уже первая страница рукописи «1941, 22 июня» вызвала некоторую нервозность у моего редактора Е. Володиной. Была там такая разбивка:
«Привычный мир с его обычными радостями и печалями неожиданно распался. Война ворвалась и закружила в своем водовороте миллионы человеческих жизней. Гитлеровская Германия вероломно и внезапно напала на Советский Союз.
ВНЕЗАПНО!
ВНЕЗАПНО?
ВНЕЗАПНО?!»
Таким образом, на первой же странице выражалось сомнение в правдивости официальной советской интерпретации о внезапности нападения Германии на Советский Союз. Это сомнение было абсолютно ясным, и вслед за тем у читателя неизбежно должен был возникнуть вопрос: что же случилось? А затем и другой вопрос: кто же отвечает за то, что нападение было внезапным, а, может быть, оно и не было внезапным?
Эта разбивка просуществовала до первой корректуры, а затем по настоянию редактора я убрал слово «внезапно», и последняя фраза разбивки стала такой: «Гитлеровская Германия вероломно напала на Советский Союз».
Так началось «очищение» рукописи от текста, который мог показаться цензуре сомнительным.
Моя рукопись последовательно прошла пять цензур: обычную цензуру Главлита, военную цензуру для проверки, не просочилась ли секретная информация, специальную военную цензуру Главного разведывательного управления, цензуру Комитета государственной безопасности, Министерства иностранных дел и, наконец, часть книги согласовывалась с отделом науки ЦК КПСС. Казалось бы, что после такого «обкатывания» в книге не должно было ничего остаться. На самом же деле книга была написана, как выше уже говорилось, на едином дыхании и поэтому она могла быть искалечена, но идеи, заложенные в ней, вытравить до конца было невозможно. Это все равно как если бы вы попали в катастрофу, и хирург отрезал бы у вас ногу или ноги, или руки, но голову на всякий случай сохранил бы! Так и с книгой, которую пронизывает единая мысль, — ее можно редактировать, ампутировать отдельные ее части, но пока ее не зарубили окончательно, она существует.
Читателю, должно быть, будет любопытно знать, что же сделала цензура с текстом моей книги.
Цензура Главлита была начальной и заключительной. Свои суждения она основывала, главным образом, на мнении других цензур. По указанию Главлита рукопись и корректура были посланы на просмотр в Министерство обороны, Комитет государственной безопасности и в Министерство иностранных дел.
Специальная цензура Главного разведывательного управления вычеркнула несколько очень важных страниц из моего интервью с бывшим начальником ГРУ маршалом Ф. И. Голиковым. Но об этом стоит рассказать подробнее...
Лифт поднимает меня на 3-й этаж. Довольно длинный коридор, налево и направо двери с дощечками. На дощечках вдруг вспыхивают знакомые имена — Маршал Советского Союза... Маршал Советского Союза... Генерал армии... Значит, это и есть «райский уголок»? Так в шутку называют военные между собой инспекторский отдел Министерства обороны СССР, где заслуженные воины, получив должности инспекторов Советской Армии, более или менее спокойно доживают свой век. Живут, как в раю... Отсюда и название — «райский уголок».
А вот и кабинет, который мне нужен. На двери дощечка: Маршал Советского Союза Голиков Ф. И. Стучу в дверь. «Входите, входите», — раздается голос и вслед за тем обладатель голоса идет мне навстречу. Он небольшого роста, с полированной головой, серовато-голубоватыми глазами, маршальский мундир, многорядные колодки орденов. Это и есть Филипп Иванович Голиков. Он приглашает меня сесть, и мы усаживаемся около широкого письменного стола. За другим столом, поменьше, сидит подполковник, адъютант маршала. Пошелестев немного бумагами, он затем удаляется.
Я излагаю маршалу цель своего визита. Рассказываю о задуманной мною книге «1941, 22 июня», книге, в которой я попытаюсь объективно рассказать о событиях, непосредственно предшествовавших нападению гитлеровской Германии на Советский Союз 22 июня 1941 года.
— Вы, Филипп Иванович, — говорю я, — можете помочь мне прояснить ряд вопросов. По роду своих занятий (изучение истории Второй мировой войны) я столкнулся с некоторыми неясностями в истории Отечественной войны, особенно ее начала. Мне нужно прояснить их и как заместителю ответственного редактора X тома «Всемирной истории», посвященного истории Второй мировой войны, и как автору научно-популярной книги, подготовляемой к печати издательством «Наука».
Задолго до того как я получил согласие маршала Голикова на беседу, я познакомился с его биографией. Она, поистине, уникальна. Кажется, это единственный человек, который поочередно занимал все высшие административные должности в Министерстве обороны Советского Союза: начальник Главного управления кадров, начальник Главного разведывательного управления, начальник Главного политического управления. Во время войны — Главный координатор разведывательных служб, заместитель командующего и командующий фронтом. Много раз Ф. И. Голиков избирался депутатом Верховного Совета РСФСР и СССР, был членом Центрального Комитета КПСС. Маршал Голиков выполнял во время войны и военнодипломатические поручения. Так, он был начальником военной миссии в Великобритании. Он написал несколько книг и статей — воспоминаний о гражданской и Великой Отечественной войне.
Я смотрю на Филиппа Ивановича и думаю: «Вот он приходит к Сталину...». Но пора начинать беседу.
С июля 1940 года маршал был начальником Главного разведывательного управления. Значит, именно он должен быть в курсе всех предупреждений о готовящемся нападении Германии на Советский Союз.
Я спрашиваю его: «За рубежом много говорят о предупреждениях, которые получал Советский Союз по различным каналам о готовящемся нападении. Создается впечатление, будто первое предупреждение относится к марту 1941 года. Я имею в виду сообщение заместителя государственного секретаря США Сэмнера Уэллеса советскому послу Константину Уманскому. Так ли это?»
Филипп Иванович отвечает твердо и уверенно: «Нет, это не так. Первые предупреждения поступили по линии советской военной разведки гораздо раньше марта 1941 года. Разведывательное управление проводило огромную работу по добыванию и анализу сведений по различным каналам о намерениях гитлеровской Германии, особенно и в первую очередь против Советского государства. Наряду с добыванием и анализом обширных агентурных данных, РУ тщательно изучало международную информацию, зарубежную прессу, отклики общественного мнения, немецкую и других стран военно-политическую и военнотехническую литературу и т. п. Советская военная разведка располагала надежными и проверенными источниками получения секретной информации в целом ряде стран, в том числе и в самой Германии. Поэтому американское сообщение не было, и уж во всяком случае не могло быть новостью для политического и военного руководства страны, начиная с И. В. Сталина».
(Ах, вот как! Это ведь очень важное заявление. Выходит, что сведения были, но тогда в чем же дело?) И я торопливо задаю маршалу следующий вопрос:
— Как относился Сталин к сведениям разведки?
И снова маршал отвечает спокойно:
— Мой ответ, более или менее обстоятельный, может быть дан лишь за советскую военную разведку. (Филипп Иванович — человек осмотрительный. С какой стати будет он вмешиваться в дела разведки КГБ, Коминтерна, других источников информации? И все же он подчеркивает, что отношение к сведениям любой разведки было у вождя народов, видимо, одинаковое. Однако послушаем Голикова:)
— Как на эффективности, так и на конечных результатах работы советской военной разведки (видимо, и разведки других видов), несмотря на всю серьезность и своевременность представляемых данных, очень отрицательно сказывались:
• убежденность Сталина в том, что все утверждения и данные о подготовке руководящими силами гитлеровской Германии нападения на СССР и о приближающихся сроках этого нападения являются выражением и результатом широко задуманной и активно осуществляемой политической и военной дезинформации со стороны английских империалистов в лице Черчилля и английской разведки с тем, чтобы в их собственных целях столкнуть СССР и Германию в большой войне;
• настороженное отношение ко всем разведывательным данным с принятием из них, видимо, лишь того, что могло в той или иной мере подкрепить неправильные оценки Сталиным международной обстановки и военнополитической ситуации, но с отрицанием всего, что не соответствовало его концепции, особенно в отношении реальности германской военной угрозы и возрастания близости вторжения германской армии.
Видно, маршал подготовился к беседе неплохо. Его формулировки точны и предельно лаконичны. После встречи с ним мне пришлось много раз возвращаться мысленно к этой беседе. Я думаю о советской агентурной разведке — о Ресслере, Маневиче, Радо и Зорге. Неужели все их труды пошли прахом? Мысль об этом казалась мне вначале столь дикой, что я даже поежился.
Но, оказывается, Филипп Иванович еще не закончил ответа на этот вопрос. Третьей причиной он считает «произвол периода культа личности Сталина, О1ульное недоверие и массовое истребление кадров партии, государства, вооруженных сил, в том числе и кадров военной разведки». Маршал утверждает, что в числе репрессированных или уничтоженных оказались «ценнейшие работники военной разведки как из числа руководящих лиц Центра, так и из числа заграничных работников. Кроме того, многие агентурные работники были очернены, оклеветаны, во вред делу отсечены от разведывательной работы и изгнаны из разведывательных органов».
Голиков подчеркивает, что работа военных разведчиков чрезвычайно осложнялась подозрительностью самого Сталина и его окружения. Однако маршал не уточняет, кого он имеет в виду персонально. Мгновенно я взвешиваю: уточнять или нет. Пожалуй, не стоит, нужно выслушать до конца.
— Это отношение, — продолжает Филипп Иванович, — особенно огцущали на себе те, кто возвращался на Родину из-за рубежа, тем более с агентурной работы. К ним относились с подозрением, очевидно, за ними следили (очевидно! Филипп Иванович, Филипп Иванович, и как Вам не ай-я-яй! Но эти слова я произношу про себя)..., а нередко необоснованно арестовывали. Хороших разведчиков нередко старались очернить еще и за рубежом. Эти условия весьма затрудняли работу советской военной разведки.
Филипп Иванович вздыхает и выжидательно смотрит на меня.
Вопрос. В ряде зарубежных книг сообщается о таком случае: руководство ГРУ доложило Сталину полученное сообщение, в котором была указана точная дата предполагаемого германского нападения на Советский Союз. Прочитав это донесение, Сталин будто бы наложил резолюцию, которая примерно звучала так: «Это провокация и дезинформация. Виновного найти и наказать».
Ответ. Такой конкретный случай мне неизвестен. К тому же поставленный Вами вопрос, на мой взгляд, не представляет принципиального интереса. Суть дела — в общем отношении Сталина к донесениям советской военной разведки, а об этом уже сказано выше.
Вопрос о намечавшейся дате нападения гитлеровской Германии на Советский Союз представляет существенный интерес еще вот с какой точки зрения.
Как выяснилось после войны, становившиеся известными нам и докладывавшиеся высшим инстанциям даты вторжения Гитлер был вынужден неоднократно менять. Он откладывал их трижды вплоть до 22 июня.
Это весьма «усиливало» позиции Сталина против донесений разведки и стимулировало его уверенность в собственной правоте. Мало того, говорилось, что разведка дезинформирует и тем «льет воду» на мельницу Черчилля.
Надо самокритично признать, что эти переносы сроков нападения Германии на СССР, большая уверенность Сталина в своей точке зрения, сила его исключительного влияния оказывали воздействие на нас, вносили колебания, заставляя иногда принимать за английские происки совершенно правильные данные и сведения.
...Пройдет несколько месяцев и некто, возвращая мне корректуру моей книги «1941, 22 июня», скажет, покрутив головой, с усмешкой: «Хитрит Филипп Иванович.., хитрит. Ведь он же сам, представляя разведывательную сводку Сталину 30 марта 1941 года, после важнейших сведений о предстоящем нападении Германии, написал: "Не исключено, что все эти сведения являются дезинформацией и провокацией со стороны английской разведки". Вот ведь как обстояло дело».
Так вот что означали слова Голикова о воздействии Сталина на руководителей разведки! Попросту они, как и другие высшие чиновники Советского государства, подлаживались под умозрение и настроение Сталина и представляли ему дело таким образом, каким тот желал его видеть.
Выходит, что они жертвовали государственными интересами в угоду Сталину и ради сохранения своего высокого служебного положения... Эта мысль долго не давала мне, да и сейчас не дает покоя. И я вижу горы трупов, их миллионы — солдаты, погибшие в Великую Отечественную войну, и слышу голос Голикова: «Надо самокритично признать...» и голос некоего лица: «Хитрит Филипп Иванович...»
И другая мысль: ну, а как же сейчас, то же самое? Ведь система-то не изменилась, и, следовательно, возможны повторения. Информация просеивается, она проходит сквозь многочисленные фильтры, а потом докладывается самому высокому лицу в государстве, тому, чей голос будет решающим.
Венгрия — 1956! Куба — 1962! Как было там?! Судя по последствиям, что-то неладно было с информацией, или вернее, как и кем она докладывалась. А, может быть, и то и другое?!
Все эти мысли и сейчас будоражат меня.
...Но тогда был конец сентября 1964 года. И я сидел в кабинете маршала Голикова. Это было всего за 20 дней до свержения Хрущева.
Вопрос. Можно ли сказать, что Сталин попросту игнорировал те данные разведки, которые не укладывались в схему военно-политического положения, составленную им?
Ответ. Да, с моей точки зрения, дело обстояло так. Сталин считал, как я уже говорил, что Англия старается спровоцировать войну между Германией и Советским Союзом, а сама хочет использовать ее (войну) в своих собственных целях. Считая себя весьма искусным и хитрым политиком, Сталин полагал, что благодаря этим своим качествам, ему удалось расстроить английские планы в августе 1939 года и тем избежать войны с Германией. Действительно, соглашение Советского правительства с Германией в августе 1939 года было в наших интересах, и оно расстроило антисоветские планы правительств Англии, Франции и США. Однако Сталин продолжал и позднее — в 1940 и в 1941 гг. смотреть на международную обстановку теми же глазами. Он явно недооценивал Германию Гитлера как главного и решающего в то время противника СССР, переоценив при этом значение достигнутого с нею соглашения 1939 года.
Перед Великой Отечественной войной, — продолжал маршал, — когда английское правительство возглавил Черчилль, хитрый и многоопытный политик, старый враг Советской власти, Сталин, не разобравшись в новой обстановке, ко всем предупреждениям о готовящемся нападении гитлеровской Германии относился только как к английской провокации. Полагая, что Черчилль старается перехитрить его, Сталина, Сталин старался перехитрить Черчилля. А кончилось дело тем, что Сталин перехитрил сам себя во вред советскому народу, государству и коммунистической партии Советского Союза.
Вопрос. Создается впечатление, что к началу мая 1941 года в настроении Сталина наметились некоторые изменения. Об этом свидетельствует, в частности, его речь на выпуске слушателей военных академий 5 мая 1941 года, которую, очевидно, Вы сами слышали (Ф. И. Голиков подтверждает это). Мне кажется также, что значительное влияние на умонастроение Сталина оказал полет Гесса в Англию. Каково Ваше мнение?
Ответ. Возможно, что после этого события Сталин начал относиться к сведениям разведки более внимательно, но это не изменило существа его позиции. Достаточно вспомнить содержание заявления ТАСС за неделю до вторжения гитлеровской Германии в Советский Союз и тот вред, который это исходившее от Сталина заявление принесло советскому народу.
...Я задаю маршалу еще ряд уточняющих вопросов. Голиков отмечает, что планы стратегического развертывания вооруженных сил гитлеровской Германии были предоставлены им политическому и военному руководству Советского Союза не позднее, чем в марте 1941 года... Следовательно, чуть ли не за 3 месяца до нападения?! Пытаюсь снова и снова уточнить этот важнейший вопрос и спрашиваю:
— Какова была реакция Сталина на первые сообщения о готовящемся нападении?
Ответ. Отрицательная, не верил.
Вопрос. К какому времени у Вас, как у начальника ГРУ, исчезли всякие сомнения в том, что немцы собираются напасть?
Ответ. Видимо, еще до конца 1940 года...
Я возвращаюсь домой и беспокойно и вроде бы бесцельно брожу по квартире. Эта проклятая мысль не дает мне покоя — если Голиков говорит правду, что у него еще до конца 1940 года не было сомнений, что Германия нападет, то как же он смел не настаивать на этом, не кричать, не вопить, не стучаться во все двери?! И внезапно другая, охлаждающая мысль: ну и что же было бы? Куда жаловаться, на что уповать? Тоталитарная система безжалостна и губительна даже к самой себе. Подобно Урану, она пожирает своих сыновей, лучших из них, и губит прекрасные мысли, душит благородные порывы, глушит инициативу. И Сталин, и Голиков, и X., и У. — все они рабы этой ужасной системы: они не могут существовать без нее, а она — без них, ибо они внутри нее. И все мы частицы этой системы и обслуживаем ее каждый на своем месте, кому что положено. Кто играет роль Сталина в микромасштабе, кто — Голикова. Только солдаты на поле брани не играют, они сражаются и побеждают или их побеждают, и тогда они умирают или бредут в плен, чтобы погибнуть либо там, в концлагерях, либо возвратившись домой, где-нибудь на Колыме.
...Но все же я пересиливаю себя и иду к письменному столу. Мне нужно поскорее составить запись беседы, отправить ее Филиппу Ивановичу на просмотр, а затем набраться терпения и ждать. И я жду, жду до 12 марта 1965 года, когда Голиков подписывает при мне интервью, а адъютант скрепляет печатью. Теперь этот документ принадлежит истории. Он уже не Голикова и не мой и будет жить своей собственной жизнью.
И жизнь этого документа начинается с того, что специальная цензура почти полностью выбрасывает его из моей книги «1941, 22 июня», которая все же выходит из печати в сентябре 1965 года, пройдя пять цензур. Но от документа Голикова остаются «рожки да ножки». Но теперь, спустя 11 лет, он снова оживает, он увидит свет, я знаю.
...Затем рукопись была послана в КГБ. По счастью, отзыв КГБ сохранился у меня, и я могу быть предельно точным в описании замечаний Комитета. Также сохранилось и мое письмо в издательство в связи с замечаниями КГБ. В отзыве КГБ указывалось (цитирую):
«По нашему мнению, автор не смог дать правильного анализа некоторых важнейших событий этого периода, так как в ряде случаев рассматривает и оценивает их с субъективных позиций».
Общая аргументация КГБ была крайне слабой, и поэтому Комитет пошел по проторенной, привычной дорожке обвинения автора в том, что он игнорирует советские источники, но широко использует буржуазные. В рецензии написано: «Излагая внешнюю и внутреннюю политику нашего государства в период после смерти В. И. Ленина, автор не сделал ни одной ссылки на решения соответствующих съездов КПСС и на постановления советского правительства, но зато заполнил многие страницы высказываниями Гитлера, Муссолини, Хорти, Антонеску, Риббентропа, Гесса, Мацуоки, бывшего немецкого посла в Москве Шуленбурга и других, а также (читатель, внимание! — А. Н.) выдержками из книг советских авторов, изданных в основном в период, когда субъективистский подход к оценке истории советского народа кое у кого стал превращаться в моду».
Таким образом, первым делом рецензент КГБ стремился зачеркнуть все, что было сделано советской исторической наукой, литературой, мемуаристикой за десятилетний послесталинский период. По счастью, из истории ничего выкинуть нельзя. КГБ отвергало сведения, сообщенные автору маршалом Голиковым и другими, поскольку «эти впечатления субъективны и не могут служить основанием для научных выводов». Да, КГБ было бы право, если интервью служили бы единственным источником информации для автора, но на самом деле (и об этом КГБ умалчивает) интервью были лишь одним из источников.
Для меня и для читателя большой интерес представляют конкретные замечания КГБ.
И здесь мне пришлось столкнуться с чрезвычайно любопытной историей, с которой я хочу познакомить читателя.
...Во время Второй мировой войны в Германии существовала советская разведывательная организация, тесно связанная с немецким движением сопротивления. Деятельность этой организации, известной под названием «Красная Капелла», была описана во многих книгах. Ее руководитель Шульце-Бойзен и большинство участников группы были в конце концов схвачены гестапо и казнены. К тому времени, когда моя рукопись попала на цензуру КГБ, деятельность «Красной Капеллы» весьма высоко оценивалась в советских официальных изданиях. Добавлю, что за последние десять лет «Красная Капелла» стала как бы хрестоматийным образцом подпольной подрывной деятельности против гитлеровского режима. За месяц до того, как моя рукопись попала в КГБ, в мае 1965 года журнал «Новое время» опубликовал интервью с уцелевшей участницей «Красной Капеллы» Гретой Кунгоф. В Германской демократической республике участники «Красной Капеллы» были причислены к сонму национальных героев немецкого народа. И вдруг совершенно неожиданно я читаю в рецензии КГБ следующее:
«На стр. 123-127 автор говорит о том, что антифашистская организация, известная под названием «Красная Капелла», передала в Москву ряд важных сведений, раскрывавших замыслы гитлеровской Германии. Так как в деятельности этой организации имеется много неясного и сомнительного, вряд ли целесообразно упоминать о ней и тем более ссылаться как на источник получения важной информации» (выделено мною — А. Н.).
Прочтя эти строки, я был поражен и заинтригован. Если КГБ имеет такое мнение о деятельности «Красной Капеллы», то почему же «Красную Капеллу» прославляют во всех советских и восточногерманских публикациях, посвященных движению Сопротивления и деятельности советской шпионской сети в Европе во время войны? И другой вопрос: что же было на самом деле?
Позднее мне стала известна одна из версий истории «Красной Капеллы». Не могу ручаться за ее достоверность, но требование КГБ снять всякое упоминание об этой организации очень смутило меня, и до сих пор я не рискую дать окончательный ответ на те вопросы, которые возникают. Утверждают (и мне говорили, что именно на этом и было основано замечание рецензента КГБ), будто «Красная Капелла» располагала радиопередатчиками малой мощности. Их мощности было достаточно, чтобы зашифрованные сведения Шульце-Бойзена и других, рисковавших жизнью, чтобы их добыть, достигли... специальной немецкой службы перехватов, расположенной в Восточной Пруссии, но мощности раций было явно недостаточно, чтобы эти сведения были приняты московским Центром. Если эта версия соответствует действительности, то перед нами одна из величайших трагедий подпольной организации, действовавшей во время Второй мировой войны.
Что же произошло в действительности? Этот вопрос еще ждет своего ответа.
...КГБ потребовал устранения из текста книги сообщения о том, что «аналитическая группа Главного управления погранвойск на основании донесений с границы составила накануне войны схему движения вражеской агентуры...» и что сравнение этой схемы с другими данными должно было неизбежно привести к вскрытию основных направлений предполагаемых ударов немецкой армии. В заключение в рецензии КГБ было написано: «Учитывая изложенное, считаем, что книгу А. М. Некрича «1941, 22 июня» в теперешней редакции издавать нецелесообразно».
В другое время такого рода отзыв Комитета государственной безопасности означал бы смертный приговор книге. Но времена очень изменились после смерти Сталина. Внутренняя эволюция, проделанная за 12 лет, была огромной. КГБ утратил в значительной мере свое влияние, которым госбезопасность обладала в былые годы. Мнение Комитета стало необязательным для издательств. Его можно было в данном случае оспаривать. Это было всего лишь одно из мнений. Но не исключено, что это было временным явлением.
Прочтя отзыв КГБ, я решил немедленно парировать его. В письме в издательство «Наука» от 5 июля 1965 года я подробно разобрал все конкретные замечания КГБ, показал несостоятельность их, противоречие отзыва КГБ мнениям других компетентных рецензентов.
Примерно в это же время я был вызван в Главное разведывательное управление Советской армии, где мне был сделан ряд конкретных замечаний. Я с облегчением вздохнул: замечания были несущественными. Каково же было мое изумление, когда в корректуре, возвращенной из ГРУ, целые страницы моего интервью с маршалом Голиковым были перечеркнуты красным карандашом. Но делать было нечего. Надо было соглашаться с замечаниями немедленно и по возможности ускорить выход книги. Я чувствовал, особенно после торжественного празднования 20-ой годовщины со времен окончания войны, что ситуация меняется к худшему, хотя прежние установки еще не были официально изменены. К тому же мой опыт со статьей в «Международной жизни» подсказывал, что начался бег за временем, и это состязание может быть мною легко проиграно.
Поэтому через несколько дней я отправил в издательство «Наука» новое письмо, в котором сообщал, что мною внесены исправления и дополнения в связи с замечаниями Военной цензуры и Комитета государственной безопасности.
Наступил решающий момент. Захочет ли КГБ еще раз просмотреть рукопись или удовлетвориться сообщением Издательства, что замечания приняты и рукопись исправлена? Звонок по телефону в Комитет — мне повезло. Комитет не требует рукопись на вторичный просмотр (иными словами, не желает брать на себя ответственность), а удовлетворяется сообщением издательства. Возвращается корректура и из Министерства иностранных дел. Кое-что придется снять, я соглашаюсь безоговорочно — время не ждет! Последний подстраховочный звонок в отдел науки ЦК КПСС, и рукопись отправляется в Главлит на последнюю визу. Наконец рукопись подписана. Я уезжаю в Крым и там ожидаю появления книги. Пока шла работа над рукописью в издательстве, неожиданно возникло новое, чисто техническое затруднение: все типографии издательства «Наука» загружены, рукопись может быть напечатана лишь к концу года. Меня прошибает холодный пот. А если произойдут какие-либо политические изменения — что тогда? Вывод напрашивается сам собой. Я договариваюсь с производственным отделом, что попытаюсь найти типографию. И я знаю, где ее искать. Мой фронтовой, очень близкий друг Арон Айнбиндер — директор типографии, принадлежащей Комитету трудовых резервов, но я знаю, что типография работает на хозрасчете и берет заказы со стороны. Арон соглашается взять мою рукопись, и это в конечном счете спасает книгу. Из Крыма бомбардирую Арона телефонными звонками: «Когда? Когда? Скорее! Скорее!..» Я не могу и не хочу объяснять ему всей сложности ситуации. Время подпирает.
И вот, наконец, книга выходит. Я получаю прямо из типографии первые 50 экземпляров и раздариваю их, потом покупаю еще и еще, пока это возможно и книга не поступила еще на склады книготорговых организаций.
...Наконец в октябре 1965 года книга появляется на прилавках. В течение трех дней 50 тысяч экземпляров раскупают. Первоначально хотели напечатать 80 тысяч, но затем издательство решило на всякий случай тираж сократить. Письма, телефонные звонки из Москвы, Ленинграда, Киева, из дальней провинции, из-за Полярного круга: слезно просят прислать книгу, достать невозможно. И я покупаю и шлю каким-то неведомым, но крайне симпатичным мне людям. Я раздаю, рассылаю 600 экземпляров, и сам остаюсь всего лишь с 15-ю и начинаю прятать их по разным сокровенным местам квартиры, чтобы приятели ненароком не захватили ее. Первая реакция на книгу просто восторженная. Меня поздравляют. В коридорах Института ко мне подходят знакомые и незнакомые люди, жмут руку, просят сделать надпись на книге. Иностранные агентства передают сообщения о книге за границу. В Польше, Чехословакии, Венгрии начинают книгу переводить. Югославская «Борба» печатает в нескольких номерах извлечения из книги. «1941, 22 июня» получает путевку в жизнь и начинает свою собственную, отдельную от автора жизнь. А жизнь самого автора начинает понемногу осложняться... Книгу хвалят, но ни один профессиональный журнал не желает печатать на нее рецензию. Откликается только «Новый мир». Главный редактор А. Т. Твардовский прочел книгу, и она ему очень понравилась. В январском номере журнала за 1966 год появляется большая рецензия Г. Б. Федорова. Совершенно неожиданно в газете «Комсомолец Таджикистана» где-то там в Душанбе появляется на развернутую полосу статья А. Вахрамеева «Правде в глаза». И на этом все кончается. Газеты и журналы Советского Союза дружно замалчивают книгу. И все же книга пробивает себе дорогу. Меня приглашают выступить с докладом в Военной академии. Вот что сообщала газета «Фрунзевец», орган Военной академии им. М. В. Фрунзе, в номере от 22 января 1966 года:
«Очередное заседание кружков отделения ВНО при кафедре истории войн и военного искусства было посвящено обсуждению книги доктора исторических наук тов. А. Некрича «1941, 22 июня» и вылилось в оживленное обсуждение вопросов подготовки и развязывания фашистской Германией войны против Советского Союза.
На занятии выступил автор книги. Он рассказал присутствующим о планировании гитлеровцами агрессии против СССР и о подготовке нашей страны к отпору врагу.
Своими мыслями по обсуждаемым вопросам поделились слушатели... Все выступления носили дискуссионный характер. Занятие вызвало большой интерес у членов Военно-научного общества и, несомненно, принесло им пользу».
Мое выступление в академии им. М. В. Фрунзе вызвало большой переполох в Главном политическом управлении Советской армии, руководство которого, особенно заместитель начальника генерал-полковник М. Калашник, встретили появление моей книги откровенно враждебно. Но была и другая реакция военных. Мой друг с давних времен Алеша Радус-Зенькович, генерал-лейтенант инженерно-технической службы, председатель научного комитета по танкам Министерства обороны СССР, говорит мне:
— Знаешь, твоя книга принесла мне большую пользу. Я вновь продумал свои дела по службе, планы и решил кое-что изменить.
Я, конечно, не спрашиваю Алешу о подробностях. Это не принято, и меня это не касается, но я чувствую удовлетворение — есть и практическая польза от моей книги для военных. Вообще когда разговариваешь с военными один на один, без свидетелей и опасений, что могут подслушать, некоторые из них ругают нынешние порядки, особенно показуху, сообщают сами разные подробности о подготовке к войне в 1941 году, клянут некомпетентность начальства.
Эх, Алеша, Алеша. Два года тому назад умер он внезапно от разрыва сердца: привстал на стуле, охнул и свалился. Последнее время он был в отставке и работал заместителем директора одного военного института.
...Вскоре после моего исключения из партии Алеша перестал со мной встречаться, отвечать на телефонные звонки. Я понял, что ему хотелось бы прервать наши отношения... Я не слышал о нем ничего несколько лет, а потом узнал, что он умер. Оказывается, вскоре после моего исключения из партии его вызвали к начальству и предупредили, чтобы он перестал со мной встречаться. Говорят, он очень переживал это, но, разумеется, подчинился...
Между тем готовится широкая атака на мою книгу. Однажды ко мне в руки случайно попадает документ, из которого я узнаю, что Комитет по делам печати Совета министров СССР запросил ряд организаций и лиц их мнение о книге «1941, 22 июни». Отзывы, полученные Комитетом, были положительными. Но это Комитет не устраивало: ему нужны были отрицательные отзывы. Запрашивают мнение и Отдела истории Великой Отечественной войны Института марксизма-ленинизма при ЦК КПСС.
«2 января 66 В КОМИТЕТ ПО ДЕЛАМ ПЕЧАТИ
СОВЕТА МИНИСТРОВ СССР
Главному редактору общественно-политической литературы тов. МАХОВУ А. С.
По Вашей просьбе книга А. М. Некрича «1941, 22 июня» (издательство «Наука», М., 1965) была обсуждена коллективом научных сотрудников 1-го тома труда «История Великой Отечественной войны Советского Союза» (руководитель — доктор экономических наук профессор Г. А. Деборин). Ниже обобщаются основные замечания, сделанные товарищами...»
...В закрытом отзыве давалась в целом положительная оценка книги.
«...В заключение сообщаю, что, учитывая значительный интерес к книге А. М. Некрича, мы договорились с автором о ее обсуждении в Отделе истории Великой Отечественной войны, которое предполагаем провести в феврале с. г.
и. и. Заведующий Отделом (Е. Болтин).»
В декабре 1965 года начальник этого отдела генерал-майор Болтин, с которым мы сотрудничали по изданию X тома «Всемирной истории», повстречав меня в Институте истории, спрашивает:
— Александр Моисеевич, мы хотим у себя в отделе обсудить Вашу книгу. Вы ничего не имеете против?
Разумеется, я соглашаюсь. Обсуждение назначается на 16 февраля 1966 года.
О резонансе, который получила книга, свидетельствует приглашение, полученное мною из секции общественных наук Президиума Академии наук СССР, выступить у них с докладом в связи с 25-летием нападения гитлеровской Германии на Советский Союз. В этом докладе я повторил основные тезисы своей книги и подчеркнул, что тяжелое положение, в котором оказалась наша страна в результате немецкого вторжения, было в немалой степени вызвано неограниченной диктатурой Сталина.
Я сказал: «Главные причины такого тяжелого положения, которое создалось накануне войны, коренные причины заключались в том, что все решения принимались одним человеком. Справедливо будет сказать, что власть неограниченная ведет и к неограниченным ошибкам».
Каждый правитель СССР, и не только один Сталин, стремится к неограниченной власти: таким стал в конце концов Хрущев незадолго до своего свержения, таким возможно хотел бы стать Брежнев. Дело заключается, очевидно, не только в личности, а главным образом, в строе, который постоянно рождает больших и маленьких Сталиных.
16 февраля 1966 года в Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС состоялось обсуждение моей книги. Уже с января до меня начали доходить слухи, что на обсуждении готовится разгром моей книги: сталинистски настроенные историки при поддержке Главного политического управления Советской армии, Комитет по делам печати Совета министров, Отдел науки и Отдел пропаганды ЦК КПСС готовят широкую кампанию на уничтожение моей книги. Естественно, что я был обеспокоен этим. Мне казалось, что объективное обсуждение книги может быть осуществлено только если придет как можно больше людей. Самое важное, повторял я себе и своим друзьям, своим коллегам в Институте, — это гласность. Подлости творятся в тишине, в темноте или при полупогашенном освещении. Открытость, яркий свет, даже просто свет, если не убивает подлость, интриги и прочую мерзость, то во всяком случае парализует их или, на худой конец, ослабляет.
Поэтому я просил всех распространять по возможности шире сведения о предстоящем обсуждении книги и приглашал всех желающих принять в нем участие, либо просто присутствовать на нем. Затем я позвонил в Институт марксизма-ленинизма и добился согласия на присутствие тех моих коллег по Институту истории, кто пожелал бы прийти.
...Дискуссия началась в небольшом зале, но желающих присутствовать было столько, что пришлось перенести заседание в конференц-зал. Пришло человек 200-250. Это была большая и представительная аудитория. Помимо сотрудников Института марксизма-ленинизма, Института истории, пришли сотрудники других академических институтов, большая группа военных, старые большевики, несколько участников демократического движения, в том числе Илья Габай и Леня Петровский, просто любопытствующие.
Председательствующий, начальник Отдела истории Великой Отечественной войны Советского Союза, генерал-майор Е. А. Болтин уже во вступительном слове заявил: «Откровенно говоря, мы не предполагали, что обсуждение примет такой широкий общественный характер. О намеченном обсуждении стало известно в Институте истории и в других научных учреждениях Москвы. Мы, разумеется, никому не препятствовали придти к нам». Болтин сразу же заявил, что у организаторов собрания не было намерения организовать «разгром» книги. Это было важное заявление, которое открывало путь к свободной дискуссии. Вместе с тем вынужденность этого заявления была очевидна и свидетельствовала о том, что такого рода намерения были отнюдь не чужды некоторым участникам собрания. Но определенная настроенность аудитории заставила их изменить тактику, отступить. Основной доклад был сделан профессором Г. А. Дебориным. Критический огонь Деборин сосредоточил против третьей главы книги. Особенное раздражение вызвало название главы «Предупреждения, которыми пренебрегли». Действительно, такого рода заголовок был, мягко говоря, необычным. Уже в самом заголовке прямо говорилось о том, что советское руководство пренебрегло сведениями, которые оно своевременно получило о предстоящем нападении Германии. Деборин попытался переложить ответственность на Главное разведывательное управление Генерального штаба и персонально на его начальника маршала Голикова, на неправильную оценку военно-экономического потенциала Германии, которая была дана Институтом мировой экономики и мировой политики. Призыв Деборина идти глубже в критике культа личности Сталина практически сводился к тому, чтобы отвести критику от руководства, переложив ответственность на второстепенных лиц.
Обычная официальная советская интерпретация германосоветского пакта от 23 августа 1939 года заключалась в том, что этот пакт был очень ловким маневром в тех конкретных исторических условиях. Я же в книге «1941, 22 июня» впервые в советской литературе обратил внимание на то, что договор был прежде всего выгоден гитлеровской Германии. Деборин заметил по этому поводу: «Причина, почему Германия предложила СССР договор о ненападении, изложена так, что падает тень на последующее заключение этого договора Советским Союзом».
Такого рода заявление в советских условиях могло прозвучать как тяжелое политическое обвинение по самому острому и болезненному для советского руководства вопросу.
Критика Дебориным моей трактовки уничтожения Сталиным выдающихся военных деятелей — Тухачевского, Якира и других — в 1937 году вызвала взрыв негодования в зале.
Обратимся к стенограмме:
Деборин. Автор утверждает, что «тем, кто давал распоряжение об их аресте и суде над ними, должно было быть известно, что обвинения беспочвенны, а документы сфабрикованы». В такой редакции содержится обвинение в нарочитом осуждении безвинных, адресованное судебной коллегии. А в ее составе были самые чистые люди, известные своей твердостью и неподкупностью. Они были введены в заблуждение.
(Голос с места: Коллегия руководилась уже готовым приговором.)
Деборин. ...Реплика, которая была здесь дана, неправильна. Нельзя считать, будто участники суда...
(С места: Они знали, знали!!!)
Деборин. ...будто они знали, что обвинение беспочвенно, а документы сфабрикованы.
(С места: Кто давал распоряжение?)
Деборин. ...Я говорю об этом потому, что здесь затрагивается честь и Блюхера, и Буденного, входивших в судебную коллегию, и других ее членов: Шапошникова, Белова, Дыбенко, Каширина, Горячева.
(С места: Все они палачи!)
Доклад Деборина, особенно это последнее замечание, сразу же накалило атмосферу, и председательствующий Болтин попросил не превращать обсуждения в крик.
Следующим выступавшим был подполковник Анфилов. Отвечая Деборину, вступившемуся «за честь Ворошилова и Буденного», он сказал о Ворошилове: «...у меня сердце кровью обливается, когда он стоит на трибуне мавзолея Ленина».
Всего на обсуждении выступило 22 человека, и 21 из них дали в целом книге «1941, 22 июня» положительную оценку. Многие настаивали на более углубленном анализе, приводили очень интересные и важные факты, поправляли и дополняли меня.
Но дело было не только в книге. Фактически то был разбор советской политики, военной неподготовленности Советского Союза накануне нападения гитлеровской Германии. Это был критический разбор работы советской системы в обычных и чрезвычайных обстоятельствах, действий политических и военных руководителей.
Во время дискуссии были драматические столкновения: между Дебориным и Снеговым, старым коммунистом, проведшим двадцать лет своей жизни в сталинских лагерях. Деборин советовал Снегову подумать о том, в каком он лагере (т. е. на чьей стороне он находится), в ответ последовала реплика Снегова: «Я из лагеря на Колыме!» Голоса с мест: Это позор! Это позор!
...В середине дня был объявлен перерыв, и во время перерыва произошло событие, которое сгустило атмосферу дискуссии, сделало ее еще более напряженной, отчасти этим и была вызвана реакция Снегова, резкость тона Деборина и Болтина в конце заседания.
Среди прочих на дискуссии присутствовал научный сотрудник Института марксизма-ленинизма Андрей Свердлов. Кто такой Андрей Свердлов? Он был сыном Якова Михайловича Свердлова, сподвижника Ленина, председателя ВЦИК РСФСР. Чуть ли не с 20 лет Свердлов-сын стал работать в органах государственной безопасности, был повинен в пытках и уничтожении невинных людей. Полковник Андрей Свердлов был среди окружения Берии. После смерти Сталина и устранения Берии Свердлов, вместо того чтобы предстать перед судом за свои преступления, был послан Центральным Комитетом Коммунистической партии СССР в качестве научного сотрудника в Институт марксизма-ленинизма, где, очевидно, его практический опыт должен был найти какое-то применение...
Итак, этот самый полковник Свердлов был на дискуссии и во время перерыва написал донос в ЦК КПСС, который начинался словами: «В то время как я пишу это письмо, в Институте марксизма-ленинизма происходит антисоветское сборище...». Далее в драматических тонах Свердлов описывал, по-своему, конечно, происходившую дискуссию. Написав донос, Свердлов показал его Болтину, чем, разумеется, вызвал у последнего смятение. Когда заседание возобновилось, Болтин сказал мне (мы сидели рядом за столом президиума): «Вы должны дать отпор выступлению Снегова».
— Почему? Здесь каждый высказывает свободно свою точку зрения. И Снегов делает то же самое.
— Александр Моисеевич, Вы обязательно должны отмежеваться от выступления Снегова. Ну, скажите, что Вы не нуждаетесь в подобной защите. Это в Ваших же интересах, уверяю Вас.
— Нет, я этого делать не буду.
Болтин не раскрыл мне подоплеки дела, но я почувствовал, что произошло нечто неприятное. Поэтому, желая разрядить атмосферу и не дать сталинистам обыграть дискуссию в свою пользу, я и начал свое выступление с примирительных нот (за это меня потом некоторые мои друзья нещадно ругали). Но я думал совсем не о себе, а о тех, кто выступал в дискуссии, ведь я-то свой выбор уже сделал...
Я начал свое заключительное слово так:
«Прежде всего, я считаю своим долгом сказать, что обсуждение, которое устроил Отдел истории Великой Отечественной войны Института марксизма-ленинизма, представляет собой подлинную научную дискуссию, где каждый мог выступить со своей точкой зрения. И того накала страстей, к которому мы пришли в конце заседания, я думаю, могло бы и не быть. Я далек от мысли считать, что Г. А. Деборин, выступая от имени редколлегии 1-го тома, пытался как-то дезавуировать мою книгу. Я надеюсь, что он исходил из подлинно научных целей. Так и рассматривался вопрос во время дискуссии»...
При всех издержках дискуссия в ИМЭЛ'е была безусловной победой прогрессивного направления в исторической науке. И эта победа показывала, что историческая наука в СССР идет вперед, несмотря на всякие препятствия, что историки требуют, чтобы им дали возможность работать с первоисточниками, чтобы широкий обмен мнениями без боязни последствий сопутствовал их работе. Но самое важное заключалось в том, что при всех экивоках, оговорках и прочем историки отдают себе отчет в том, что главной причиной нашей неподготовленности к войне была система неограниченного произвола.
Через несколько дней после обсуждения в ИМЭЛ'е по рукам начала ходить краткая запись дискуссии, а еще через некоторое время эта запись была опубликована за границей.
Обсуждение в ИМЭЛ'е вызвало переполох в Главном политическом управлении Советской армии, в отделе науки и в отделе пропаганды ЦК. Главпур был встревожен тем, что в дискуссии приняли участие офицеры высокого ранга, и их выступления прозвучали очень остро. Немедленно после их выступлений началось систематическое преследование их, которое продолжалось несколько лет.
Начался нажим на меня. Инициатором выступил снова Комитет по делам печати, попытавшийся расправиться со мной руками Президиума Академии наук. В связи с этим мною было отправлено следующее письмо:
ПРЕДСЕДАТЕЛЮ РИСО АН СССР академику М. Д. МИЛЛИОНЩИКОВУ
Глубокоуважаемый Михаил Дмитриевич!
В письме Президенту Академии наук акад. М. В. Келдышу от 19 мая с. г. председатель Комитета по делам печати Н. Михайлов грубо исказил факты, касающиеся моей книги «1941, 22 июня», опубликованной издательством «Наука» в 1965 г.
Н. Михайлов утверждает, будто «книга вызвала протест со стороны многих офицеров и генералов, о чем сообщалось в статье газеты «Красная звезда».
На самом же деле газета «Красная звезда» никакой статьи по поводу моей книги не опубликовывала. Н. Н. Михайлов просто обманул академика М. В. Келдыша. Но этой прямой фальсификацией фактов он выдал вместе с тем свое тенденциозное отношение к моей книге, против которой возглавляемый им Комитет по делам печати ведет организованную травлю.
Что же касается печати и общественности, то реакция ее была прямо противоположной той, которой добивается Н. Михайлов.
Положительная оценка моей книги была выражена в рецензиях, опубликованных в журнале «Новый мир» (№ 1, 1966 г. Автор — доктор ист. наук Г. Б. Федоров. «Мера ответственности»') и в газете «Комсомолец Таджикистана» (9 янв. 1966 г. Автор — А. Вахрамеев. «Правде в глаза»), а также на общественном обсуждении книги, которое состоялось по предложению Комитета по делам печати в Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС 16 февраля 1966 г. В дискуссии приняли участие 22 видных советских гражданских и военных историков Великой Отечественной и Второй мировой войны. Всего же присутствовало до 200 человек.
Книга была также тепло встречена печатью социалистических стран, опубликовавших рецензии и обширные извлечения из книги. В настоящее время «1941, 22 июня» переводится в Польше, Чехословакии, Венгрии.
Наконец, письма, полученные автором и издательством «Наука» от читателей, также свидетельствуют о благоприятной реакции общественности на выход книги «1941, 22 июня».
Можно было бы привести много примеров из писем читателей, но ограничусь лишь одним: писатель К. Симонов прислал благодарность автору «за важную и честную книгу на самую трудную тему».
Таковы факты.
В связи с выступлением Н. Н. Михайлова по поводу моей книги я хотел бы обратить Ваше внимание на ту кампанию, которую ответственные руководители Комитета по делам печати ведут уже несколько месяцев против книги и ее автора. Причем, приемы, к которым они прибегают, воскрешают в памяти зловещие времена культа личности. Вот несколько примеров.
Комитетом были заказаны закрытые рецензии (т. е. гарантирующие сохранение анонимности) научным учреждениям и отдельным лицам. Однако результаты оказались для «заказчика» разочаровывающими, так как большинство полученных рецензий были положительными, и, таким образом, попытка учинить разгром книги «от имени общественности» оказалась сорванной. Обсуждение книги в Институте марксизма-ленинизма также оказалось неблагоприятным для некоторых лиц из Комитета по делам печати. Тогда против книги началась кампания по административно-пропагандистским каналам. Пользуясь своим служебным положением, руководители Комитета выступали на разного рода совещаниях с заявлениями, очерняющими книгу и ее автора.
Здесь работникам Комитета удалось достигнуть некоторых «успехов»: ряд журналов, собиравшихся опубликовать на книгу положительные отзывы, вынуждены были от своего намерения отказаться («Наука и жизнь», «Новая и новейшая история»). Имеются и другие факты того же порядка.
Конечно, не исключено, что Комитету удастся в конце концов «пробить» где-нибудь отрицательную рецензию. Ведь нажим оказывается колоссальный...
В заключение мне хотелось бы сказать еще следующее: в только что вышедшем из печати номере «Военно-исторического журнала» (1966, № 6) опубликована статья первого зам. министра обороны маршала А. Гречко, посвященная 25-летию нападения Германии на Советский Союз (она же в несколько сокращенном варианте напечатана в журнале «Новое время» № 25 от 17 июня с. г.). Основные положения и выводы этой статьи полностью совпадают с интерпретацией событий и выводами автора книги «1941, 22 июня». Решится ли Комитет по делам печати обвинить и маршала Гречко в «тенденциозности и односторонности»?!
С уважением
доктор исторических наук, ст. научный сотрудник Института истории АН СССР
(А. М. Некрич) 21 июня 1966 года»
В феврале 1966 года в Москве прошел процесс над двумя писателями — А. Д. Синявским и Ю. Даниэлем. Оба они печатали свои произведения под псевдонимами за рубежом. Их обвиняли в том, что будто бы в своих произведениях они выступали за свержение советской власти. «Новым словом» в советской юриспруденции было то, что личность обвиняемых и их литературных персонажей идентифицировалась судом. И таким образом обвиняемым приписывали высказывания и намерения... героев их произведений! Вот на каком уровне находится закон в нашей стране. Второй примечательной особенностью процесса было то, что в нем в качестве свидетеля обвинения приняла участие литературный критик 3. Кедрина, которая и старалась доказать виновность подсудимых выдержками из их литературных произведений. Принял участие в качестве эксперта по вопросам лексики известный ученый-лингвист В. В. Виноградов.
Многие московские интеллигенты были возмущены процессом, но многие возмущались Синявским и Даниэлем, зачем, мол, они писали под псевдонимами, а не под своим собственным именем. Иезуитизм и нечестность этих рассуждений прямо «били в нос»: печатать под своим именем или под псевдонимом — разве это не личное дело писателя? Кстати, в России всегда была традиция выступать под псевдонимами. Никому, например, не придет в голову упрекать В. И. Ульянова за то, что он выбрал себе литературный псевдоним Н. Ленин! Скрябин выбрал псевдоним Молотова, Бронштейн — Троцкого, а Джугашвили — Сталина. Да мало ли, очень часто политические деятели оппозиционных направлений, а не только писатели предпочитали не выступать под своим собственным именем, а под псевдонимами.
Меня в этом процессе не столько обескуражило поведение Кедриной, которая, возможно, была близка к органам безопасности, сколько академик Виноградов, действительно значительная фигура в науке, который согласился принять участие в этой судебной расправе.
Процесс Синявского — Даниэля и был рубежом между антисталинизмом Хрущева и конформизмом Брежнева. Очень скоро, буквально в течение нескольких последовавших за процессом месяцев, мы почувствовали резкое ухудшение политической ситуации внутри страны. Я был одним из первых, кто ошутил это на своей собственной шкуре. Но все-таки до начала нового этапа моих волнений оставалось несколько месяцев. А тем временем...
...Тем временем мы отправились с Надей, моей будущей женой, в Литву на чудное озеро Дубянгяй и провели там наш неофициальный медовый месяц. Мы поженились спустя полгода в самый разгар бури, разразившейся надо мной.
Возвратимся, однако, назад, ибо «дело Некрича» невозможно правильно понять, не зная того, что происходило в эти годы в Институте истории Академии наук СССР.
14 октября 1964 года я уехал с туристической группой нашего Института в Финляндию на 9 дней. Смещение Хрущева застало нас в Хельсинки. Здесь произошел любопытный эпизод. Корреспондент хельсинской газеты спросил одного из моих коллег: «Слышали ли Вы о смещении Хрущева?»
— Нет, — ответил тот.
— Но что Вы думаете об этом?
— Нас это не интересует! — отрезал мой коллега.
Ответ был, конечно, потрясающим, но в нем и заключалась квинтэссенция поведения «хомо совьетикус», который больше всего на свете боится попасть на газетные полосы иностранной печати. Да и в самом деле, ведь ему могли бы никогда больше не разрешить выезжать за границу...
Вернувшись из Финляндии, я узнал, что меня заочно выбрали в партийный комитет Института. Кажется, я шел чуть ли не последним или предпоследним по количеству полученных голосов. Затем я был переизбран дважды, в 1965 и в 1966 году. Таким образом, в составе парткома я был в течение 3-х очень непростых и для Института, и для меня самого лет. Партком состава 1964 года был избран сразу же после смены руководства партией, и несбалансированность общей ситуации сказывалась и на составе парткома. В нем, как в Ноевом ковчеге, было «всякой твари по паре» — и прогрессисты, и сталинисты, и те, кто принадлежал к своей собственной партии, т. е. откровенно использовали свое положение членов парткома ради карьеры. Секретарем была избрана Елена Голубцова, бывший председатель профсоюзного комитета нашего Института, женщина покладистая, готовая выполнять любые указания «сверху» и очень зависящая от директора Института Владимира Михайловича Хвостова. Хвостов же был человеком властным, очень сухим, в то же время умным, образованным и честолюбивым. В конце 1964 и почти весь 1965 год мы еще жили в «хрущевском мире», и заряд, заложенный в нас XX, а затем XXII съездами партии, еще не потерял своей силы. Партийная организация, насчитывавшая около 300 человек, в своем подавляющем большинстве была настроена антисталинистски, но размежевание стало постепенно обозначаться более четко. Большим влиянием пользовались в то время в коллективе ученые, старавшиеся отойти от догматизма и конформизма, пытавшиеся переосмыслить историю нашей страны с более реальных и объективных позиций. Все большее внимание привлекали проблемы методологии истории, новые методы исследования, новые веяния в исторической науке. В Институте начал работать постоянный научный семинар, специально занимавшийся проблемами методологии. Здесь выступали, делали доклады и дискутировали, я бы сказал, наиболее способные исследователи в области общественных наук, работавшие как в нашем институте, так и за его пределами. Фактически руководил сектором и семинаром очень оригинальный историк, ученик А. Л. Сидорова, Михаил Яковлевич Гефтер, которого некоторые в шутку, а, может быть, и всерьез называли «генератором идей». Человеком он был сложным, и путь его был непростым. Но в конечном счете в 60-е и 70-е годы он проявил себя не только как одаренный историк, но и как человек, занявший очень четкие антисталинские позиции. Гефтер был убежденным марксистом, вдумчивым и глубоким. Он стремился вновь открыть Ленина, очистить ленинизм, во всяком случае методологические основы понимания исторического процесса от вульгаризаторских наслоений и мифов. Гефтер и некоторые другие профессионалы в области общественных наук, посещавшие его семинар, искренно хотели улучшить марксизм, добиться его правильного понимания, продолжить разработку ленинизма применительно к нашему времени.
Отношение мое к «улучшателям» (так их иронически называли) было двойственным. С одной стороны, во мне все более крепло убеждение, что нет никакого смысла заниматься улучшением марксизма. Это все равно что вливать новое вино в продырявленные меха. Обсуждая этот вопрос с друзьями из числа «улучшателей», я обосновывал свою точку зрения тем, что претензии на универсальность марксистской теории исторически не оправдались. Я признавал марксизм как один из возможных и даже необходимых методов исследования и анализа исторических явлений, но лишь в сочетании с другими методами.
История советского общества, история становления подобного же общества в других странах, где коммунистические партии взяли власть, показала, что провозглашенное марксизмом освобождение от эксплуатации частного предпринимательства оказалось на практике установлением еще более нещадной эксплуатации трудящихся классов со стороны государства, выступающего в роли единственного работодателя. Мне кажется, что в этом и заключается суть проблемы социалистического общества. Зависимость человека от государства буквально во всем — в работе, в идеях, в образовании, в строго регламентированном образе жизни, даже в частной жизни — стала поистине тотальной. В этом смысле Советский Союз абсолютно правильно характеризовать как тоталитарное государство социалистического типа. В теории социалистическое общество действительно выглядело как общество идеальное. И не случайно поэтому, что очень многие честные, бескорыстные люди примкнули к русскому революционному движению, боролись за революцию, во имя революции, даже сами порой не замечая, что происходит трансформация не только общества и государства, но только сначала очень незаметная, но постепенно все более ощутимая трансформация идеи, за которую они борются, — от идеи оставалась одна оболочка, лозунги, камуфляж. Но самое главное — происходила значительная, но, увы, почти необратимая перемена в них самих: увлеченные идеей революционного преобразования мира, они утрачивали постепенно естественные и необходимые для человека качества: терпимость, дружбу, любовь, чувство человеческой, а не только пролетарской взаимопомощи. Нормальные критерии человеческого общежития — порядочность, искренность, честность — начали рассматриваться лишь в их классовом применении: быть порядочным, но лишь по отношению к рабочему классу, быть честным — по отношению к своей коммунистической партии. Все, что хорошо для партии, — хорошо и для тебя. Здесь ты должен быть искренним, честным, преданным, готовым выполнить любое, я подчеркиваю, любое задание партии. И мы знаем, какой кровавой рекой обернулась эта слепая, истовая вера, этот отказ от веками проверенных простых правил человеческого общежития.
Анатоль Франс своим глубоким проникновением художника гениально схватил суть дела. В романе «Боги жаждут» он нарисовал очень реалистичный психологический портрет прокурора Конвента Эвариста Гамлена, который из идеалиста превращается в кровавое чудовище, отправляющее под нож гильотины многие и многие десятки невинных людей. Таких Эваристов русская революция порождала сотнями, а может быть, и тысячами. Они возникали, уничтожали других, а потом кровавая река уносила и их.
Вот почему, когда мне говорят, что возможно улучшить марксизм, что возможно очистить ленинизм, я отвечаю: «Нет!»
Нет, потому что в основе марксизма-ленинизма лежит культ насилия, признания насилия как первоначального и необходимого элемента для переустройства общества.
Нет, потому что в Советском Союзе марксизм-ленинизм на практике привел к уничтожению общества как саморегулирующегося организма, подчинил его государству, а затем растворил общество в государстве.
Нет, потому что основой социалистического государства-общества является признание правильной и справедливой одной-единственной идеи.
Нет, потому что признание правильной и справедливой лишь одной коммунистической идеи является не добровольным делом каждого, а обязательным. Конформизм общества освящен конституцией государства. Выход за рамки коммунистического конформизма является преступлением.
Нет, потому что советский конформизм породил лицемерие и жестокость общества, пронизывающие его сверху донизу.
Нет, потому что права меньшинства не защищены законом.
Нет, потому что те многомиллионные жертвы, которые приносятся во имя идеи марксизма-ленинизма, не могут быть оправданы никакой идеей.
Нет, потому что все эти жертвы используются в конечном счете партийно-государственной элитой ради власти и своих мелких корыстных интересов.
Вот почему я считал и считаю, что те, кто искренне верит в возможность улучшить марксизм, на самом деле лишь тешат себя иллюзией.
В эти послесталинские годы было немало молодых людей, воспринявших остро критически нашу действительность и выражавших свое возмущение со всей непосредственностью юности. Одни из них создавали кружки, в которых обсуждали жгучие общественные проблемы, другие пытались изложить свои мысли на бумаге, писали трактаты, новые «Истории коммунистической партии», большинство из них потом оказывались в лагере и возвращались оттуда, как правило, поникшими. Но это касалось не всех, конечно.
...Вскоре после избрания осенью 1964 года нового состава партийного комитета возникло так называемое «дело Пузырева».
Олег Пузырев был человеком сложным. В детстве он перенес две страшные болезни — полиомиелит и менингит. Передвигался он мучительно трудно, на костылях, но его физические мучения, видно, еще более обострили его природный ум. Близко знавшие его люди говорили, что Пузырев — «человек необычайного ума и кристальной честности». Он окончил Историко-архивный институт в Москве. Дипломная работа, написанная им, была посвящена партизанам Подмосковья в годы Великой Отечественной войны. Работа эта была не только оригинальной, но и взрывоопасной. Пузырев установил, что тот, кого привыкли считать одним из руководителей подмосковных партизан, был на самом деле провокатором, сотрудничавшим с немцами. Умозаключения Пузырева были безупречны с точки зрения логики, но совершенно недоказуемы с юридической стороны.
На теоретическом семинаре в 1961 году в разгар антисталинской кампании Пузырев выступил в защиту Сталина. Поступив в Институт истории, Пузырев сразу же избрал тему диссертации. Его научным руководителем стал один из самых даровитых современных историков СССР Юрий Вартанович Арутюнян. Пузырев близко сошелся с работавшим тогда в Институте истории Петром Якиром, способным молодым историком Макаровым, другом Якира, позднее перешедшим из Института на работу в Комитет государственной безопасности. Для психологической характеристики Пузырева любопытен такой штрих: однажды он спрыгнул с парашютом с вышки в Центральном парке культуры и отдыха в Москве и сломал единственную здоровую ногу. В то время он работал (по линии общественной) агитатором на одном из московских заводов, где пользовался любовью рабочих. Когда с ним случилось новое несчастье, многие рабочие приходили его навестить.
Отец Пузырева работал в отделе кадров одного из учреждений, т. е. по роду своей работы либо был сотрудником госбезопасности, либо был тесно с ней связан. Пузырева приняли кандидатом в члены КПСС. Весной 1965 года возникло «дело Пузырева».
Олег Пузырев написал небольшое исследование о социальной структуре советского общества, фактически это было исследованием советской элиты. Трудно сказать, что он собирался делать с этим исследованием дальше, но прежде всего он попытался перепечатать его на машинке и не нашел ничего лучшего, как отдать рукопись машинистке из Центрального архива Октябрьской революции. Машинистка, едва начав перепечатывать манускрипт, увидела, что в нем содержится крамола, то ли с перепугу, но скорей всего потому, что она была связана с органами государственной безопасности, напечатала один экземпляр лишний и отправила его куда следует. Оттуда переслали рукопись в партком Института и предложили разобраться. Так парткому пришлось столкнуться с делом Пузырева. Мне тоже пришлось читать эту рукопись. Пузырев подвергал в ней критике нашу элиту с точки зрения убежденного, «чистого» ленинца. Но с точки зрения послехругцевского руководства это было антипартийное выступление. Защищать Пузырева в тех условиях было чрезвычайно трудно. Первоначально «дело Пузырева» разбиралось на собрании первичной партийной организации в отделе истории советского общества. Некоторые втайне сочувственно относились к Пузыреву, другие просто считали его невольной жертвой хрущевской эры, третьи хотели использовать нежданно-негаданно подвернувшееся «дело», чтобы организовать атаку на прогрессивные элементы в Институте. Были крикливые, истошные выступления, напоминавшие сталинские времена. Были выступления разумные, рассудительные. Большинство склонялось к исключению из партии — мера суровая и чреватая увольнением с работы. Необычайно благородно повел себя Юра Арутюнян, заявивший, что он разделяет ответственность, и предложивший взять Пузырева к себе в дом и помочь ему найти правильное понимание действительности. «Я буду жить с Пузыревым, как брат с братом», — сказал Арутюнян. Софья Якубовская предложила ограничиться взысканием, но большинство голосовало за исключение. Затем дело перешло в наш партком. Было решено Пузырева из кандидатов в члены КПСС исключить. Директор настаивал на немедленном удалении Пузырева из Института. Это требование было незаконным. Представитель профсоюза в секторе, где работал Пузырев, Якубовская категорически отказалась подписать бумагу об увольнении. Начался конфликт. Кончилось дело все-таки тем, что исключенный из КПСС Пузырев после длительных мытарств был пристроен в библиотеку химического Института им. Менделеева. Так окончилось «дело Пузырева». Начальство «наверху» не желало раздувать этого дела, так как не хотело создавать вокруг Пузырева, действительно физически неполноценного человека, ореола мученичества. К тому же Хвостов использовал все свое влияние, чтобы загасить это дело. На заседании партийного комитета Хвостов произнес гневную речь. «Откуда это? — восклицал он. — Это от книг Солженицына. Это от книг Залыгина». Хвостов стоял во весь свой длинный рост, чуть пригнувшись вперед, и было видно, как он взбешен... Никто ему не возражал.
Дело Пузырева подтверждало, что за десять лет после смерти Сталина в советском государстве возникли ростки свободной мысли, появилось общественное мнение и осознание своей ответственности за то, что происходит.
В то время, когда Институт лихорадило в связи с «делом Пузырева», на него надвигалось новое дело — «дело Некрича». Как раз в это время моя рукопись «1941, 22 июня», мытая-перемытая в пяти цензурах, наконец-то была подписана на выход в свет. Предвидя, что меня ожидают крупные осложнения, и не желая, чтобы пострадал Институт, я отказался от предложения дать институтский гриф моей книге. Таким образом, я принимал на себя полную и единоличную ответственность за эту книгу. Здесь я оказался провидцем на все сто процентов.
Параллельно выходил из печати завершающий Х-й том «Всемирной истории», посвященный истории Второй мировой войны, фактическим редактором которого был я. Следовало ожидать осложнений и с этой стороны. Ведь Х-й том содержал те же мысли, что и «1941, 22 июня», хотя, конечно, многое было смягчено.
По счастью, рецензии на X том были благожелательными. Отношение коммунистов Института истории к «1941, 22 июня» было продемонстрировано на новых выборах партийного комитета осенью 1965 года: я был избран подавляющим числом голосов.
На этот раз в партийный комитет были выбраны люди, зарекомендовавшие себя как сторонники прогрессивного направления, профессионалы высокой квалификации. Восемь докторов наук вошли в состав парткома. Такого еще не бывало в истории Института. Напуганный директор В. М. Хвостов не пожелал войти в состав партийного комитета такого направления и дал себе самоотвод. Случай почти небывалый, ибо невхождение директора в партийный комитет означало, как правило, выражение недоверия ему либо со стороны коллектива, либо со стороны вышестоящих органов и влекло за собой обычно замену директора. Не пожелал войти в состав партийного комитета и первый заместитель директора Л. С. Гапоненко, который также дал себе самоотвод. От дирекции вошел в состав парткома другой заместитель директора — А. Штрахов.
Уже с самого начала существования нового парткома начались осложнения. На первом организационном заседании партийного комитета было решено избрать секретарем парткома К. Тарновского, талантливого ученого в области истории русского империализма, ученика А. Л. Сидорова. Незадолго до того Тарновский несколько раз позволил себе выступить с резкой критикой состояния исторической науки в изучаемой им области и показал, что в науке процветают шовинистические представления, ничего общего не имеющие с марксизмом. На заседание парткома приехал второй секретарь Октябрьского районного комитета партии г. Москвы Борис Николаевич Чаплин. Он был довольно любопытной и не совсем обычной фигурой в партийном аппарате. Сын секретаря Центрального Комитета комсомола, расстрелянного в 1937 году, и муж дочери другого секретаря ЦК комсомола — Мильчакова, посланного в лагерь, Чаплин окончил Московский авиационный институт и уже после 1956 года — аспирантуру при нем, стал кандидатом технических наук. После реабилитации отца ему предложили пойти на партийную работу, и он согласился. Чаплин быстро выдвинулся и стал сначала вторым секретарем райкома в Октябрьском районе города Москвы, а после его разделения — первым секретарем Черемушкинского райкома. Несколько лет тому назад он был назначен послом в республику Вьетнам. Чаплин был человеком неглупым, тактичным, выдержанным. В институтах к нему относились с уважением, поскольку Чаплин так или иначе принадлежал к миру науки, а следовательно, не мог быть оголтелым сталинистом.
Начав с комплиментов вновь избранному составу парткома, Чаплин без особых оснований выступил против кандидатуры Тарновского, но натолкнулся на дружный отпор. Первое заседание ни к чему не привело, и пришлось собраться еще раз. На этот раз Тарновский просил его не избирать и, по предложению Чаплина, секретарем был избран Виктор Петрович Данилов. Против кандидатуры Тарновского вел за кулисами борьбу директор института В. М. Хвостов. Он вынужден был в конце концов согласиться на кандидатуру Данилова, надеясь прибрать его к рукам. Данилов был кандидатом наук, специалистом в области истории коллективизации. Под его руководством была подготовлена история коллективизации, которая была призвана дать, наконец, научный анализ событию, которое перевернуло весь уклад жизни Советского Союза, разрушило производительные силы сельского хозяйства и послужило причиной хронического кризиса недопроизводства сельскохозяйственной продукции на протяжении 45 лет. Конечно, авторы этого труда, в том числе и сам Данилов, не писали об этом прямо и в таком духе. На основании изучения источников и материалов они попытались нарисовать по их мнению объективную картину коллективизации сельского хозяйства. Разумеется, что методологической основой исследования был марксизм-ленинизм. Так ведь другой методологии историки моего поколения и поколения Данилова (младше меня на 10 лет) просто не знали. Как полагается в таких случаях, эта работа бесконечно рецензировалась, исправлялась, редактировалась, засылалась на отзывы в «инстанции», но в свет не выходила. Главным препятствием к выходу работы в свет был С. П. Трапезников, заведующий отделом науки ЦК КПСС, убежденный сталинист, сам специалист в области истории сельского хозяйства в СССР. В течение многих лет Трапезников тормозил издание этой работы. А затем появилась его собственная двухтомная работа...
Данилов принадлежал к историкам прогрессивного направления, к тем, кто в политическом плане выступал за последовательную реализацию программы XX и XXII съездов партии, против догматизма. По моему убеждению, добросовестный историк не может не войти в конце концов в конфликт с мертвой догмой марксизма-ленинизма. В последние десятилетия, правда, появилась манера включать в марксизм и объявлять его неотъемлемым достоянием те веяния в общественных науках, которые не противоречили генеральному конформистскому направлению. Многие историки, давным-давно понявшие, что на путях марксизма им уже ничего не достигнуть, начали объявлять достоянием марксизма всякую здравую мысль, которая возникла у них в ходе исследования. Как правило, это благополучно сходило с рук.
По своему характеру новый секретарь парткома был человеком мягким и, к сожалению, подверженным разного рода влияниям. Из-за этого он иногда вовлекал партком в совершенно ненужные истории, которые лишь осложняли положение в Институте, не принося никакой пользы. Данилов стремился демонстративно строго соблюдать формальную демократию. На заседаниях партийного комитета он часто отстраненно наблюдал, как атакуют партийный комитет сталинисты, давая им полную возможность говорить все, что им придет в голову. В результате мы теряли многие часы в бесплодных прениях. Оппозиционная часть партийной организации Института, настроенная просталинистски и готовая применить любые методы в борьбе против парткома, очень быстро использовала эту слабость Данилова, а, следовательно, и слабость партийного комитета в интересах борьбы против него и разнузданных выступлений против отдельных членов парткома. Некоторая невротичность натуры Данилова часто накладывала болезненный отпечаток на многие дела парткома. Однако в иных сложных обстоятельствах Данилов держался молодцом.
Подавляющее большинство членов партийного комитета считало, что задача партийного комитета заключается в создании наиболее благоприятных условий творческой жизни для сотрудников Института. Свобода защиты своего научного мнения без боязни быть ошельмованным и обвиненным в политических преступлениях была стержнем программы партийного комитета. Партком полагал, что единственной гарантией свободы мнений является демократизация всей жизни научных учреждений и, в частности, нашего Института. Следует сразу же оговориться, что речь шла о демократизации в рамках советской идеологии, ни о каких «буржуазных» свободах и речи не было. Однако мы полагали, что даже в тех строго лимитированных и контролируемых условиях нашей жизни мы не используем законные возможности для развертывания научных дискуссий. Партийный комитет надеялся освободить сотрудников Института от унижающего их достоинство чувства зависимости от воли начальства. С этой целью партийный комитет выдвинул проект демократизации всей жизни Института сверху донизу и предложил изменить порядок выборов директора Института, его заместителей, заведующих секторами, старших и младших научных сотрудников.
Согласно существующим в Академии наук правилам, директор Института избирается тайным голосованием членов соответствующего отделения, а затем утверждается Президиумом Академии наук. Как правило, такое голосование является чистой формальностью, так как кандидатура директора предварительно согласовывается и утверждается в ЦК КПСС, а лишь потом выносится на тайное голосование в Академии наук.
Проект партийного комитета заключался в том, чтобы директор, его заместители и заведующие секторами избирались путем тайного голосования с участием всего научного коллектива института. Таким образом, деятельность руководства институтом находилась бы под прямым контролем коллектива, и директор думал бы не только о том, угоден он или не угоден вышестоящему начальству, но также и о том, насколько его деятельность соответствует интересам научной деятельности коллектива. Партком также хотел, чтобы старшие научные сотрудники избирались тайным голосованием не на заседании Ученого совета, а всем составом старших научных сотрудников, а младшие научные сотрудники — всем коллективом младших научных сотрудников. Таким образом, существовала бы прочная обратная связь между коллективами и отдельными его членами. Эти предложения должны были быть предварительно широко обсуждены не только Ученым советом, но и в низовых партийных организациях, на заседаниях секторов и т. д. Партийный комитет подготовил соответствующий доклад, но ничего больше в этом направлении сделать не удалось: начались новые идеологические штормы, и корабль партийного комитета понесло по бурному морю.
Партийный комитет решительно выступил против бездельников, окопавшихся в Институте и в течение многих лет не дававших никакой продукции. Как правило, то были демагоги, запугивающие коллективы, где они работали, обвинениями политического характера. Партийный комитет Института повел серьезную борьбу против этих людей, особенно уютно чувствовавших себя в секторе новейшей истории западноевропейских стран, которым руководил уже упоминавшийся выше Н. Саморуков. Обсуждение на партийном комитете состояния дел по важнейшему объекту работы сектора — истории рабочего движения — вскрыло серьезное неблагополучие там. Однако решение партийного комитета сменить руководство сектора натолкнулось на противодействие директора Института Хвостова, который охотно держал в своем резерве группу бездельников, чтобы в случае необходимости натравливать их на «непокорных» сотрудников. Принцип Хвостова был примитивно прост. Он изложил его как-то в припадке откровенности одному из своих ближайших сотрудников в то время, когда он был главным редактором журнала «Международная жизнь»: «Надо, — говорил он, — расколоть коллектив на две части и выступать в роли арбитра, встав как бы над ним». Этот принцип Хвостов неуклонно применял и в бытность свою директором Института истории. Партийный же комитет стремился обеспечить для всех сотрудников Института равные условия работы и равные возможности, а дальше дело было лишь за способностями того или иного исследователя.
Между Хвостовым и парткомом возник серьезный конфликт, который продолжался два года, пока обстоятельства коренным образом не изменились. Причем, Хвостов опирался на поддержку отдела науки ЦК КПСС, на Президиум Академии наук, на райком партии. Партийный комитет, не входя в прямой конфликт ни с одним из этих учреждений, опирался на коллектив Института, на партийную организацию Института.
Авторитет парткома 1965 года был очень велик. Прямо на глазах менялась атмосфера в Институте. Люди стали более смелыми в своих выступлениях, более независимыми в своих научных суждениях, ибо они чувствовали поддержку, они могли рассчитывать на помощь партийного комитета, если они были правы. Это были удивительные месяцы. Спустя год после ухода Хрущева идеи, заложенные XX и XXII съездами КПСС, стали неотъемлемой частью внутриинститутской жизни.
Многие институты Академии наук, другие высшие учебные заведения с пристальным вниманием наблюдали за событиями, развертывавшимися в Институте истории Академии наук СССР. Одно время имя Данилова олицетворяло прогрессивное начало в области общественных наук. Встречаясь с каким-нибудь знакомым из другого института, как правило, можно было услышать от него вопрос: «Ну, как там Данилов?» Всех занимало, как долго прогрессивный партийный комитет сможет продержаться.
О степени влияния партийного комитета свидетельствует такой случай. Из Московского государственного университета был уволен проф. Дувакин за отказ выступить свидетелем по делу Синявского — Даниэля. Начался сбор подписей под петицией о восстановлении Дувакина на работе. В партком пришли два члена партии, чтобы спросить совета, подписывать им эту петицию или нет. Я был в это время в парткоме и обсуждал с Даниловым план работы производственного сектора. Вопрос поразил нас своей прямотой и надеждой, что в парткоме можно получить правильный ответ. Раньше при подобных обстоятельствах человек, поставленный перед дилеммой, подписывать или не подписывать такого рода документ, прежде всего постарался бы, чтобы не только партком, но и вообще никто не узнал бы даже о том предложении, которое ему было сделано. Теперь же люди открыто шли в партком. Таков был авторитет парткома.
Было одно обстоятельство, очень важное для укрепления авторитета партийного комитета. Никто из членов парткома не стремился извлечь какую-либо выгоду для себя лично из своего пребывания в парткоме. Обыкновенно через какое-то время «карманные» секретари парткома, т. е. безусловно выполняющие волю директора, не говоря уже об указаниях вышестоящих инстанций, получали поощрение: их делали заместителями директоров, заведующими секторами и пр., т. е. переводили на более высокооплачиваемую должность. Например, член парткома Штрахов был сделан заместителем директора в награду за свою сервильность Хвостову. Не сомневаюсь, однако, что Штрахов, обязанный Хвостову, платил ему за это в глубине души неприязнью.
Как-то в разговоре с Чаплиным в райкоме партии я сказал, что члены нашего парткома ничего для себя не ищут, Чаплин на это возразил: «Ну, это неправильно. Выходит, что если тебя избрали в партком, значит, крылья подрезали?». Здесь была иная логика, более прагматичная, более современная, отвечающая духу нашего суетливого времени.
Штрахов представлял в партийном комитете не только дирекцию, но и сталинистское крыло партийной организации.
В парткоме он вел себя вызывающе грубо, иногда, правда, менял тактику (очевидно, по совету Хвостова), стараясь расколоть партком. При этом он прибегал к методам откровенного шантажа. Особенно запомнился случай, когда при обсуждении доклада парткома о состоянии исторической науки он в резкой форме потребовал убрать из доклада упоминавшееся в какой-то связи имя Троцкого. Большинство с ним не согласилось. Тогда на одном из заседаний, в то время когда над парткомом уже начали сгущаться тучи, он напомнил об этом и сказал: «Меня тогда поддержали трое, вот Вы (он ткнул пальцем в одного из членов парткома), Вы (еще раз показал пальцем) и кто-то третий...» Он вопросительно оглядел остальных членов парткома, предлагая любому присоединиться к нему. Но все молчали.
Мне чаще других приходилось сталкиваться в спорах со Штраховым, и меня он ненавидел особенно люто...
Для того чтобы наметить пути для наиболее эффективного развития исторической науки в СССР, необходимо было серьезно проанализировать ее состояние. В. П. Данилов решил, что наш партком, в состав которого входили высококвалифицированные представители различных отраслей нашей науки, должен взять на себя этот труд. Основную долю работы приняли на себя Данилов и Тарновский. Позднее, после того как ими был представлен вариант доклада «О состоянии исторической науки», в работу включились и другие члены парткома. Доклад был одобрен партийным собранием Института и после многочисленных поправок со стороны Хвостова, большинство которых были в той или иной форме приняты, рекомендован к печати. Более того, доклад был даже отправлен в издательство «Наука» и набран. Затем напечатание его приостановилось. Сначала в Комитете по делам печати, а затем в Главлите поднялся переполох, как могли допустить в печать такую «крамолу».
Партком отправил по этому поводу записку на имя секретаря ЦК КПСС Суслова, но ответа не получил. Более частные обращения конкретных людей к конкретным руководителям также не имели успеха. Не помогло и вторичное подтверждение партийным собранием Института своего одобрения доклада. Сначала мы не очень-то понимали, в чем загвоздка, но постепенно обстановка прояснялась — шло неуклонное изменение политического курса партии в сторону конформизма.
30 января 1966 года в «Правде» появилась статья за подписями академика-секретаря отделения исторических наук Е. М. Жукова, его заместителя члена-корреспондента АН СССР В. И. Шункова и главного редактора журнала «Вопросы истории» члена-корреспондента В. Г. Трухановского. В статье недвусмысленно ставился вопрос о необходимости отказаться от термина «культ личности» и пересмотреть оценку деятельности Сталина. Но поскольку эта оценка была дана на съездах партии, то фактически статья содержала призыв к ревизии решений ХХ-ХХП съездов КПСС. Так она и была расценена общественностью, а в провинции была просто воспринята как директивное указание. На это, очевидно, и рассчитывали те, кто инспирировал эту статью. Вред, который причинила эта статья, был огромен. Позднее Е. М. Жуков и В. И. Шунков утверждали, что были втянуты в это предприятие В. Г. Трухановским. Говорили, что статья была инспирирована С. П. Трапезниковым, что походит на правду, поскольку сам Трапезников неоднократно высказывался на узких совещаниях и даже, если память мне не изменяет, в одной из своих статей, в том же духе. Среди большей части историков появление этой статьи было воспринято с возмущением и с... испугом. Наиболее реакционная часть встретила ее ликованием. Некоторые историки и философы решили выступить против статьи и обратились с письмом к секретарю ЦК Суслову. Письмо подписали 5 человек, в том числе и я. Мы протестовали против несомненной попытки реабилитации Сталина. В письме говорилось, что термин «период культа личности», против которого выступили трое академиков, вполне правомерен, ибо он показывает, что не весь период построения социализма был отягчен ошибками и преступлениями Сталина. В то время только такой аргументацией можно было отбить атаку сталинистов. Через несколько дней помощник Суслова В. В. Воронцов сообщил, что секретарь ЦК с содержанием письма согласен и что его мысли по этому поводу мьг услышим в его выступлении на предстоящем XXIII съезде партии. Но, как известно, ни Суслов, ни другие члены Президиума ЦК, за исключением трех человек, на съезде не выступили. Так мы и не узнали, что думает по этому поводу Суслов. Но было очевидным, что Трапезников, инспирировавший статью трех, поторопился. Я убежден, что он хотел сначала поставить руководство партии перед фактом, что авторитетные историки — против термина «культ личности», и это надо пересмотреть, а затем и в самом деле добиться пересмотра решений XX съезда партии. Вероятно, кое-кто из членов Президиума уже обещал свою поддержку. В то время циркулировали упорные слухи, что на XXIII съезде КПСС Сталин будет частично реабилитирован. Однако накануне съезда между членами Президиума ЦК было достигнуто соглашение: этот вопрос вообще не затрагивать, а провести съезд под знаком «монолитного единства партии». Поэтому выступили лишь лица, занимавшие высшие посты в государстве — Брежнев, Подгорный и Косыгин, — и, главным образом, по практическим вопросам.
Я думаю, что тогда дело было действительно близко к реабилитации Сталина в какой-то форме: зная академика Жукова, я просто представить себе не могу, чтобы он пошел на столь рискованный шаг, если бы не был уверен, что «наверху» эту точку зрения поддерживают. Хотя «и на старуху бывает проруха».
В декабре 1966 года произошло яростное сражение между сталинистами и прогрессистами на выборах нового состава партийного комитета Института истории. Задолго до собрания райком партии неоднократно вызывал Данилова, Хвостова (он был членом бюро райкома), еще кого-то, чтобы договориться о будущих кандидатах. Особенно упорное возражение вызывала моя кандидатура. Хвостов также настаивал на замене Данилова на посту секретаря парткома испытанно-покладистым С. Л. Утченко. Тот ни в коем случае не желал быть секретарем. Данилов предостерегал райком от атак на меня, предсказывая: кандидатура Некрича будет выставлена, и он будет избран.
По стечению обстоятельств как раз в день отчетно-выборного партийного собрания было назначено официальное наше с Надей бракосочетание.
В перерыве между заседаниями я пошел в ЗАГС, где меня ожидала Надя с несколькими друзьями. Мы стали мужем и женой, выпили по бокалу шампанского, и... я поспешно побежал на партийное собрание. На свою свадьбу я попал в час ночи, как раз в тот момент, когда мой друг Жора Федоров громогласно объявил, что если я не приду в ближайшие 30 минут, то он от моего имени осуществит право первой брачной ночи! Гости смеялись, Надя нервничала. Наконец я появился, и напряженная атмосфера сменилась... всеобщей усталостью. Надя и ее родители были достаточно великодушны, чтобы понять меня. Кроме того, я возвратился «со щитом», а победителей, как известно, не судят... На собрании разыгралась одна из самых ожесточенных схваток, в которых мне когда-либо приходилось участвовать. На партийный комитет были вылиты сотни ведер помоев. В чем только ни обвиняли членов парткома! Яростнее всех меня атаковал Штрахов. Не в силах предъявить мне какое-нибудь обвинение, он обрушился на меня с нападками личного характера. Выступление Штрахова посеяло сомнение у одной части собравшихся и вызвало негодование у другой. Спокойно, насколько я мог оставаться спокойным, я дал необходимые разъяснения. Когда же я пытался дать отповедь Штрахову и показать цель его типичных сталинистских приемов, я был прерван председательствующим Волобуевым, который далеко не беспристрастно осуществлял свои функции председателя.
Собрание закончилось полной победой партийного комитета. Почти весь состав был переизбран. В новый состав избрали дополнительно очень достойных людей: Якубовскую, Альперовича и др. Против меня проголосовало 100 человек, но 200 голосовали за меня. Штрахов сильно уронил себя в глазах сотрудников Института. Позднее он выражал сожаление по поводу своего выступления и делал попытки примириться со мной. Но с тех пор я перестал с ним здороваться, ибо в наших спорах и разногласиях он перешагнул черту порядочности.
На собрании ожесточенным нападкам подверглась моя книга «1941, 22 июня». Это было связано не только с внутренней ситуацией, а с тем, что в социалистических странах Восточной и Юго-Восточной Европы было напечатано пространное изложение содержания книги, печатались отрывки.
Пресса социалистических стран встретила появление книги очень тепло. Для многих это был знак, что борьба против сталинизма в Советском Союзе еще продолжается.
Весной 1967 года было очень большое сходство, конечно, никак не сопоставимое по масштабам, между обстановкой, создавшейся в нашем Институте и поисками «социализма с человеческим лицом» в Праге. Я думаю, что это сравнение отвечает действительности с той только разницей, помимо масштабов, что в Институте (как и по всей стране) дело шло на убыль, а в Чехословакии только развертывалось. Некоторая синхронность процесса была закономерной: взрыв эмоций — негодования, скорби, стыда, раскаяния, — вызванный широкой оглаской преступлений, совершенных в Советском Союзе на протяжении десятилетий, должен был получить и действительно получил выход в поисках каких-то конкретных мер, которые предотвратили бы на будущее возможность повторения этих преступлений. Такой панацеей могла быть только Гласность, только Слово. Как сказано в Писании: «Сначала было Слово». Если стены Иерихона рухнули от трубного гласа, то так называемое социалистическое общество в Праге начало на глазах разрушаться от Слова, от Гласности. Поиски «социализма с человеческим лицом» стали повсеместными, и западная левая интеллигенция воспряла духом: наконец-то! Социализм все же будет, другой, не точно такой же, как советский, а иной, с «человеческим лицом» — без произвола и насилия, с демократией, законом, подлинным равенством, свободой творчества. Так и не удалось проверить тогда, возможен ли другой социализм, без кровавой реки, психушек, тюрем и лагерей, произвола, царства элиты...
Я остро чувствовал связь между тем, что происходит в нашей стране и в Чехословакии. Хотя солнце восходит на Востоке, но, может быть, оно достигнет зенита на Западе?! По просьбе корреспондента пражского радио я дал ему интервью о событиях 1941 года и об их уроках.