Глава 5. Годы надежд

Теперь — всмотрись в родные недра! —

Откроешь в них источник щедрый,

Залог второго бытия.

В душевную вчитайся повесть,

Поймешь: взыскательная совесть —

Светило нравственного дня.

Иоганн-Вольфганг Гете


Начало духовного раскрепощения. — Первая книга. — Возвращение И. М. Майского. — Эстонские архивы. — Трофейные документы. — XX съезд КПСС. — Правда, не только правда и не вся правда. Дело Э. Н. Бурджалова. — События в Венгрии и Польше. — В микромире историков. — В. М. Турок. Военные историки. — И не по труду, и не по способностям. — Контроль над мыслями. — Историк и читатель. — Всесоюзное совещание историков


Вся атмосфера советской жизни стремительно изменилась сразу же после смерти Сталина. Огромную роль в этом сыграло известное коммюнике Министерства внутренних дел СССР от 4 апреля 1953 года, в котором объявлялось, что обвинение против «врачей-убийц» было сфабриковано сотрудниками бывшего Министерства государственной безопасности. Это коммюнике пробило брешь во всей структуре власти, и поток чуть было не хлынул...

В июне 1953 года наша страна избавилась от опасного претендента в диктаторы Лаврентия Берия. Не исключено, однако, что он был не только наиболее искушенным в политических интригах соратником Сталина, но и единственным имевшим четкую программу на случай смерти Сталина.

О том, как произошло устранение Берии, теперь известно довольно широко (хотя и неполно) не только из устных рассказов Хрущева, маршала Жукова, Микояна, но и из ряда письменных свидетельств.

К этому времени уже работали комиссии по реабилитации жертв сталинского террора. Но лишь после XX съезда Коммунистической партии Советского Союза в феврале 1956 года, самого важного съезда в истории КПСС и советского государства, эта реабилитация приняла достаточно широкие масштабы.

С радостью, омраченной скорбью по погибшим, смягченным чувством, что все ужасы, слава Богу, уже позади, узнавали советские граждане все новые и новые подробности о произволе, творившемся десятилетиями в нашей стране. Но вот возникла новая нелегкая проблема — проблема ответственности. И не только властей, но и каждого гражданина нашей страны. У меня не вызывало сомнений, что люди старших поколений знали о всех зверствах, ибо репрессии затронули сотни тысяч семей, и не знать об этом было просто невозможно. Не были известны подробности зверского режима лагерей на Колыме, а знали бы о них, то, наверное, промолчали бы или делали вид, что все это им в диковинку. Точно так же поступали немцы в Германии и братья-славяне поляки, жившие вблизи лагерей уничтожения, таких как Освенцим, Майданек и другие, хотя чад печей крематория доходил до них, оседая грязными хлопьями на снегу. Это одна из причин, по которой я считаю призыв к покаянию, обращенный Александром Исаевичем Солженицыным к нашему народу, совершенно уместным.

Но в 1953 г. нас официально уведомили не только о произволе, процветавшем десятилетиями; мы узнали и нечто не менее важное: наши достижения в области сельского хозяйства оказались «липой». Нам признались, что советская промышленность, выдержавшая испытания войны, нуждается в немедленной модернизации, что наша наука во многих областях по многим параметрам отстала от мировой науки (которой, как ранее непрестанно твердили нам партийные идеологи, будто вовсе и не существует).

Академик П. Л. Капица, ученик знаменитого английского физика Резерфорда, сам оказавшийся одно время в немилости, но вскоре после смерти Сталина ставший одной из самых влиятельных фигур в советской науке, на одном из правительственных совещаний уподобил нашу промышленность доисторическому чудищу ихтиозавру — животному с маленькой головой и огромным туловищем. Под головой он подразумевал науку...

Наступило время, когда от людей вдруг потребовалось, чтобы они начали думать и думать без подсказки, самостоятельно. Это было совершенно невероятно и никак не укладывалось в рамки жизни, к которой все привыкли. Больше того, призыв думать самостоятельно противоречил духовной организации советского общества. И через некоторое время это противоречие стало совершенно очевидным. «Ризон из зе ферст степ ту тризн», — сказал Уильям Шекспир, т. е. разум — это первый шаг к государственной измене. Лучше всего об этом были осведомлены лагерники: шаг в сторону считается попыткой к побегу, огонь открывается без предупреждения. Собственно, и весь Советский Союз был огромной лагерной зоной. Огонь без предупреждения мог быть открыт против любого гражданина СССР, вдруг всерьез поверившего, что он является свободным человеком, или даже просто так, чтобы знали, чтобы не вольничали. Естественно, что едва лишь советских людей призвали думать самостоятельно, немедленно начались шатания из стороны в сторону, отклонения от ортодоксально-конформистской линии, и эти отклонения пошли по всему широкому фронту жизни страны, но особенно были заметны в духовных областях — в науке, культуре, искусстве и литературе.

Уже в 1954 г. «Оттепель» Ильи Эренбурга и пьеса такого искренне преданного идеям коммунизма турецкого поэта-эмигранта Назыма Хикмета «А был ли Иван Иванович?» вызвали восторг и большие ожидания у интеллигенции, но пьеса была запрещена через пять спектаклей. Мне посчастливилось увидеть ее. Это была сатира на раболепствующее перед некой мистической силой — «Иваном Ивановичем», а где-то в высях парил «Иван Васильевич», за которым угадывался грозный облик Сталина — советское общество. Увы, Иван Иванович еще жил. Запрещение спектакля как раз и свидетельствовало об этом.

И все же процесс духовного раскрепощения начался. Был он очень непрост, скорее очень сложен, многообразен и противоречив. Нам начали говорить, не спеша, по частям, выверенными аптекарскими дозами крупицы правды о тяжелом положении, в котором оказались наш народ и государство в годы диктатуры Сталина. В то время он еще числился великим, его произведения продолжали печатать, и на них продолжали ссылаться авторы в своих книгах. Но уже не было прежнего энтузиазма, сдобренного изрядной долей карьеризма. Бездонная трясина страха начала как бы сжиматься, уменьшаться и будто отступать. И все же страх, хотя и отступал, но совсем не исчезал. Он гнездился где-то в глубинах подсознания, готовый снова вползти или выползти.

Как-то я увидел одну японскую игрушку — какое-то механическое, отвратительное, мохнатое, липкое и пищащее чудище, и мне показалось, что это и есть страх. И я с отвращением отбросил от себя это гнусное порождение человеческой фантазии...

Но будущее было, наконец-то, в наших собственных руках, вернее, почти в наших руках, сумеем ли мы правильно распорядиться им? Еще одно усилие, еще одно... Теперь многое зависело от нас самих. От нас зависело наше духовное освобождение, демократизация наших устоев (а их, оказывается, нельзя было демократизировать), будущее — наше собственное, наших детей и грядущих далеких поколений.

Разброд и колебания в верхах, еще вынужденных идти на некоторую либерализацию режима, мог и должен был быть использован для быстрых и необратимых решений. Но для этого нужно было не демократизировать устои, а изменить их! Однако новое руководство было новым весьма относительно — то была прежняя сталинская когорта, обрюзгшая и ошалевшая от вкуса власти. Вместе со своим вождем соратники Сталина, как они себя гордо именовали, несли ответственность за все, что случилось в эти десятилетия. Но отвечать почему-то никому не хотелось. Было проще и удобнее валить все на Сталина да на Берию. Впрочем, оба это вполне заслужили. Важнее было другое — кто же из нового руководства не боится ответственности, кто из них готов на деле порвать с прошлым, пойти на быструю демократизацию жизни государства и общества и не только «сверху», но при поддержке «снизу», благо Конституция СССР открывала для таких перемен достаточные возможности. Вопрос стоял так: сумеем ли мы жить хотя бы в условиях элементарной законности, формально зафиксированной в Конституции. Достаточно ли отменить наиболее дикие, варварские законы вроде, скажем, об уголовной ответственности членов семей «изменников родины», о запрещении браков с иностранцами, отбрасывавших нас к XVI веку? Ведь за исключением короткого периода советской истории, между окончанием гражданской войны и началом коллективизации, т. е. всего 7-8 лет (!), народ жил в условиях чрезвычайных законов. Но это и было обычное и привычное состояние жизни в Советском Союзе. Даже введение Конституции 1936 года, с одной стороны, более демократичной, но, с другой, лишавшей рабочий класс его политических привилегий, не изменило положения. Вслед за Конституцией на народ посыпались такие репрессии, от которых мы и теперь еще не можем прийти в себя. Многое зависело от того, насколько прочно привязаны мы к конформистскому нашему прошлому, есть ли в нас желание начать жить по-другому. И, наконец, во что мы верим, остались ли у нас хоть какие-нибудь идеалы или все смыто Кровавой Рекой...

Но повседневная жизнь вынуждала людей думать не столько о преобразовании общества, а о жилищах, одежде, о работе. И мне приходилось думать о том же. В 1953-1954 годах я основательно переделал рукопись, расширил и дополнил ее новыми документами. Сама атмосфера для исследовательской работы изменилась к лучшему, и хотя цензура, чуть смягченная новыми указаниями, делала свое дело, а избавиться от самоцензуры, которая прочно окопалась внутри нашего подсознания, мы еще просто не успели, какие-то необратимые изменения в нашем подходе к пониманию сущности нашего общества и государства уже произошли, и мы знали это, хотя по привычке и на всякий случай скрывали это от самих себя.

Весной 1954 года меня пригласил к себе новый заместитель директора Института Л. С. Гапоненко, до того работавший инструктором отдела науки ЦК КПСС, и поинтересовался, когда я сдам рукопись в издательство. Рукопись была к тому времени готова. В июне того же года издательство возобновило свою работу над ней, и в марте 1955 года моя первая крупная работа «Политика английского империализма в Европе» (октябрь 1938 — сентябрь 1939 г.) вышла из печати. Критика как в Советском Союзе, так и за его пределами встретила книгу доброжелательно. По сравнению с тем, что уже было написано о предистории Второй мировой войны, был сделан некоторый шаг вперед. И все же эта первая моя книга отдавала значительную дань ортодоксальному пониманию и толкованию событий. Ученый совет Института истории выдвинул монографию на премию Президиума Академии наук. Премии моя монография не получила: она была присуждена академику М. В. Нечкиной за ее блестящую работу о декабристах. Все же я испытал чувство удовлетворения. Книга была посвящена памяти моего старшего брата Владимира, погибшего на Курской дуге в августе 1943 года.

Примерно в это время со мной произошел довольно курьезный эпизод. Журнал «Вопросы истории» опубликовал мою статью об англо-германских колониальных противоречиях в период Второй мировой войны. В статье я упомянул об эскападе начальника генерального штаба египетской армии Эль-Мысри, который во время итальянского наступления в Африке пытался перелететь на итальянскую сторону, но неудачно. Самолет потерпел аварию... Через несколько дней после выхода этого номера журнала в свет мне позвонил необычайно взволнованный сотрудник редакции и попросил немедленно приехать в редакцию. Оказалось, что этот самый генерал Эль-Мысри является послом Египта в Москве!

Некий американский журналист, прочтя мою статью, послал в свою газету сообщение: Москва дезавуирует египетского посла. Далее шло изложение истории Эль-Мысри по моей статье. Поднялся переполох. От меня потребовали документального подтверждения эпизода. Я это сделал. Затем меня расспрашивали, знал ли я, что Эль-Мысри является послом в Москве, а если не знал, то почему? — должен был знать! и т. д. и т. п. Кончилось дело тем, что спустя некоторое время этот нацистский приспешник все-таки покинул Москву, но его отъезд, по-моему, имел отношение не столько к моей статье, сколько к политическим пертурбациям в Египте. Если бы подобный инцидент произошел в сталинские времена, то быть бы мне в лагере, в лучшем случае выгнали бы с работы. А тут все обошлось легким переполохом. Поистине, времена изменились.

О том, что времена изменились, свидетельствовало и возвращение из заключения академика Майского. Я уже упоминал о том, что Иван Михайлович Майский, бывший советский посол в Лондоне, заместитель министра иностранных дел (до 1946 г.), академик, был арестован в конце февраля 1953 года, за две недели до смерти Сталина.

Майский (Ляховецкий) был хорошо известен на Западе. Он начал профессиональную революционную деятельность в России на рубеже двух столетий, был арестован царскими властями, жил в ссылке, затем в эмиграции в Германии и Англии. После Февральской революции 1917 года возвратился в Россию, примкнул к меньшевикам и был одним из немногих членов этой партии, принявших участие в борьбе против Советской власти, за что и был исключен ЦК партии меньшевиков из ее рядов. Он был членом правительства Комитета Учредительного собрания и занимал пост товарища министра труда. После того как правительство «учредилки» (так презрительно большевики именовали Учредительное собрание) переехало из Самары в Уфу, а в Омске адмирал Колчак объявил себя верховным правителем России, политическая карьера Майского оборвалась. Разочарованный в своих политических исканиях, он поворачивается к большевикам, пишет драматическую поэму «Вершины» и посылает ее наркому просвещения А. В. Луначарскому с письмом, в котором просит его помочь ему стать на верную дорогу. Вскоре при поддержке Емельяна Ярославского, тогда редактора «Советской Сибири», Майский был послан на работу в Комиссию по экономическому планированию Сибири. Председателем Сибирского ревкома, в ведении которого находилась Экономическая комиссия, был весьма примечательный человек, И. Н. Смирнов, которого прозвали «сибирским Лениным».

После публичного покаяния сначала в письме в газету «Правда», а затем в книге «Демократическая контрреволюция» Майский был прощен, принят в ВКП(б) и по предложению своего доброго друга М. М. Литвинова был послан на работу в Народный комиссариат по иностранным делам.

Подобно Литвинову, Майский был сторонником политики коллективной безопасности. После увольнения Литвинова в мае 1939 года с поста наркома иностранных дел Майский все же остался послом в Англии. Во время войны против гитлеровской Германии Майский сыграл немалую роль в укреплении англо-советских отношений, организации лендлиза, борьбе за открытие Второго фронта.

Майский был одним из немногих советских дипломатов старшего поколения, избежавших репрессий 30-х годов. Одно время ему, как всем остальным советским дипломатам за границей, не было разрешено встречаться с официальными лицами той страны, в которой он был аккредитован, без сопровождения советника посольства (в случае Майского это был Кирилл Новиков). Встречи с глазу на глаз с министром иностранных дел другого государства были строжайше запрещены. Позднее, как Майский рассказывал мне, Политбюро сделало исключения для советских послов в Лондоне и Вашингтоне и разрешило им встречаться с английскими и американскими официальными лицами без сопровождающего. Однако для других советских послов это запрещение оставалось в силе в течение ряда лет.

Многие историки, да и не только историки, высказывали удивление, каким образом могли выжить люди, чье прошлое с ортодоксальной советской точки зрения было весьма сомнительным. Объяснение, по-моему, довольно простое: Сталин всегда держал в резерве на всякий случай нескольких представителей прошлого, он сохранял некоторых бывших идейных врагов, переметнувшихся затем на его сторону. Они были наиболее преданными режиму людьми. Майский был не единственным. А. Я. Вышинский, один из активнейших меньшевиков, поднялся до весьма высокого положения и стал известен во время процессов 30-х годов как прокурор смерти. Высоко взлетел и бывший активный меньшевик публицист Д. Заславский. Были и другие. Майский был достаточно гибок, и его культурная, интеллигентная манера делала его весьма приемлемой фигурой для общения с Западом. К нему относились очень хорошо особенно в Англии. Среди его английских друзей были супруги Вебб, Бернард Шоу, Герберт Уэллс и другие.

Майский, как и Литвинов, был отозван в Москву в 1943 году и до 1946 года был заместителем министра иностранных дел. В 1946 году Майский и Литвинов были уволены из Министерства иностранных дел: Сталин, втянувшись в «холодную войну», не нуждался больше в их услугах. Но Майский был сделан действительным членом Академии наук СССР, что гарантировало ему вполне обеспеченное существование и почетное положение до конца его дней.

Интересно, что М. М. Литвинов, один из наиболее популярных людей в партии, был уволен на пенсию в 1000 рублей в месяц (по нынешнему исчислению — 100 рублей). Его пенсия была в девять раз меньше, чем пенсия Майского. «Улыбающийся Майский», как его обычно называли в Англии, мог считать себя счастливчиком.

Литвинов умер в 1951 году, и о его смерти было объявлено в небольшой заметке в «Известиях», напечатанной в день похорон. Майскому же была суждена долгая жизнь, но ему еще предстояло суровое испытание. В возрасте 69 лет он был арестован и посажен в одиночку, где провел два с половиной года. Позднее он рассказывал мне, что сам просил поместить его отдельно от других заключенных, так как опасался провокаторов и не хотел, чтобы кто-нибудь прерывал течение его мыслей. А ему было над чем поразмыслить...

Даже в тюрьме Майскому повезло. Едва начались допросы, как Сталин умер. Поэтому Майский избежал допросов «с пристрастием», избиений, пыток, голода. Однако для человека, который всю свою жизнь не расставался с пером, было мучительно трудно обходиться без писчей бумаги и чернил: их выдавали только для составления прошений и заявлений.

Но такова уже сила человеческого интеллекта, что даже в тюрьме Майский нашел для себя умственное развлечение: он сочинил в уме повесть о приключениях группы советских людей за границей во время Второй мировой войны. Через три месяца после его освобождения эта повесть, названная «Близко — далеко», была написана, затем опубликована двумя изданиями и переведена за рубежом.

...Майский был освобожден из тюрьмы летом 1955 года, и вскоре я увидел его. Он почти не изменился, был по-прежнему любознателен, шутил. Кое-что о своем пребывании в тюрьме он рассказал мне сразу же, кое-что с течением времени и, наконец, незадолго до своей смерти летом 1975 года. Он умер в возрасте 91 года.

Многие удивлялись, да и сейчас удивляются, почему Майский пробыл так долго в тюрьме после смерти Сталина. Признаюсь, что и я был заинтригован. Во время моих многочисленных бесед с Майским я часто возвращался к этому сюжету, Майский не любил вспоминать чего-либо из случившегося после 1943 года. Особенно он избегал разговоров о своем пребывании в тюрьме. Вероятно, это было выражением инстинкта самосохранения, но, возможно, что были и другие причины.

Из всего того, что мне рассказывал сам Иван Михайлович, и из других источников у меня есть веские причины полагать, что его длительное пребывание в тюрьме после смерти Сталина было результатом несчастливого стечения обстоятельств объективного и личного характера. Майский по своей натуре был человеком добрым. Он очень хорошо относился к своим студентам и аспирантам. За тридцать почти лет нашего близкого знакомства я не знаю случая, чтобы он причинил кому-нибудь вред. Лично ко мне он относился изумительно, и я навсегда сохранил чувство дружеской привязанности к нему.

Майский был склонен к компромиссу. И это качество, очень ценное при определенных условиях, сыграло злую шутку с ним во время пребывания в тюрьме. Неожиданно вторглось в его судьбу дело Лаврентия Берии.

Напомню читателю, что вскоре после смерти Сталина среди нового советского руководства разыгрался очередной акт борьбы за власть. Берия был в первом «триумвирате», ставшем во главе государства после смерти Сталина (Маленков, Молотов и Берия). Берия занимал ключевые позиции в области государственной безопасности.

В июле 1953 года Берия был арестован. Вскоре после его ареста Центральный Комитет партии разослал письмо во все партийные организации Советского Союза, в котором указывалось, что Берия стремился к свержению советского правительства и к установлению своей единоличной диктатуры. Среди фактов, которые должны были подкрепить это обвинение, фигурировало его намерение освободить из заключения «английского шпиона» Майского и даже сделать его своим министром иностранных дел. В письме ЦК КПСС содержались также извлечения из показаний самого Майского. Майский якобы признал, что, проведя много лет на заграничной работе, он утратил чувство принадлежности к своей родине и уже не знал, была ли Англия или Советский Союз его отечеством. Англия казалась ему ближе, чем Советский Союз. Разумеется, что к шпионажу такое признание никакого отношения не имело...

Те, кто хорошо знали Ивана Михайловича, могли легко себе представить, что его могли принудить сказать нечто в этом роде. Он мог предполагать, что, сделав несколько шагов навстречу следствию, он тем смягчит его, тогда и следователь пойдет ему навстречу, и в конце концов будет достигнут компромисс. Майский, находившийся в одиночном заключении, не знал, что Сталина уже нет в живых, хотя, как он мне говорил, по некоторым неуловимым признакам он чувствовал, что произошло нечто важное. Видимо, Майский сделал свои признания чересчур поспешно и попал в ловушку, которую расставил ему не столько следователь, сколько обстоятельства и его собственная склонность к компромиссу.

Между тем Берия еще до того, как он лично ознакомился с обвинениями, выдвинутыми против Майского, не сомневался в том, что Майский неповинен ни в шпионаже, ни в измене, ни в чем-нибудь другом в этом роде. Согласно некоторым данным, Берия действительно хотел освободить Майского, но не успел, так как был арестован сам. Далее события развивались довольно просто: поскольку Берия хотел освободить Майского, следовательно, Майский симпатизировал Берии. Письмо Центрального Комитета по делу Берии было составлено в спешке, и, как позднее признавался Хрущев, в то время было очень удобно валить все на Берию.

Майский был не единственным, фигурировавшим в письме в качестве «агента». Были и другие люди, также названные «агентами», но они не только не были потом арестованы, но некоторые из них остались даже членами партии.

Конечно, Берия был преступником, но вряд ли в то время был хоть один из членов Политбюро, чьи руки не были бы по локоть в крови. Это абсолютно ясно вытекает из материалов, опубликованных в советской печати в связи с XXII съездом КПСС в 1961 году.

Так как имя Майского было упомянуто в деле Берии, новое советское руководство считало неудобным освободить его немедленно, тем более что в материалах следствия содержалось его собственное «признание». Возвращение к «нормальной» судебной процедуре странным образом ударило по Майскому. Было решено предать его суду.

Но Майский не был единственным дипломатом, арестованным в то время. Зинченко, Коржа и других бывших сотрудников советского посольства в Лондоне во время войны постигла та же участь. Среди арестованных был также бывший редактор «Совьет вор ньюс» С. Н. Ростовский, литератор, известный также под псевдонимами Эрнст Генри и Н. Леонидов. Каждому из арестованных было предъявлено обвинение в шпионаже, а некоторым из них в соответствии с установившейся традицией — в том, что они были одновременно агентами нескольких иностранных разведок.

Арест Майского не должен вызывать удивления, учитывая его прошлое и личную неприязнь Сталина к нему. Однако тот факт, что в то же время были арестованы другие служащие лондонского посольства, указывает на особенность этого дела и на то, что речь шла о каких-то событиях военных лет. Для такого рода предположения имеются некоторые основания. В мае 1942 года советский министр иностранных дел Молотов прибыл в Лондон для завершения переговоров и подписания англо-советского военного союза. Затем Молотов отправился в США, где он был торжественно принят президентом Рузвельтом, потом Молотов возвратился в Лондон и оттуда улетел в Москву.

Естественно, что каждый шаг Молотова, будь то в Англии или в США, тщательно наблюдался разведывательными и контрразведывательными органами СССР, и их донесения докладывались на самом «верху».

Некто, назовем его условно Ивановым или X., имевший определенное отношение ко всему этому делу, рассказал мне, что следователь наводил обвиняемых на разговор о поездке Молотова в Англию и США. Постепенно вырисовывается такая картина: Сталин, лично знакомясь с материалами о пребывании Молотова за границей, обратил внимание на то, что Молотов часть своего пути провел в отдельном салон-вагоне. В мозгу Сталина зародилось подозрение, которое так и сохранилось до конца его дней, а именно, что Молотов не случайно ехал в салон-вагоне: это был наиболее удобный способ, чтобы договариваться с американцами за спиной Сталина.

Так доверие Сталина к Молотову пошатнулось, а к концу жизни Сталина давно овладевшая им подозрительность — эта болезнь тиранов — еще больше усилилась. Сталин приказал, чтобы все обстоятельства поездки Молотова были тщательно расследованы: результаты расследования, хотя и были благоприятны для Молотова, подозрений Сталина до конца не рассеяли.

Я спросил Майского относительно этого эпизода и получил ответ, что лично его следователь об этом не расспрашивал; однако людей, арестованных до Майского, о деталях поездки Молотова допрашивали. Можно предположить, что согласно составленному еще до смерти Сталина сценарию процесс над Майским и сотрудниками лондонского посольства должен был стать прелюдией к более важному судебному процессу над Молотовым.

Майского судили летом 1955 года. Суд был закрытым. Майский был обвинен в измене родине и в антисоветской деятельности. Главным свидетелем обвинения выступал доктор экономических наук, профессор и полковник в отставке Григорий Абрамович Деборин, старший сын знаменитого философа и так называемого «меныпе-виствующего идеалиста» Абрама Моисеевича Деборина.

Почему выбор следствия пал на Григория Деборина, Майский объяснял мне следующим образом: он, Майский, был одно время председателем совета в академическом городке Мозжинка, вблизи Звенигорода, в 70 км от Москвы. Г. А. Деборин, который постоянно жил на даче своего отца, был в этом совете заместителем Майского. Оба интересовались политическими проблемами и часто прогуливались вместе, болтая на различные политические темы. На суде Деборин свидетельствовал, что эти разговоры носили со стороны Майского антисоветский характер (для меня, например, ложь Деборина абсолютно очевидна, так как, зная Майского в течение трех десятилетий, я твердо убежден, что на такого рода высказывания он просто был органически не способен).

Майский отклонил услуги адвоката и сам защищал себя. «Во время суда, — рассказывал мне Майский, — я морально уничтожил Деборина и доказал, что он лжет»[6].

Обвинения Майского в шпионаже и в измене отпали. Однако Майский находился под следствием два с половиной года, и с точки зрения власти было нежелательно просто признать его невиновным и освободить. Надо было оправдать его содержание под следствием столь длительное время. Поэтому после того как обвинения в государственной измене и шпионаже отпали, Майскому были предъявлены обвинения в каких-то служебных нарушениях или упущениях, сделанных им в бытность его послом в Лондоне. Он был приговорен к относительно суровому (по западным стандартам) наказанию: шесть лет тюремного заключения. Но вся процедура была продумана заранее. Майский апеллировал в Президиум Верховного Совета СССР с просьбой о помилование и был прощен. Он был освобожден немедленно после суда. Но самое удивительное случилось позднее: Майский был полностью реабилитирован по гражданской линии и приговор суда был отменен. Случай совершенно уникальный в партийно-советской практике.

Майский говорил мне, что положительную роль в его деле сыграли Ворошилов и Булганин. Кстати, первого Сталин считал также английским шпионом! Однажды я спросил Ивана Михайловича (это было в 1974 году, незадолго до его 90-летия я писал юбилейную статью):

— Скажите мне, Иван Михайлович, несколько раз в Вашей жизни Вы буквально оказывались на краю гибели — во время гражданской войны, вероятно, в 1937 году и затем в 1953. Каким чудом Вам удавалось спастись?

Старик посмотрел на меня своими большими и еще очень живыми темно-карими глазами, слегка улыбнулся и сказал: «У меня всегда хорошо работала голова». И я подумал: «Проживи Сталин еще месяц или два, и ничто не помогло бы ни Ивану Михайловичу, ни Вячеславу Михайловичу (Молотову), даже хорошо работающая голова».

В течение десятилетий исследователи, особенно в области новейшей истории Запада и советского периода, испытывали «архивный голод». Нас, как правило, в архивы допускали с большими предосторожностями, и немногим счастливчикам удавалось опубликовать в конце концов тот или иной действительно важный документ. В 1955 году правила для пользования архивами были смягчены, железные двери архивов были кое-где приоткрыты. Кто был порасторопнее, успел проникнуть в щель. Одному нашему сотруднику удалось даже попасть в архив Министерства обороны и получить переписку военных атташе за время войны. Как мы все завидовали ему! Открылись архивы ведомств, министерств. Некоторым счастливчикам совершенно случайно удалось ознакомиться с попавшими в эти архивы важными документами компетенции Политбюро. Но это была большая удача, совсем как выигрыш автомобиля в лотерею!

Я ломал себе голову, какие архивы в Советском Союзе я мог бы привлечь для своей работы. О научной командировке за рубеж для работы в тамошних архивах мне в то время даже и мечтать не приходилось.

В 1957 году проф. Губер, глава Национального комитета советских историков, сделал робкую попытку включить меня в состав советской делегации, отправлявшейся в Лондон на конференцию английских и советских историков, но из этого ничего не вышло. Было очень важно поработать с документами Нюрнбергского процесса над главными немецкими военными преступниками, с протоколами допросов, производившихся советскими следователями. Я отправился к начальнику следственной части Прокуратуры СССР по особо важным делам Л. Р. Шейнину. Помимо конкретной цели своего визита — попытаться получить материалы процесса, — мне было еще и любопытно взглянуть на человека, который вместе с генеральным прокурором СССР Андреем Вышинским готовил пресловутые процессы над Бухариным, Зиновьевым и др. в 30-е годы. Л. Р. Шейнин был также автором популярных детективных историй, некоторые из них с успехом шли в театрах. Позднее Шейнину было поручено «расследование» обстоятельств гибели знаменитого еврейского артиста и председателя Антифашистского еврейского комитета СССР С. М. Михоэлса. Шейнин лишился своего поста и угодил в тюрьму, из которой ему, впрочем, удалось благополучно выбраться. Одна из версий гласит, что Шейнин плохо понял инструкции начальства и повел серьезное расследование, которое было совершенно нежелательным. Поэтому его и упрятали на время в тюрьму... Итак, я посетил Шейнина в его кабинете в Прокуратуре СССР на Пушкинской улице в Москве. Разговор был у нас короткий — разрешения я не получил. По счастью, в это время появились многотомные публикации документов процесса в Англии и США, которыми я и воспользовался для своей работы. Но Шейнин меня запомнил. Спустя полгода, проходя по залу Московского дома кино, я увидел Шейнина и услышал, как кто-то, указав на меня, спросил Шейнина: «Кто это?» Я услышал ответ Шейнина: «Это аспирант Майского, Некрич». Да, профессиональная память следователя была у Шейнина великолепной.

Потерпев неудачу с получением материалов Нюрнбергского процесса, я решил обследовать архивы прибалтийских республик, здраво рассудив, что, несмотря на военные действия, кое-какие материалы могли сохраниться.

Дело было еще в 1951 году, в трудное и опасное время. Мне удалось все же узнать, что архивы Латвии и Литвы вывезены в Министерство иностранных дел СССР, но эстонский архив пока еще находится в столице Эстонии Таллине. Так я впервые попал в этот удивительный город, полюбил его, обрел там замечательных друзей и потом снова и снова возвращался туда.

Мне очень повезло. Несмотря на то, что я работал с переводчиком, я натолкнулся на чрезвычайно любопытные документы о политике Англии в Прибалтике. Фактически я «открыл» этот архив для московских историков. Вслед за мной потянулись в Таллин и в Тарту историки из Москвы и Ленинграда. Вновь к эстонским архивам я вернулся в начале 60-х годов во время работы над своей докторской диссертацией.

С латвийскими и литовскими документами я ознакомился позднее в Архиве внешней политики Министерства иностранных дел в Москве. И все-таки эстонские документы были паллиативом. В моем распоряжении не было основного для моей работы архива — английского. Правда, в те годы английский государственный архив за период Второй мировой войны был закрыт для иностранных ученых, но были, конечно, другие возможности: частные архивы, материалы различных общественных организаций, обществ и пр. и, наконец, беседы с участниками событий. Но тогда можно было только мечтать о поездке в Англию для исследовательской работы. Увы, такая скромная и обыденная мечта для любого исследователя, живущего на Западе, не осуществилась. Но моя «жажда» архивов была частично удовлетворена другим способом.

В 1955 г. — дело было весной — дирекция Института истории поручила мне возглавить бригаду сотрудников Института для разборки трофейных немецких документов, пролежавших в мешках и ящиках добрых десять лет. Было две главные причины, по которым было решено заняться, наконец, просмотром трофейных документов в широком масштабе. Первая заключалась в том, что на Западе началась систематическая публикация немецких документов правительствами США, Англии и Франции. Вторая — что в предвидении возвращения захваченных во время войны документов в Германскую демократическую республику было целесообразно микрофильмировать все документы, представляющие интерес. Такая работа проводилась во всех ведомствах, куда попали немецкие трофейные документы, и прежде всего в министерствах иностранных дел, внутренних дел, государственной безопасности. Наша бригада работала в т. н. Особом архиве Министерства внутренних дел.

...Перед нами открылись несметные сокровища... для историка, конечно. С жадностью набросились мы на документы. С каким чувством можно сравнить ощущения историка, неожиданно открывающего для себя нужный документ, когда перебираешь дрожащими пальцами страницы, сам не веря еще своей удаче? Скорее всего я сравнил бы это ощущение с чувством приобщения к сокровенным тайнам, скрытым от взоров непосвященных, где-то глубоко в недрах земли.

Среди документов особенное мое внимание привлекли, разумеется, те, которые относились к периоду Второй мировой войны. Некоторые из них были позднее использованы в моих работах, правда, без ссылок — ведь я не имел права ссылаться на них! Какая удача! В моих руках дела британского Экспедиционного корпуса во Франции в 1939-1940 годах. Документы разрозненные, но все же очень интересные. Дневник канадского капитана, попавшего в плен во время рейда на Дьепп в августе 1942 года. Спустя много лет я расскажу об этом в статье, опубликованной одним из многих исторических журналов.

Черт побери! Так ведь это архив Германа Геринга! Конечно же, материалы имперского уполномоченного по «четырехлетке» (немецкий план развития экономики наподобие советских пятилеток). Данные о советских военнопленных, используемых на предприятиях рейха в 1942 и в 1943 годах, немецкие вложения за пределами Германии накануне Второй мировой войны и многое другое. Архив гестапо. Дела коммунистических подпольных групп в период фашистского правления. Но этим занимаются сотрудники Института марксизма-ленинизма. И вдруг неожиданная мысль: что, если все эти дела состряпаны гестапо и такие же фальшивые, как те, которые стряпались НКВД в нашей собственной стране против «заговорщиков» и «террористов»? Может быть, коммунистической деятельности в Германии в таком масштабе и не было? Ведь и гестапо нужно было «отрабатывать» свое существование... Но я быстро гашу в себе эту крамольную мысль... Наша бригада просмотрела выборочным путем 150 тысяч дел и провела сплошной просмотр 11 тысяч. Никогда в жизни, ни до, ни после, я не видел сразу такого количества документов. По собственной инициативе мы проводим также контрольный просмотр фондов, ранее обследовавшихся представителями других организаций, и выявляем значительное количество ценных исторических документов. Конечно, мы раскапываем все эти материалы потому, что в нашей бригаде работают профессиональные историки высокой квалификации: М. С. Альперович, М. Н. Машкин, И. С. Кремер, Л. В. Поз-деева, Л. В. Пономарева, В. М. Турок-Попов, К. Майданник и другие. Многие их книги известны за пределами Советского Союза. В связи с работой в Особом архиве у нас возник ряд серьезных соображений практического характера, которые были затем обобщены и изложены мною в специальном документе, направленном 24 октября 1955 года руководству Академии наук СССР. Мы хотели обратить внимание на недостойное положение, в котором находятся советские исследователи в области истории новейшего времени по сравнению с их зарубежными коллегами.

В отличие от набившего оскомину хвастовства о советских якобы победах над буржуазной исторической наукой, я писал: «...серьезное отставание советской исторической науки в области новейшей истории от буржуазной исторической науки может быть преодолено в случае, если советские историки получат возможность работать с архивными документами». Настоятельные призывы открыть архивы становились все более частыми и настойчивыми.

Вскоре после XX съезда КПСС я был включен в состав группы отдела науки ЦК КПСС для обследования состояния архивов и подготовки проекта решения ЦК. Однако разногласия в руководстве и ожесточенное сопротивление некоторых ведомств помешали нашей работе, и мы благополучно прекратили свою работу, так и не начав ее. Мы натолкнулись на прочное сопротивление Министерства иностранных дел, которое желало распоряжаться своими архивами по своим собственным правилам. Одна же из задач нашей группы состояла в том, чтобы подготовить единообразные правила для работы во всех архивах страны без исключения.

В это время началась подготовка, а затем издание многотомных публикаций документов по истории внешней политики царской России, серии документов по истории внешней политики СССР и, кроме того, возобновилась систематическая публикация государственных договоров с иностранными государствами. К этой работе были привлечены академические учреждения и их сотрудники. Однако тот, кто работал с подлинниками этих документов, отлично знает, какую сложную и длительную процедуру проходит каждый документ до его утверждения к опубликованию. Но самое досадное заключается в том, что многие документы, особенно по истории внешней политики СССР, были опубликованы не полностью. Всякие «сомнительные» фразы и целые абзацы были исключены из документов и поставлены отточия. И это, как правило, делалось по инициативе редакторов тома, стоявших во главе исторической науки СССР...

***

То было время больших ожиданий. В феврале 1956 года собрался XX съезд КПСС, первый съезд после смерти Сталина. Эпоха реабилитации, или эпоха растерянности, как остроумно назвал это время Александр Зиновьев, была в полном разгаре. Секретный доклад Хрущева был поддержан подавляющим большинством членов партии. Доклад этот так и не был полностью опубликован в Советском Союзе, но вскоре был напечатан за рубежом. На собраниях коммунистов и отдельно беспартийных читали доклад и горячо обсуждали решения съезда.

Нечего и говорить, с каким воодушевлением сотни тысяч людей, а среди них мои друзья и я восприняли то, что произошло на съезде: разоблачение преступлений, творившихся при Сталине, и торжественные заверения нового руководства, что никогда больше в истории нашей страны ничего подобного не повторится. Даже нарочито наивное, но по-человечески понятное признание Хрущева, что члены Политбюро знали обо всем, но боялись выступить против Сталина, опасаясь за свою жизнь, было воспринято как должное. Однако Хрущев, с негодованием описывая преступления Сталина, совершенные по отношению к видным деятелям партии и государства, умолчал о том, что репрессии обрушились на весь народ, а не только на партийную элиту. Позднее Хрущеву предъявляли много и других претензий, многие из них были абсолютно справедливыми, но даже то, что сказал и сделал новый глава партии, было настолько громадно для народа, который десятилетиями жил в атмосфере произвола, что далеко не все могли принять и переварить даже эту дозированную правду. Мы знаем теперь, какую борьбу пришлось выдержать Хрущеву с другими сталинскими ближними, такими как Молотов, Ворошилов и Каганович, которые кричали Хрущеву, что он не ведает, что творит... «Внизу» же настроение было такое, будто распался некий мистический круг, в котором мы родились, жили и умирали. Исчезло злое волшебство, и сам волшебник был мертв. Теперь не надо было больше говорить полуправду или полуложь. Хотя на самом деле Хрущев сказал полуложь...

Едва сдерживаемая ярость и ненависть сталинистов были лучшим доказательством того, что наша страна еще может вступить на верную историческую дорогу. Тогда казалось: значит, социализм не ошибка, значит, «великий эксперимент» удался, несмотря на все ужасы, кровь и грязь. Партия сказала народу правду, всю правду.

Всю Правду?

С этого все и началось. Правда была сказана суммарно. А люди ожидали, что гордиев узел будет не столько разрублен, сколько распутан. Но, — успокаивали мы себя, — Хрущев в секретном докладе назвал ряд преступлений, которые должны быть расследованы, например, убийство Кирова, а это приведет в свою очередь к раскрытию и осуждению других преступлений и к суду над виновными. Казалось, что все развивается в нужном направлении.

* * *

Институтское партийное собрание, посвященное итогам XX съезда КПСС, заседало в зале Института экономики Академии наук СССР на четвертом этаже здания на Волхонке, 14.

После доклада делегата XX съезда, члена ЦК партии академика А. М. Панкратовой было много выступлений. Подавляющее большинство из них сводилось к воспоминаниям. С профессиональной точки зрения, для среды историков, собравшихся здесь, эти воспоминания не были лишены интереса. Правда, вспоминали, главным образом, о том, как историков сгибали в бараний рог, заставляя их писать не только явную ложь, но и несомненную чушь в угоду «культу личности» — удобное и не совсем понятное определение эпохи диктатуры Сталина. Не обошлось и без персональных атак, например, на историка Василия Мочалова, ярого «культиста», одного из авторов официальной биографии Сталина. Разумеется, кое-кто сводил при этом и свои личные счеты.

Некоторые выступления особенно запомнились мне. Выступал старый большевик Андрей Кучкин, один из авторов «Истории КПСС», который во все времена был готов выполнить любое предписание партии. Но даже его проняло настолько, что он назвал Сталина «убийцей своего народа». В устах Кучкина эти слова производили сильное впечатление, гораздо большее, чем передовица какой-нибудь газеты. С ним вступил в спор другой, не столь старый, но все же большевик, заведующий сектором новейшей истории западноевропейских стран Николай Саморуков, который доказывал, что Сталина нельзя называть «убийцей», но можно и должно именовать «тираном». Вот ведь до чего дошло дело — до квалификации степени преступности вождя народов! Но главное было, разумеется, не в этих спорах, а в той атмосфере подлинного раскрепощения, которая царила на собрании. Не будет преувеличением сказать, что то была атмосфера какой-то полухристианской готовности к покаянию, замешанной на традиционной русской склонности к всепрощению...

Но были, конечно, и выступления, подтекстом которых были призывы к сдержанности, к осторожности. Одни намекали, что Хрущеву, быть может, вообще не следовало бы говорить все, что он рассказал, другие не верили в прочность позиции самого Хрущева. Мой коллега, очень образованный историк, но отчаянный карьерист, сказал задумчиво: «Ну, теперь в течение ближайших десяти лет лучше всего ничего не печатать». И он сделал, как сказал: написал и защитил свою докторскую диссертацию по теме из истории советского общества, но напечатал ее лишь после смещения Хрущева, стал член-корреспондентом Академии наук СССР и заведующим одним из отделов Института истории Академии наук СССР. Да, с житейской точки зрения он оказался дальновидным, но как ограниченна эта точка зрения, как нравственно искалечила она этого историка, да и его ли одного. Ведь частичка так называемого нового человека, созданного за годы советской власти, — «хомо совьетикус» сидела в той или иной степени почти в каждом из нас. А «хомо совьетикус» обладал удивительной способностью перевоплощения и приспособления к любым условиям, а в глубине души был готов сделать все... что от него потребуют, лишь бы можно было сослаться, что он делает это неохотно, принуждают, мол, что поделаешь. Ни один иллюзионист не в состоянии достигнуть таких вершин в искусстве перевоплощения, оставаясь в одной и той же оболочке, каких достиг «хомо совьетикус».

Новая атмосфера благотворно отразилась на научной работе, на подходе к решению кардинальных проблем истории. В периодических профессиональных изданиях появилось много интересных и свежих материалов. Все это происходило в обстановке глухой, а вспышками и открытой борьбы между сторонниками курса Хрущева (выражение это, конечно, условное) и сталинистами.

В журнале «Вопросы истории» появилось несколько статей, в которых делались попытки выяснить действительную роль Сталина во время революции, более правдиво осветить некоторые ключевые проблемы советской истории. Это началось еще в 1954 году, когда А. М. Панкратова была назначена главным редактором журнала, а ее заместителем — Э. Н. Бурджалов. Он, собственно, и был «мотором» журнала.

Жизнь Бурджалова была непростой. Он был одним из видных пропагандистов Центрального Комитета партии, руководил лекторской группой ЦК. Затем он был назначен заместителем ответственного редактора газеты «Культура и жизнь», органа управления пропаганды и агитации ЦК КПСС, который в ту пору возглавлялся Г. Ф. Александровым. Эта газета была одно время высшей инстанцией по вопросам идеологии. От критической заметки, опубликованной в этой газете, часто зависела не только судьба того или иного произведения, но и судьба человека. Однажды, раздраженные этими непрестанными разносами, мы с одним моим другом решили высмеять безграмотные статьи, которые публиковались в этой газете. Для этой цели мы выбрали две из них: одна была статьей литературоведа-администратора Щербины о пьесе Бориса Лавренева «За тех, кто в море», вторая — статья некоего Нестьева, музыковеда как будто бы. Мы написали письмо в «Правду», в котором, приведя примеры безграмотности, рекомендовали газете «Культура и жизнь» больше работать с авторами. Особенно запомнилась одна фраза в статье Щербины: «Боровской ведет себя в сфере общественной так же, как и в сфере личной жизни: он обманывает доверие двух женщин» (!). Ответа на письмо мы так и не получили, а Щербина с той поры, по-моему, стал не то академиком, не то член-корреспондентом Академии наук СССР. Мы потом шутили, что Щербину сделали академиком с нашей легкой руки.

В «Культуре и жизни» Бурджалов играл важную роль. Но у него, как и у всякого человека, в котором порядочность, должно быть, была заложена с детства, видно заговорила совесть и появилась потребность поделиться своими мыслями, которые, вероятно, он обдумывал до того не один год. Бурджалов выступил со статьей о Февральской революции в России, в которой доказывал, что революция возникла стихийно. Это находилось в вопиющем противоречии с ортодоксальной точкой зрения о значительном вкладе большевистской партии в подготовку революции. Затем Бурджалов на основании документов показал, что после революции Сталин и Каменев (а не один Каменев) выступали за поддержку Временного правительства. Бурджалов утверждал, что и после Апрельской конференции 1917 года Сталин продолжал придерживаться той же линии. Бурджалов привел также данные о выборах в ЦК Российской Коммунистической партии (большевиков), из которых следовало, что Зиновьев был на втором месте по количеству полученных голосов. Но самое главное заключалось в том, что Бурджалов доказал, что за немедленное восстание против Временного правительства фактически был только Денин, но он в это время скрывался в Разливе. Тем самым разрушалась одна из главных легенд, заключавшаяся в том, что вождями Октябрьской революции 1917 года были Денин и Сталин. Эта легенда окончательно утвердилась после физического уничтожения всех других видных руководителей Октябрьского переворота — Зиновьева, Каменева и др. Затем был напечатан и многократно переиздавался в миллионах экземпляров «Краткий курс» истории ВКП(б), в котором эта фальсификация утверждалась. В своей статье Бурджалов опирался на мемуары одного из трех находившихся в 1917 году на свободе членов Русского бюро ЦК Шляпникова (остальные двое — Молотов и Залуцкий). Свои мемуары Шляпников написал по свежим следам событий, не позднее, должно быть, 1918 — 1919 годов.

Но дело заключалось не только в статье. Бурджалов начал очень активно выступать на публичных диспутах против фальсификации истории КПСС. В частности, он выступил на обсуждении книги Лихолата «Победа Октябрьской революции на Украине». Лихолат, историк сталинистского типа, был заведующим сектором истории в ЦК КПСС и оказывал значительное влияние на положение в исторической науке. По поводу книги Лихолата было совещание в Институте марксизма-ленинизма. Его проводила заместитель заведующего архивом сектора Сталина некая Пентковская. На этом совещании все хором хвалили книгу Лихолата, кажется, за исключением лишь известного историка в области национальных отношений С. И. Якубовской. В своей книге Лихолат зачислил многих украинских коммунистов в так называемые уклонисты и тем самым как бы задним числом подтверждал справедливость репрессий, примененных к ним. Он умолчал также и о великодержавном русском шовинизме, разыгравшемся, когда Украина была на некоторое время объявлена частью России. Книга Лихолата вызвала протесты со стороны ряда уцелевших старых большевиков. На XX съезде КПСС Анастас Микоян выступил против этой книги. Лихолату пришлось покинуть свой пост в ЦК КПСС и отправиться работать в Институт истории Украинской ССР в Киев.

Вскоре после венгерских событий журнал «Вопросы истории» собрал читательскую конференцию в Публичной исторической библиотеке в Москве. По инициативе А. Л. Сидорова на этом обсуждении были атакованы со сталинистских позиций руководители журнала — А. М. Панкратова и Э. Н. Бурджалов. Сталинисты пытались взять реванш. К сожалению, им помогали в этом некоторые очень способные историки. Один из них, не хочу называть его имя, позднее, поняв свою ошибку, тяжело заболел от душевного потрясения. К каким грязным методам продолжали прибегать уже после разоблачения преступлений Сталина партийные хамелеоны, как раз и показывает эта кампания. Заведующий сектором истории советского общества Института истории, упоминавшийся уже Кучкин послал в Одессу, где в свое время Панкратова была на партийной работе, одного из своих сотрудников, Ростислава Дадыкина, чтобы найти документы, подтверждающие, будто Панкратова была не большевичкой, а эсеркой. Хотя Дадыкин ничего обнаружить не мог по той простой причине, что Панкратова никогда эсеркой не была, он в награду за свою услугу был сделан заведующим сектором. Впрочем, оплата грязных услуг за государственный счет — одна из неотъемлемых сторон жизни советского общества...

После венгерских событий и в связи с выступлением (под гром аплодисментов) Бурджалова в Публичной исторической библиотеке в Москве Панкратова и Бурджалов были вызваны в отдел науки ЦК, где их упрекали в том, что они, дескать, отступили от принципов партийности. Заседание вел тогдашний заведующий отделом науки Кириллин (ныне председатель Государственного Комитета Совета Министров СССР по науке и технике). Редколлегии были предъявлены три обвинения: передовая журнала, где будто бы бралась «под защиту» буржуазная историография; статья Бурджалова, в которой он якобы принижает роль партии и клевещет на Центральный Комитет; опубликование статьи о рабочем контроле. Панкратова призналась, что ряда опубликованных в журнале статей она не читала. Бурджалов же ни в чем себя виновным не признал и утверждал, что он выступал с подлинно партийных позиций. Секретариатом ЦК было принято решение: Бурджалова с поста заместителя редактора снять, Панкратовой указать, работника редакции Хесина, ответственного за подготовку статей к печати, уволить с работы (два года после этого Хесин был безработным, в конце концов его взяли на работу в Институт истории).

Панкратова подала затем заявление об освобождении ее от обязанностей ответственного редактора журнала. Бурджалова послали на работу в Институт истории. Но на этом дело не кончилось.

Секретарь партийного бюро Института Соболев, бывший секретарь по пропаганде Ленинградского горкома партии, известный своими сталинистскими взглядами, пригласил Бурджалова в партийное бюро и спросил его, как тот относится к решению секретариата ЦК. Бурджалов откровенно ответил, что считает решение неправильным. И здесь начался заключительный акт драмы. Соболев срочно собирает заседание партийного бюро, рассказывает о разговоре с Бурджаловым, и Бурджалова исключают из партии, что для него было равносильно смертному приговору. Однако на партийном собрании при утверждении решения партийного бюро Якубовская выступила против исключения и предложила ограничиться выговором. Выговор, несмотря на яростные протесты сталинистов, был утвержден большинством голосов. Вскоре после этого Ученый совет Института под большим нажимом провел внеочередную переаттестацию Бурджалова: для избрания на должность старшего научного сотрудника Бурджалову не хватило двух голосов, и он был уволен.

Спустя много лет книга Э. Бурджалова о Февральской революции была опубликована. Бурджалов стал к этому времени старым, больным человеком...

Анна Михайловна Панкратова через несколько лет умерла. На ее похороны пришли Каганович и Молотов.

Арьергардный бой сталинистов, когда им удалось «скрутить» Бурджалова, не превратился в контрнаступление, даже несмотря на венгерские события. Силенок у сталинистов явно поубавилось. Самое главное заключалось в том, что нельзя было больше разжечь народную истерию и использовать ее в интересах власти. После смерти Сталина это оказалось абсолютно невозможным.

Восстание в Венгрии осенью 1956 года, вызванное ультрасталинистской политикой венгерского «маленького Сталина» Ракоши, действовавшего не только в соответствии с инструкциями, полученными из Москвы, но и в полной гармонии с догматическим мышлением этого функционера Коминтерна, серьезно сыграли на руку сталинистам. Руководство КПСС было и без того весьма встревожено событиями в Польше. И больше всего Хрущев и другие были обескуражены тем, что в октябре 1956 года на улицы Варшавы вышел рабочий класс, продемонстрировавший свою решимость дать отпор советским дивизиям, которые маршал СССР Конев был готов двинуть на мятежную Варшаву. Но то, что Хрущев не рискнул сделать в Польше, он сделал, не без ведома Тито, в Венгрии: восстание было подавлено при помощи танков и пушек. События в Польше и в Венгрии показали, что атмосфера в странах восточной и юго-восточной Европы накалена до крайности и что народы этих стран вовсе не мечтали о такого рода социализме для себя. И все же психологическое влияние XX съезда было еще столь велико, что в нашем микромирке, в Институте истории, венгерские события свободно обсуждались в кулуарах, откровенно критиковались действия советского правительства и высказывались соображения, за которые в сталинские времена можно было бы поплатиться жизнью. Спустя некоторое время после венгерских событий эти взгляды были объявлены ревизионистскими, а еще позднее — антисоветскими. На наше отношение к движению в Венгрии оказало несомненное воздействие то, что в ходе событий пролилась кровь: венгры убивали работников государственной безопасности, особенно прославившихся зверскими пытками арестованных. Кроме того, равнодушная позиция венгерского крестьянства к городскому движению вызывала настороженность: действительно ли это движение правильно отражает настроение венгров? Это давало нужную аргументацию советской пропаганде, которая утверждала, что события в Венгрии носят контрреволюционный характер, что там убивают коммунистов. Поэтому кровавое вмешательство советских войск встретило одобрение со стороны не только партийной элиты, но и части советской интеллигенции. Другая же часть на всякий случай промолчала. Так было спокойнее и привычнее. И все же венгерские события потрясли не одного лишь меня. Люди склонны часто сосредоточиваться на конкретных вещах: так особенное возмущение вызвала не кровавая расправа, учиненная над венграми в Будапеште, а ловушка, в которую были заманены руководители венгерского восстания. Действуя при посредничестве югославов, советское командование объявило, что в случае прекращения борьбы руководителям повстанцев будет разрешено покинуть страну на югославском автобусе. Однако когда эти условия были приняты и Пал Малетер и другие руководители явились, они были немедленно арестованы, а позднее судимы и расстреляны. В предательскую ловушку попал и глава венгерского правительства Имре Надь, увезенный в Румынию, а затем расстрелянный.

И все же, и все же советское руководство вынуждено было пойти на крайне неприятный для него шаг — согласиться на создание нового венгерского правительства, объявившего себя «революционным», во главе с людьми, сидевшими при Ракоши в тюрьмах, так сказать «репрессированными», а затем «реабилитированными».

События в Польше и Венгрии были результатом кризиса — политического, экономического и нравственного, — в котором оказалось советское государство и общество в результате диктатуры пролетариата в ее сталинском варианте. Могла ли эта диктатура быть иной?

Но дело заключалось и в другом: между XX съездом КПСС и событиями в Польше и в Венгрии прошло всего семь месяцев, и люди просто не были еще внутренне подготовлены к такого рода развитию событий, и у них не было своего определенного отношения к ним. Добавлю, что «морально-политическое единство советского народа» посеяло глубокое недоверие между людьми, подозрительность, разобщенность. Поэтому и реакция на события в Венгрии была иной.

Кроме того, война в октябре 1956 года на Ближнем Востоке позволила советскому руководству переместить центр внимания нарождающегося общественного мнения в СССР на англо-французскую интервенцию в Египте, и, связав в один узел события в Венгрии и на Ближнем Востоке, представить их как единый заговор империалистов против СССР, социализма и национально-освободительного движения.

Сталинисты спешили воспользоваться ситуацией, чтобы отыграться. Они вынудили Хрущева не только запятнать свои руки кровью. Увы, он делал это не раз: и во время восстания в Темир-Тау, и в Тбилиси, и в Новочеркасске. Хрущев вынужден был на время отказаться от своего первоначального намерения очищения центрального партийного и государственного аппарата от сталинистов, намерения, усилившегося после того, как в июне 1956 года под напором сталинистских членов Политбюро, опиравшихся на сталинистский же аппарат, центральный и местный, он отступил от решений XX съезда партии, смягчив их известным постановлением Центрального комитета партии о культе личности от 30 июня 1956 года. После же событий в Венгрии и в Польше Хрущев начал в своих публичных выступлениях напоминать о том, что Сталин был марксистом и имел великие заслуги перед русским и международным рабочим движением. «Дай нам бог всем быть такими же марксистами, каким был товарищ Сталин», — заявил Хрущев под аплодисменты сталинистов в 1957 году.

Все эти зигзаги политики Хрущева сказывались сразу же в идеологической области, отражались на общественных науках, заставляя историков и обществоведов вновь лавировать, снова возвращаться к — как преждевременно тогда считали — уже отброшенным навсегда конформистским постулатам и заклинаниям...

Постепенно, однако, даже самая консервативная из всех наук — историческая — сбрасывала путы сталинизма. Огромную роль сыграла полуоткрытая критика «Краткого курса» истории КПСС, служившего после репрессий 30-х годов единственным учебником, справочником и толкователем истории России, Советского Союза, революционного движения и вообще движения куда бы то ни было. Все же историки были теперь освобождены от обязанности пропагандировать теорию «двух вождей» Октябрьской революции 1917 года — Ленина и Сталина. (Последний, как известно, играл в революции не столь уж значительную роль.)

Наиболее передовые по своим взглядам историки были готовы по-новому подойти к таким кардинальным проблемам, как коллективизация сельского хозяйства в СССР, индустриализация, построение социализма в одной стране и др. Большие сдвиги наметились и в подходе к истории Второй мировой войны и Великой Отечественной войны 1941-1945 годов. В Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС был создан отдел по истории Великой Отечественной войны, который в течение короткого времени издал 6-томную историю войны. В этом издании многие действия Сталина во время войны были подвергнуты критике. И, несмотря на подхалимские попытки возвеличить Хрущева как военного деятеля (почему-то мне всегда казалось, что это делается сознательно для его компрометации), и даже несмотря на явные искажения и умолчания по ряду важных вопросов: советско-германский пакт 1939 года, власовцы, сотрудничество с врагом на оккупированной территории и др., это издание, вероятно, будет представлять интерес для историков и читающей публики еще долгое время.

В институтах шли жаркие дискуссии: научное мнение начало пробивать себе дорогу сквозь заслоны конъюнктурных соображений.

* * *

Поверхность Земли на две трети покрыта водными пространствами. Океаны, моря, озера, реки, речушки и ручейки образуют Мировой Океан. Капля в море — это все же часть моря. Наш Институт истории можно было бы уподобить ручейку в бесконечном советском пространстве, а сектор новейшей истории Института, в котором я работал, может быть сравним с каплей в море. И как капля моря, отражающая цвет, вкус и запах всего моря, так и наш сектор отражал все, что происходило в широких масштабах всей страны, нашей науки — Истории и нашего института. Я говорю еще и сейчас, в эмиграции «нашего», так как половина моей физически прожитой жизни и большая часть сознательной была тесно связана с Институтом и отдана ему. Я провел в Институте 31 год с девятимесячным перерывом между окончанием аспирантуры в мае 1949 года и зачислением на работу в марте 1950 года. В 1945 году, еще в военной форме, я пришел в аспирантуру Института и покинул его навсегда 24 мая 1976 года.

...Перемены в нашем секторе вновь произошли в 1954 году, когда к нам был назначен новый заведующий — Николай Иванович Саморуков. Отношение к изучению новейшей истории западноевропейских стран он имел самое отдаленное. Работал до того в Институте марксизма-ленинизма, много лет ничего не делал, но избирался, как человек покладистый, секретарем тамошней партийной организации. Все же его бездеятельность начала в конце концов раздражать руководство Института марксизма-ленинизма. И от Саморукова решили избавиться принятым и утвержденным вышестоящими инстанциями самым деликатным способом — сплавить его в Институт истории Академии наук СССР: пусть теперь бездельничает там. В далеком прошлом, в бурные революционные годы служил Николай Саморуков матросом (как будто на «Очакове»), В 1918 году он поддержал какую-то резолюцию анархистов и поэтому, несмотря на его позднейшую абсолютно

безупречную, с точки зрения партийной, работу или неработу в разных партийных учреждениях, в том числе в Коминтерновской Ленинской школе, готовившей кадры для зарубежных коммунистических партий, Саморуков повышений по партийной линии не получал, а использовался все больше на подсобных ролях. Он был кандидатом исторических наук и его диссертация, так и не увидевшая света, была посвящена деятельности русского революционера Лопатина. Одна или, может быть, две опубликованные статьи и был весь вклад Саморукова в науку, именуемую историей. Впрочем, это говорило в его пользу. Он лишь постоянно твердил о своих обширных планах, но, по счастью для науки, так и не осуществил их, тем самым избавив ее от лишней макулатуры. Потому естественно, что люди, подобные Саморукову, находились в постоянной зависимости от начальства, которое могло в любой момент указать им на дверь по причине их действительной профессиональной непригодности.

В советское время во всех без исключения областях экономики, культуры, науки, искусства образовался довольно мощный слой профессионально непригодных людей, которые составляли и составляют одну из важнейших опор советского режима. Их поддерживают, платят им заработную плату, зная наперед, что для дела от них ничего получить нельзя, но зато можно потребовать от них все что угодно ради имитации дела. Эта порода людей принесла много несчастья нашей стране и нашему народу, они были причиной гибели многих своих товарищей. Мне не раз приходилось сталкиваться с подобными людьми, они вроде и ничего из себя не представляли, но были сильны принадлежностью к партии и взаимоподдержкой бездельников.

Поначалу Николай Иванович показался человеком умеренным, по советским меркам даже порядочным. Но сразу же стали ясными и его профессиональная некомпетентность, и склонность к ничегонеделанию. Вскоре, однако, выявилось и другое, не очень порадовавшее качество: злопамятность. Сам ли Саморуков дошел до этой мысли или она была ему подсказана «сверху» при его назначении на новую должность, но первым шагом на новом поприще была попытка произвести «чистку» сектора. Саморуков попытался сначала ошельмовать одного из самых талантливых историков и оригинальных людей, которых я когда-либо встречал в жизни, — Владимира Михайловича Турока-Попова.

Многие в Советском Союзе и далеко за его пределами хорошо знают Турока, историка Австро-Венгерской монархии, Австрии, специалиста в области международного рабочего движения и международных отношений. Изначальная фамилия Владимира Михайловича была Попов, а псевдоним «Турок» он взял для своих статей. Так к нему и прилип этот псевдоним, ставший позднее частью его фамилии Турок-Попов. В юношеские годы Турок учился в университете в Вене. Обладая незаурядными лингвистическими способностями, Турок быстро овладел не только основными европейскими языками (немецким он владел в совершенстве), но и довольно трудными языками балканских народов и даже венгерским языком. В Вене он познакомился с будущим руководителем Коммунистического Интернационала Георгием Димитровым и стал работать с ним в балканском секретариате Коминтерна. Это было в суровые 20-е годы, когда балканских коммунистов жестоко преследовали в их странах, сажали в тюрьмы и убивали. Турок не был коммунистом, и, возможно, в 30-е годы во время репрессий в Советском Союзе это спасло ему жизнь. Вернувшись на родину, Турок стал сотрудником Международного аграрного института, коминтерновского учреждения. Одно время он специализировался по аграрному движению в странах Латинской Америки. Жизнь его была временами сложной. В 1935 году была арестована мать его жены — Софья Михайловна Антонова, работавшая в Коминтерне в секретариате Зиновьева. Ее дочь, жена Турока Кока, получила предписание покинуть Москву, и Турок отправился с ней в сибирский город, где устроился работать статистиком в местном земельном управлении. В шутку его прозвали «женой декабриста».

Турок принадлежал к людям любознательным. Он непрестанно расширял круг своих интересов и в конце концов обладал прямо-таки энциклопедическими познаниями. В отличие от многих других историков его поколения (Турок родился в 1904 году), он мало заботился о своем академическом положении и долгое время оставался младшим научным сотрудником. В таком качестве я и застал его, когда поступил в институт. Не только огромные знания Турока, но его острый ум, быстрая реакция, точная оценка происходящих событий, откровенность в научных суждениях, готовность к общению, любознательность в сочетании с беспощадной часто критикой научных работ привлекли к нему сердца многих людей. У Турока было гигантское количество друзей, полудрузей, знакомых и полузнакомых повсюду, начиная от Москвы и далеко по всей необъятной территории Советского Союза, включая Кавказ, Среднюю Азию, Западную Украину и Молдавию, Сибирь, и один лишь Бог знает, в каких потаенных уголках СССР не было его бывших студентов по Институту востоковедения, где он преподавал многие годы, или бывших аспирантов академических институтов, университетов Москвы, Ленинграда, городов центральной России. Зарубежные историки, приезжавшие в Москву, стремились попасть в дом к Туроку, повидать его, поговорить с ним. Но попасть к нему в дом было не так-то просто. Комнаты в его квартире были наглухо забиты книгами. От пола и к самому потолку подымались стеллажи. Нечто подобное было и в комнате его жены, Коки Александровны Антоновой, индолога, специалиста по средневековой истории Индии. Пачки газет и журналов валялись прямо на полу. Груды рукописей, которые Турок обещал прочесть, лежали кучками. Авторы их содрогались, когда видели этот хаос. Диван, на котором Турок спал, был как бы островком в океане бумаг. Но больше всего меня удивляло, что в этом очевидном хаосе для Турока был какой-то смысл, ибо когда отчаявшийся аспирант, давший Туроку на прочтение свою рукопись, считал ее безвозвратно утраченной, Турок победоносно извлекал ее из груды бумаг. Турок собирал марки, но никому не показывал своей коллекции. О Туроке можно было бы писать бесконечно, он по справедливости заслуживает этого, но здесь нам придется поставить точку в надежде, что читатель получил уже некоторое представление об этом удивительном человеке.

...Ко времени прихода в сектор новейшей истории Саморукова Турок наконец-то закончил свои «Очерки по истории Австрии» (1918-1938), работу, которая теперь считается классической. Саморуков получил указание учинить разгром «Очерков» во время их обсуждения в секторе, не допустить книгу до опубликования и тем более до защиты Туроком «Очерков» в качестве диссертации доктора исторических наук. Не буду описывать подробностей обсуждений работы Турока. Скажу лишь, что я очень активно выступал в поддержку Турока. В конце концов мы отстояли работу Турока и его право защитить докторскую диссертацию.

Затем начались столкновения с Саморуковым по поводу кандидатских диссертаций наших аспирантов. Стремясь доказать, что до прихода его, Саморукова, в сектор все было очень плохо, Саморуков пошел по старому, испытанному «партийному» пути: одного аспиранта обвинил в «анархосиндикализме», другого в «антисоветизме», третьего в «буржуазном объективизме». И снова мне пришлось выступать с резкой отповедью Саморукову. Отношения между нами были испорчены навсегда, но все аспиранты благополучно защитили свои диссертации: Чада, Осколков, Колкер.

Десятилетие между 1956 и 1966 годами было плодотворным для многих ученых, работников культуры и искусства. То были годы исканий, освобождения от груза прошлого, годы творческого подъема. Как быстро они миновали! Но тогда все еще было окрашено в розовую дымку ожиданий.

В эти годы я много работал, писал, печатался. После первой монографии был опубликован ряд моих книг научно-популярного жанра, которые вызвали у читателей большой интерес и благожелательное отношение критики в СССР и за рубежом: «Война, которую назвали "странной"» и др. В 1958 году по предложению директора Института истории В. М. Хвостова мы вместе написали брошюру «Как возникла Вторая мировая война», которая вышла к 20-й годовщине Второй мировой войны значительным тиражом. Хотя эта книга была посвящена возникновению Второй мировой войны, мы по-прежнему уходили от обсуждения одного из главных вопросов — о роли советско-германского пакта 1939 г. в развязывании войны. Этот вопрос был и остается наиболее чувствительным для советской историографии. И никто из советских историков, в том числе и я, не осмеливались тогда еще перейти границы дозволенного и выйти за рамки официальной трактовки пакта как сыгравшего благоприятную роль для подготовки СССР к отражению нападения Германии, последовавшего спустя два года. Но если бы мы даже и попробовали это сделать, то такая рукопись никогда бы не увидела света.

В те годы я писал также для «Большой Советской энциклопедии», «Дипломатического словаря», для журналов. Но основная моя работа после 1958 г. была в коллективе сектора по изданию 10-томной «Всемирной истории». Везде и каждый раз, едва лишь мне представлялась благоприятная возможность, я выступал против догматических воззрений на историю и исторические события, прочно осевших в нашем сознании. Это было очень нелегко делать именно в той области, в которой я работал, — в области истории Второй мировой войны, где позиции сталинистов были особенно прочны и непоколебимы, и где каждый из нас когда-то разделял конформистскую точку зрения. Объяснялось это рядом обстоятельств и прежде всего победой, одержанной Советским Союзом над Германией. Известный афоризм «победителей не судят» оказался не просто афоризмом, не только психологией победителей, но и их философией. Эта философия является основой идеологии, господствующей в СССР. Мало кто хотел подумать о том, какой ценой была куплена победа, а главное, почему столь дорогой ценой. Ведь во времена Сталина (в 1946 году) и довольно долго еще после его смерти цифра невосполнимых потерь Советского Союза была обозначена в 7 млн жизней. Позднее была названа другая цифра — 17 млн. И только в 1965 году, когда вышел в свет последний, 6-й том «Истории Великой Отечественной войны», утвердилась названная Хрущевым в 1961 году цифра — 20 млн человек, официальная цифра невосполнимых потерь Советского Союза в 1941-1945 годах. Лично у меня и эти последние данные вызывают сомнения, хотя возможно, они наиболее приближаются к действительным. Таким образом, потери СССР во время Второй мировой войны были в 12 раз больше потерь царской России во время Первой мировой войны. Что скрывалось за этой страшной цифрой человеческих жертв, почему гитлеровцам удалось продвинуться до самой Москвы, выйти к Сталинграду, на Кавказ, держать Ленинград в осаде в течение 900 дней? Официальные объяснения, основанные на выступлениях Сталина во время войны и изложенные вскоре после окончания войны в любопытнейшем документе — исторической справке «Фальсификаторы истории», не дают ясного ответа на эти вопросы. А они волновали многих, и не только историков, а очень далеких от исторической науки граждан Советского Союза. Среди тех, кто искал правдивое объяснение, были профессиональные историки и прежде всего военные. В 1956 году начал выходить «Военноисторический журнал», в котором наметилась и постепенно окрепла тенденция критического рассмотрения истории Второй мировой и Великой Отечественной войн. Журнал был органом Министерства обороны СССР, но находился в двойном подчинении — по служебной линии был подведомствен Военно-научному управлению Генштаба, а по идеологической — Главному Политическому Управлению Советской армии. Главным редактором журнала был назначен полковник (теперь генерал) Николай Иванович Павленко. С ним мне пришлось позднее тесно сотрудничать в редакционной коллегии X тома «Всемирной истории». Н. И. Павленко в качестве главного редактора журнала был несомненно на своем месте: образованный, умный и гибкий, с изрядной долей хитрецы, он очень искусно вел свой корабль по фарватеру, где на каждом шагу внезапно возникали рифы и мели, грозившие кораблекрушением.

Непосредственным начальником Павленко был генерал армии Виктор Владимирович Курасов, в ту пору возглавлявший Военно-научное управление. Редакционный коллектив журнала был неоднородным, в нем «сосуществовали» и прогрессивные историки, и непоколебимые сталинисты, а также те, кто с готовностью следовал всякому изменению политического курса. Про таких говорили «колебался вместе с линией партии».

Много полезного сделал для изучения истории Второй мировой войны полковник В.М. Кулиш, заведовавший отделом критики и библиографии, полковник Поликарпов, полковник В. И. Дашичев, подготовивший важные публикации материалов германского Генерального штаба. По многим вопросам истории Второй мировой войны (Дюнкерк, миссия Гесса, операция «Морской лев») наши оценки совпадали.

Конечно, курс журнала вполне соответствовал курсу КПСС того времени. Однако воспринимать и толковать этот курс можно было по-разному. Особенно четко выявилось это в связи с решениями XX и XXII съездов партии. Журнал провел огромную работу по реабилитации и восстановлению доброй памяти военных деятелей, павших жертвой сталинского террора в 30-е годы, и невинно оклеветанных и расстрелянных советских военачальников в годы гражданской войны, 1918-1921. Журнал также немало сделал для развенчания легенды о полководческом гении Сталина, легенды, которая и по сей день бытует в сознании старшего поколения, участвовавшего в войне.

Неожиданно для многих оказалось, что целый ряд военных историков уже долгие годы углубленно занимается пересмотром привычных представлений о гражданской войне в СССР. Другие очень серьезно и объективно исследуют проблемы истории Великой Отечественной войны. В этом легко убедиться, просмотрев комплекты «Военно-исторического журнала».

Я уже упоминал, что возможности для исследовательской работы в области общественных наук значительно расширились по сравнению с периодом неограниченной диктатуры Сталина. Однако это вовсе не означало, что кто-нибудь мог позволить себе выйти за рамки, я уже не говорю идеологии марксизма, но даже за рамки требований политической конъюнктуры. (На смену сталинизму явился советский конформизм.) Контроль инструкторов отдела науки ЦК КПСС, немного ослабевший в начале нового периода, вскоре стал принимать обычные формы, а в конце 60-х и начале 70-х гг. стал не менее жестким, чем во времена сталинского режима. В библиотеках снова пошли в ход ножницы: из журналов опять стали вырезать статьи, которые были признаны цензурой антисоветскими. Разница, конечно, была, и значительная: в тюрьмы за ошибки не сажали, с работы гнали меньше, причем подыскивая при этом законное основание, а иногда даже и работу для увольняемых, проработки с приклеиванием ярлыков «буржуазных объективистов», «космополитов» и пр. перестали применяться, но по существу любое отклонение подвергалось и суровой критике, и наказанию в виде шельмования в печати, принуждения к покаянию и пр. В разных науках было, конечно, по-разному. Это зависело не в последнюю очередь от людей, которые стояли во главе тех или иных институтов, связанных с идеологией. К власти в институтах Академии наук рвалось новое поколение, не связанное с догматическими представлениями доктрины, но прекрасно понимавшее, как использовать идеологию для достижения своих частных целей. Не веря ни в Бога, ни в черта, они, эти претенденты в новые руководители, проявляли недюжинные способности по части организации никому не нужных многолетних тысячестраничных коллективных работ, которых и прочесть-то было невозможно, с целью вовлечь в редколлегии этих изданий нескольких влиятельных людей вплоть до министров, секретарей ЦК КПСС. Последние же также были не прочь стать фиктивными ответственными редакторами или членами редколлегий изданий по истории марксистской мысли, философии, истории международных отношений и внешней политики СССР, Организации Объединенных Наций и пр. и т. д. Участие в такого рода предприятиях становилось престижным делом даже для лиц, занимавших высокое положение секретаря ЦК или заведующего отделом партийного или государственного аппарата, министра, заместителя министра, секретаря обкома и так вплоть до членов редколлегии журналов рангом поменьше, куда попадали и простые инструкторы отделов Центрального Комитета КПСС. Достаточно перелистать списки членов редакционных коллегий журналов, чтобы убедиться в этом. Не одно лишь чувство престижа или тщеславия привлекает этих людей, но даже такая, казалось бы, прозаическая деталь, как деньги, гонорары. Партийная и государственная элита продолжает получать самые высокие гонорары, которые существуют в Советском Союзе. Наивысшие гонорары платит центральный теоретический орган КПСС журнал «Коммунист». Заработок членов редколлегий не очень велик: он зависит от финансовой ситуации в каждом журнале, но все же лишние 50-100 рублей в месяц не помешают и инструктору ЦК КПСС.

Появились редакционные комитеты и главные редакции в составе нескольких десятков человек, которые, как правило, лишь значились на титуле изданий, но никакой реальной работы не вели. Желающих стать «свадебными генералами» оказалось предостаточно. Ах, как приятно показать своим друзьям страницу, где твое имя стоит рядом с именем такого-то или такого-то. «Ого, — скажет такой знакомый, — Иван Иванович-то почета какого удостоился!»

Так по марксовой формуле «спрос рождает предложение» желание партийных и государственных деятелей стать предметом общественного интереса рождает в умах ловких карьеристов всевозможные проекты. Так и двигаются общественные науки в СССР все вперед и вперед к зияющим высотам, но, с другой стороны, это же обеспечивает работу многим десяткам научных сотрудников. При угрозе сокращения штатов института всегда можно козырнуть именем такого-то, который непосредственно (!) принимает участие в трудах института. Но козырять тоже нужно осторожно, умеючи! Для авторов такого рода предприятий открывают закрытые обычно для исследователей важные архивные фонды, в редких случаях допускают даже до работы в «тайное тайных» — Политархиве ЦК КПСС.

Кадры историков в 50-е годы были более неоднородными, чем сейчас, особенно в области изучения новейшей истории (т. е. после революции 1917 года). Значительную прослойку составляли здесь люди, которые попали в науку не по призванию, а по причине каприза судьбы и крушения чиновничьей карьеры: освобождения от работы в партийном и государственном аппарате за неспособностью, за другие проступки, иногда за пьянство. Таких людей их отделы кадров часто «пристраивали» в гуманитарные институты, считая, по-видимому, что историей и философией может заниматься каждый. Кроме того, в академических институтах была относительно высокая заработная плата (доктор наук, старший научный сотрудник — 350-400 рублей в месяц; кандидат наук, старший научный сотрудник — 250-300 рублей; младший научный сотрудник, кандидат наук — 175-200 рублей). В академические гуманитарные институты шел поток отставных офицеров, бывших дипломатических работников, бывших сотрудников государственной безопасности. Как правило, все они немедленно получали звание исполняющих обязанности старших научных работников (на полное звание они не тянули, так как у них не было или было очень мало опубликованных работ), и это автоматически означало заработную плату в 300 рублей. Им планировалась работа на 3-5 лет и, таким образом, они некоторое время спокойно существовали. Были среди них единицы, которые оставались в науке, увлекались исследовательской работой, становились в конце концов профессиональными историками. Большинство же сначала обеспечивали свою жизнь на несколько лет вперед, а затем либо находили для себя более выгодную работу, где нс требовалось исследовательской жилки, вроде преподавания во всевозможных партийных школах, либо уходили в конце концов на административную работу.

Теперь для этих людей в связи с расширением рамок исследовательской работы наступил опасный момент. Разрыв между их скудными возможностями и возможностями профессиональных историков становился все шире, контраст между качеством работы тех и других все разительнее, и примириться с этим им было крайне опасно. Поэтому инстинкт самосохранения, борьба за существование толкали их на путь интриг, склок, подсиживаний. Вот почему все ближайшие после смерти Сталина годы в среде гуманитариев продолжали процветать подозрительность, наушничество, политические обвинения, шантаж, запугивание — все те приемы, которые позволяли этим людям на протяжении десятков лет не только поддерживать свое паразитическое существование за счет общества, но и руководить им.

Была придумана даже «теория» соединения партийного опыта со знанием, т. е. опытный, но бездарный партработник в роли научного сотрудника следит за «чистотой» марксистско-ленинской теории в работе своих товарищей, простых научных сотрудников, но сам никаких исследований практически не ведет. Так и проходил водораздел между теми, кто делал научную работу, и теми, кто подвергал эти работы «партийной критике». Но вот настало время, когда от всех потребовали выдавать работы, что называется в шахтерском деле «на-гора». Для этой категории научных сотрудников стало теперь единственной возможностью участие в коллективных трудах, которые растягивались на многие годы. Но и здесь неожиданно возникли барьеры. Несмотря на необходимость постоянно угождать своему начальству, руководство институтами все же было заинтересовано в том, чтобы работы, выпускаемые под грифом института, были качественными. Но для этого нужны были способные работники. Поэтому директора институтов, как правило, старались не включать бывших партработников в коллективные работы, такие, например, как «Всемирная история», многотомная «История СССР», «История исторической науки в СССР», предпочитая закрывать глаза на безделье определенной части сотрудников института, так сказать, безделье «по праву», но не рисковать ответственными работами. Открыто выступить против бездельников, попросту уволить их директора институтов боялись, зная, сколь сплоченна и мстительна партийная мафия. Я еще в начале 50-х годов в связи с делом о плагиате Слободянюка ухитрился вызвать смертельную ненависть этих людей, которая сопровождала потом меня долгие годы.

Директор Института истории Академии наук СССР А. Л. Сидоров лишился своего поста за то, что на закрытом партийном собрании Института подверг критике за бездеятельность ряд бывших выпускников Академии общественных наук при ЦК КПСС, в том числе некую Яковлеву. А ведь А. Л. Сидоров и сам был человеком влиятельным, вхожим в Центральный Комитет партии и имевшим перед партией большие заслуги в «великие дни» борьбы с космополитами.

Следующий директор Института истории В. М. Хвостов был человеком более осмотрительным. Он смотрел сквозь пальцы на «заслуженных бездельников», но извлекал из этого своеобразную выгоду, получая от них постоянную информацию о том, что происходит в секторах, кто что сказал да как выступил.

Один из методов самозащиты бездельников заключался в нападении на тех сотрудников, кто помимо своих плановых работ, т. е. выполнения своих обязательств перед Институтом, находил время, чтобы писать статьи и книги, получая за это, естественно, дополнительное вознаграждение от издательств и редакций журналов. Обвиняли таких сотрудников в корыстолюбии, ссылаясь на свой личный пример: мы, дескать, еле-еле плановые работы тянем, а тут ухитряются писать внеплановые работы! На этой почве возникали склоки, столкновения, скандалы; способных научных сотрудников заставляли писать объяснения, каким образом они получили гонорар и т. п.

Мне не раз и не два приходилось выступать против такой постановки вопроса о плановых и внеплановых работах. Я говорил, что этот вопрос искусственно возбуждается людьми, которые еле-еле справляются со своими научными планами и чья научная продукция (плановая или неплановая) ничтожна по количеству и крайне низкая по качеству. Поэтому каждую работу, опубликованную другими, они встречают в штыки, так как рассматривают ее как очередную угрозу своему паразитическому существованию на ниве науки. Поход против внеплановых работ в том виде, в котором он осуществлялся, был походом против костяка научных сотрудников, против тех, кто пришел в науку не случайно, а по призванию и для которых исследовательская работа являлась делом всей их жизни. Оставалось фактом, что именно эти люди, делавшие львиную долю работы в Институте истории, писали также и внеплановые работы.

Борьбу за собственное бездельное существование партийная элита прикрывала демагогическими рассуждениями о коммунистическом отношении к труду. В пример ставились, например, врачи города Ростова-на-Дону, которые в 1960 году обратились с призывом ко всем врачам страны использовать часть своего внеслужебного времени для врачебной работы бесплатно, на «общественных началах». Поначалу этот «почин» был поддержан общественными организациями, а потом постепенно, но довольно скоро, пыл угас. В чем было дело? Врачи в Советском Союзе были и остаются одной из самых низкооплачиваемых категорий. Для того чтобы хоть как-нибудь прокормить свою семью и самих себя, они вынуждены (и сейчас, в 1979 году также) брать дополнительную работу. Когда их заставили ту же дополнительную работу делать бесплатно, то они, естественно, оказывались в отчаянном материальном положении.

Аргументация противников «неплановых» работ фактически сводилась к отрицанию различия между способными и малоспособными работниками. Внеплановая работа и вознаграждение, которое получает за нее научный сотрудник, есть не что иное, как оплата его квалификации, способностей и дополнительного труда. Собственно партийная элита выступала против принципа социализма «от каждого по его способностям, каждому по его труду» за свой собственный принцип «и не по труду, и не по способностям».

Мы отстояли тогда право на внеплановые работы. Однако в последние годы этот аспект приобрел совершенно иной характер — характер ущемления прав, гарантированных Конституцией СССР.

Обеспокоенная тем, что в печати появляются книги и статьи сотрудников Института, отклоняющиеся от ортодоксальной линии, дирекция нашего Института истории еще во времена Хвостова (очевидно, в 1966 году) издала приказ, обязывающий научных сотрудников не только ставить в известность дирекцию о внеплановых работах, но и получать разрешение на их опубликование. Нетрудно понять, что такое требование было ничем иным, как попыткой установить своеобразный «контроль над мыслями». Некоторые научные сотрудники в своих печатных работах, особенно в статьях в литературных журналах, находили отдушину, чтобы высказывать соображения и идеи, противоречащие официальной конформистской линии, и тем самым вызывали «смущение в умах» читателей и коллег. Таковы были статьи Е. Плимака в «Новом мире» относительно якобинской диктатуры. Такова была серия статей Г. Лисичкина об экономике советского сельского хозяйства, не говоря уже о зловредной книжке А. Некрича «1941, 22 июня». Требование к сотрудникам Института просить у дирекции разрешение на опубликование работ, выполненных во внеслужебное время, фактически было очередной попыткой усилить своего рода «крепостную зависимость» научного сотрудника от власти. С точки зрения юридической этот приказ находился в вопиющем противоречии с Конституцией СССР, провозглашающей для граждан СССР основные демократические свободы, и с Трудовым законодательством СССР, которое не дает никаких прав администрации учреждения контролировать нерабочее время сотрудника.

Сотрудники громко роптали... в коридорах, но никто не осмеливался выступить против этого приказа открыто.

Вскоре после смерти Сталина началась удивительная метаморфоза в отношении читателей к произведениям историков. Люди хотели знать правду о недавнем прошлом своей страны, да и о давнем тоже. Они обращались к книгам историков, но не находили ответа на свои вопросы. Почти на всех без исключения работах историков стояла невытравимая печать сталинского режима. Тысячи и тысячи экземпляров книг в области гуманитарных наук скопились в магазинах, на книжных складах. Никто не хотел их покупать. Тогда издательства начали уничтожать книги, рвать их, отправлять на бумажные фабрики для вторичного производства. Это происходило в то самое время, когда в Советском Союзе ощущался не только книжный «голод», но и бумажный. Не хватало бумаги. Потребность в книгах была такая, что люди простаивали по нескольку дней в очередях, чтобы оформить подписку на собрание сочинений Л. Толстого, Чехова, Бальзака, Шекспира, Хемингуэя. Бумаги явно не хватало, но в то же время Издательства политической литературы продолжали печатать миллионными тиражами литературу по марксистскому просвещению, при чтении которой люди засыпали или впадали в состояние уныния. Читатель жаждал удобочитаемых, ясных книг по истории своей страны. Время от времени созывались совещания с одним-единственным вопросом: как добиться того, чтобы читатель принимал, покупал книги историков. Создавались серии научно-популярной литературы, однако качество работ оставалось по-прежнему низким. Одним из эпизодов этих перипетий, диалога между авторами и читателями была дискуссия в «Литературной газете», опубликовавшей 4 февраля 1961 года статью В. М. Турока «Историк и читатель». Целью статьи было привлечь внимание общественности к положению в исторической науке и, в частности, к засорению ее паразитирующими элементами, которые ее компрометировали и мешали ее развитию. Однако реализовать такую идею статьи было фактически невозможно. Обычно под проблемными статьями ставились подписи академика или группы академиков, предварительно статья одобрялась «вышестоящими инстанциями». Анализ же состояния исторической науки, исходящий от частного лица, беспартийного историка, каковым был В. М. Турок, не имел никаких шансов на опубликование. Не оставалось ничего другого, как избрать темой статьи безобидный, казалось, тезис о роли стиля в историческом сочинении, хотя, разумеется, не этот тезис был стержнем статьи.

Основная мысль В. М. Турока была сформулирована таким образом: «Только проверка временем и типографским станком, а не ученым званием и титулом может оповестить о рождении нового ученого... Нужно давать дорогу кадрам, которые способны воспринимать и развивать новые методы и новые мысли в своей работе и заменять тех, кто не в состоянии делать что-либо ценное». В качестве примера случайных людей в науке Турок назвал ряд сотрудников Института истории. Один из них начал свою карьеру в конце 30-х годов в органах партийного контроля, во время войны был сотрудником контрразведки СМЕРШ, а затем попал на дипломатическую работу. Ему пришлось покинуть это поприще из-за пьяного дебоша, учиненного им в бытность генеральным консулом в одной приморской дружественной стране. Тогда он уже далеко не в юном возрасте поступил в аспирантуру Института истории, с трудом защитил кандидатскую диссертацию и все же был оставлен в штате Института. Злые языки говорили, что он был оставлен, так как громогласно заявил как-то, что за заработную плату младшего научного сотрудника готов учинить разгром любой работы любого сотрудника. Дирекции Института откровенность Л. понравилась: такие люди всегда нужны. Так Л. стал сотрудником академического института. Но он был, конечно, не единственным представителем мощной когорты бездельников, сплоченно выступавшей в Институте истории в те годы...

Западному читателю трудно понять реакцию, вызванную опубликованием статьи Турока, ибо в западных странах публикация критических статей связана со свободой печати и является делом обыденным, рутинным. В Советском же Союзе это подобно взрыву бомбы.

И действительно, «бомба», которую взорвал беспартийный историк Турок, вызвала переполох и сумятицу в Институте. Директор Института В. М. Хвостов, воспринимавший любую критику Института как личный выпад против него самого, немедленно отправился к главному редактору «Литературной газеты» В. И. Косолапову и заявил ему, что опубликование статьи является ошибкой редакции, так как автор статьи никакой не историк (!), числится на очень скверном счету и известен своими анти (какими-то) взглядами. Главный редактор был несколько смущен этой историей, чуть-чуть напуган и обещал разобраться. Прежде всего он вызвал сотрудника редакции, ответственного за опубликование статьи, и учинил ему разнос. Но на счастье этого сотрудника, а также на счастье Турока, как раз в это время вышел в свет очередной номер журнала «Новая и новейшая история», в котором был помещен рекламный анонс на будущий год для сведения подписчиков журнала. В анонсе были названы известные историки, чьи статьи будут напечатаны в будущем году. Среди них были имена В. М. Турока и директора института В. М. Хвостова... По иронии судьбы, а также вследствие порядка букв в русском алфавите, оба имени следовали один за другим: сначала Турок, а затем уже Хвостов. Главный редактор газеты Косолапов успокоился, сотрудники редакции ликовали и добились согласия устроить общественное обсуждение статьи. В. М. Хвостов «двинул» на обсуждение мощный отряд, среди них историки крупного калибра — А. 3. Манфред и Л. В. Черепнин. На другой стороне «баррикады», как любят говорить у меня на родине, оказались, как это ни покажется странным, известные физики с мировым именем В. Л. Гинзбург и В. Гольданский. Физики, оказывается, также нуждались в хороших книгах по истории. Это было знамением времени. На дискуссию пришло много народа. Накал страстей был довольно высоким. Подавляющее большинство выступавших поддержало основную идею Турока. Другие полемизировали с ним. В очень резком агрессивном духе выступали представители «бездельников». В дискуссии даже принял участие муж одной дамы, затронутой в статье. Председательствующий на дискуссии член редколлегии В. Болховитинов (позднее ответственный редактор журнала «Наука и жизнь») был в некоторой растерянности.

Но на этом дискуссия не окончилась. Газета начала публиковать отклики на статью, и эта публикация растянулась более чем на полгода. Наиболее интересная статья была написана профессором А. 3. Манфредом. Очень хороший стилист, Манфред ловко воспользовался псевдоглавной мыслью Турока о стиле в историческом исследовании, чтобы подчеркнуть, что недостатки советской исторической науки относятся в наибольшей мере к форме литературного изложения. Так бумеранг полетел назад...

Как это обычно случается после дискуссии в Советском Союзе, обиженная сторона засыпала вышестоящие инстанции — Президиум Академии наук СССР и Центральный Комитет Коммунистической партии Советского Союза — жалобами. Дело дошло до секретаря ЦК по идеологическим вопросам М. А. Суслова. Но здесь «обиженные» просчитались. Суслов разрешил опубликовать как итог дискуссии письма читателей, но предложил попутно разъяснить в позитивном плане, кто такие лица, затронутые в статье... На том дело и окончилось глубокой осенью 1961 года в момент подготовки XXII съезда КПСС. Этим, должно быть, и объясняется неожиданно либеральная позиция Суслова. Ведь XXII съезд нанес сильнейший удар по сталинистам, приняв решение о выносе тела Сталина из Мавзолея на Красной площади в Москве.

Директор Института истории академик В. М. Хвостов, самый влиятельный и самый сильный человек в исторической науке за тридцать послевоенных лет, не мог простить Туроку его выступления в «Литературной газете». Вскоре Турок был вынужден покинуть Институт истории и перейти на работу в Институт славяноведения и балканистики.

Для своего времени статья Турока и полемика, вызванная ею, имела немаловажное значение, так как неудовлетворительное положение в исторической науке оказалось в фокусе внимания общественности, статья была как бы прелюдией Всесоюзного совещания историков, собравшегося в 1962 году.

Созыв Всесоюзного совещания историков (18-21 декабря 1962 г.) был логическим следствием решений XX и XXII съездов КПСС по ликвидации вредных последствий диктаторского режима так называемого периода культа личности Сталина. Оно было созвано по решению ЦК КПСС и Совета Министров СССР и носило таким образом совершенно официальный характер. Все основные доклады, сделанные на совещании, были, разумеется, предварительно согласованы в высших партийных органах и одобрены ими.

После XXII съезда партии консервативные элементы в партии, сталинисты, хотя и ушли на некоторое время в тень, однако оружия не сложили, исподволь готовясь к реваншу. От участников XXII съезда я знаю совершенно достоверно, что в кулуарах съезда, особенно после принятия решения о выносе останков Сталина из Мавзолея, ряд крупных работников партийного аппарата почти открыто высказывали осуждение решений съезда и фактически начали сколачивать оппозицию. К сожалению, Н. С. Хрущев не обладал достаточной проницательностью, чтобы разгадать эти маневры, и достаточными силами, чтобы завершить дело, начатое на XX съезде партии. Постепенно он все больше оказывался в состоянии изоляции, ибо те мероприятия в области государственного строительства, которые он предлагал, фактически наталкивались на саботаж тех, кто должен был осуществлять их реализацию на местах. Создается впечатление, что его сознательно подталкивали на непопулярные и несбалансированные действия, подрывая тем самым его авторитет и ту популярность, которую он завоевал среди широких кругов народа в первые годы послесталинской эры. Ко времени созыва Всесоюзного совещания историков внутренняя борьба в партии была в полном разгаре. Вот почему это совещание, которое могло бы открыть для историков новую эру, фактически осталось нереализованным.

И все же, несмотря на то, что об этом совещании очень скоро после его завершения начали стыдливо умалчивать, оно сыграло положительную роль. Впервые за несколько десятилетий на этом совещании было определено положение в исторической и в других общественных науках, сложившееся в годы неограниченной диктатуры Сталина.

Уже тот факт, что основной доклад был сделан секретарем ЦК КПСС, руководителем Международного отдела Б. Н. Пономаревым, а совещание открыл президент Академии наук СССР М. В. Келдыш, поднимало значение этого форума историков СССР.

Совещание было весьма представительным. Огромный актовый зал Московского государственного университета на Ленинских горах едва мог вместить всех участников пленарных заседаний. Решительная антикультовская направленность совещания была с самого начала подчеркнута М. В. Келдышем. В частности, он заявил: «Смелые революционные меры, осуществленные нашей партией за последние годы во всех областях политической, экономической и культурной жизни страны, исключительно благотворно сказались и на развитии советской исторической науки. В результате преодоления вредных последствий культа личности Сталина наши историки получили все возможности для успешной работы». Эти слова отражали не столько реальное положение дел, сколько возможность создания такого положения.

В обобщающем докладе Пономарева все акценты были расставлены довольно точно. Докладчик проанализировал состояние исторической науки за три десятилетия и, как полагается, прежде всего отметил значительные достижения, особенно в накоплении колоссального фактического материала и создания на этой основе ряда «стройных концепций» по истории формаций, народных движений, общественно-политической мысли и пр. Большое внимание было уделено в докладе Б. Н. Пономарева, а также в ряде других докладов анализу ошибок в исторических оценках в период диктаторского режима. Прежде всего им был точно определен рубеж — 1931 год — письмо Сталина в редакцию «Пролетарской революции». Сталин, по мнению Б. Н. Пономарева, подчинил историческую науку своим собственным, зачастую неправильным взглядам на исторический процесс и задачам возвеличивания своей собственной личности. «Если суммировать отрицательные последствия культа личности для исторической науки, — говорилось в докладе, — то их можно свести к трем главным моментам: во-первых, умаление роли Ленина, роли масс и партии в истории нашей страны и искажавшее истину превознесения роли Сталина; во-вторых, распространение не-марксистского подхода к изучению исторического процесса, субъективизм и произвол в оценке исторических событий и деятелей; это, наконец, в-третьих, обстановка администрирования, недобросовестной критики в научных коллективах, приклеивание различных ярлыков» (стр. 19). Если суммировать вред, нанесенный исторической науке в период сталинской диктатуры, то, согласно докладу Б. Н. Е1ономарева, Е. М. Жукова, В. М. Хвостова и другим докладам и выступлениям, он сводился к следующему:

Вульгарное противопоставление партийности исторической науки ее объективности, в то время как партийность есть высшая форма объективности.

Догматизм и начетничество.

Произвольная оценка событий, фактов, лиц, связанная с нарушением законности, и репрессирование многих деятелей партии и государства, что автоматически приводило к извращению их роли в борьбе за революцию и социализм.

Упрощенчество в освещении исторического процесса, насильственная подгонка его под угодные Сталину схемы... В результате — вопиющие нарушения исторической правды.

Волюнтаризм в освещении послеоктябрьского периода. Фетишизация директив и выступлений Сталина, выдача декларативного за реально существующее.

Лживая теория «двух вождей» революции.

Лживая версия о решающей якобы роли Сталина во время гражданской войны. Объявление врагами народа видных соратников Ленина. Фальсификация деятельности местных органов партии и власти.

Замалчивание ленинской критики ошибок Сталина.

Замалчивание грубых ошибок Сталина, Молотова и Кагановича при проведении коллективизации.

Вопреки очевидным фактам и несмотря на совершенные Сталиным крупнейшие ошибки накануне и в ходе Великой Отечественной войны, ему приписывалась решающая роль в победе советского народа.

Идеология культа личности подрывала марксистско-ленинский принцип историзма.

Искажение истории прошлого (Иван Грозный) ради возвеличения Сталина. Гальванизация теории «толпы и героев».

Насаждение в научных коллективах шельмования честных ученых, изгнание неугодных, физическое устранение части из них (Лукин, Пионтковский).

Научная ценность источников, архивных материалов была взята под сомнение. Архивные фонды, как правило, стали использоваться лишь для иллюстрации общеизвестных положений. Терялось уважение к факту, без чего история как наука просто немыслима. Новые кадры историков партии и историков советского общества мало обучались приемам научного пользования источниками. Источниковедение не разрабатывалось.

Достижения советской исторической науки конца 20-х и начала 30-х годов по истории партии и советского общества были перечеркнуты. Многие полезные работы (Ярославского, Невского, Бубнова, Попова и др.) были изъяты.

Широко распространились грубо апологетические «труды» (фальсификации) Берии.

Историкам прививалось убеждение, будто все принципиальные оценки исторического процесса либо уже даны, либо могут быть даны только Сталиным. Простым же смертным не следовало претендовать на «высокую» теорию. В результате — цитатничество и пр.

«Культ личности, — заявил Б. Н. Пономарев, — подобно кандалам, висел на ногах советской исторической науки, но она все же продолжала идти вперед».

Легко себе представить походку человека, идущего вперед с колодками на ногах! Академик Е. М. Жуков, повторив сравнение культа Сталина с кандалами на ногах, пошел еще дальше Б. Н. Пономарева, заявив, что критика и отказ от ошибочных положений периода культа личности еще не означает «полной ликвидации всех вредных последствий культа личности в исторической науке». Жуков обратил внимание на психологическую травму, нанесенную кадрам систематическим внушением, будто теоретически полноценные труды может писать лишь один Сталин, и все свежие идеи и глубокие мысли могут исходить только от него. Все остальные могут лишь «в лучшем случае комментировать Сталина, не умничая и не мудрствуя лукаво». Вывод, который делал Жуков, был неопровержим: «...на протяжении почти 20 лет — период формирования сознания целого поколения наших людей — самостоятельная творческая мысль в области теории у «простых смертных» бралась под сомнение. Людей отучали самостоятельно мыслить, по существу назойливо внедрялась идея их теоретической неполноценности.

Именно отсюда проистекала пагубная для науки «робость мысли».

Все правильно сказал академик Жуков, за исключением пустяка: это продолжалось не «почти 20 лет», а почти 40 лет. Но это не было лишь простой арифметической ошибкой, а сознательной передержкой. Получалось так: за какую часть исторического знания ни возьмись, повсюду фальсификация, ложь, в лучшем случае передержки или натяжки.

Начальник Главного политического управления Советской армии генерал армии А. А. Епишев решительно обвинял Сталина в истреблении военных кадров и в грубых ошибках накануне и в первый период Великой Отечественной войны, которые, как говорил Епишев, «дорого обошлись советскому народу». Пройдет совсем немного времени и тот же Епишев подаст официальное заявление, в котором попросит считать это его выступление, сделанное в «период перекоса», как бы не существовавшим.

Доклады и выступления высокопоставленных ораторов были поддержаны другими историками, среди них были академик И. И. Минц, директор Института истории АН Украинской СССР Касименко, академик М. В. Нечкина. В частности, она сказала, напоминая об атмосфере жизни в недавнем прошлом: «Товарищ не мог говорить с товарищем, нельзя было поделиться своими мыслями, сомнениями даже с близкими друзьями и не потому, что ваш друг станет завтра предателем, а щадя этим самым друга, боясь поставить его в трудное положение при обсуждении какого-нибудь спорного вопроса». М. В. Нечкина нашла соответствующую формулу, чтобы напомнить присутствующим, что жизнь при Сталине была наполнена страхом, предательством, отравлена взаимным недоверием и отчужденностью, разобщенностью людей.

Хотя большинство выступавших так или иначе, искренно или скрепя сердце поддерживали стремления ликвидировать последствия «культа личности», но в ряде выступлений проскальзывало и недовольство курсом ХХ-ХХП съездов. Директор Института археологии акад. Б. А. Рыбаков, известный своими ультраконсервативными взглядами, убежденный антисемит и российский шовинист, начал свою речь с весьма двусмысленной фразы, в которой прозвучало косвенное осуждение антисталинского курса. «Последнее время, — заявил Б. А. Рыбаков, — нам иногда начинало казаться, что волны житейского моря слишком сильно треплют наш корабль, обрывая снасти и угрожая самому ходу нашей науки». Противоречивость того, что происходило на Всесоюзном совещании историков, была наглядно продемонстрирована тем, что все ключевые доклады были сделаны историками, которые десятилетиями прославляли Сталина, занимались откровенной фальсификацией истории, некоторые из них, к тому же, были в первых рядах в «великие дни» борьбы с космополитами.

Не вызывало особого сомнения, что эти же люди могут повернуть в любую сторону и будут утверждать завтра прямо противоположное тому, что они говорят на совещании сегодня.

Симптомы начавшегося отлива в сторону сталинизма, хотя на поверхности продолжало казаться, что борьба с культом личности еще только разгорается, проявились и на этом совещании. П. Н. Поспелов, отвечая на вопрос о Бурджалове, подтвердил решение ЦК от 9 марта 1957 года, в котором осуждалась статья Бурджалова, опубликованная в журнале «Вопросы истории». Это Постановление ЦК было принято в момент очередного качания в сторону сталинизма, последовавшего вслед за венгерскими событиями. Сохранение этого решения в силе показывало, что ЦК не склонен пересматривать ни одного из своих решений, принятых после 1956 г., хотя некоторые из них шли в разрез с антикультовскими решениями XX и XXII съездов партии.

Едва совещание историков закончилось, как началась упорная борьба вокруг того, издавать или не издавать материалы совещания, а если издавать, то полностью или в сокращенном, отредактированном варианте. В конце концов было решено всего, что там говорилось, не печатать, а опубликовать сокращенную версию стенограммы, из которой были выброшены многочисленные примеры фальсификации истории, процветавшей в годы неограниченного правления Сталина. Любопытно отметить, что так как началом непосредственного вмешательства Сталина в дела общественных наук было решено считать письмо Сталина в журнал «Пролетарская революция» (1931), оказывалось, что идеологическая подготовка репрессий началась, уже даже по официальному признанию, за три года до убийства Кирова, за четыре года до ареста Зиновьева и Каменева и за шесть лет до показательных процессов в Москве.

На самом же деле фальсификация истории в СССР началась с того самого момента, когда в советской исторической науке утвердилась одна-единственная точка зрения на исторический процесс. Там, где существует одна точка зрения, признаваемая единственно правильной, там фальсификация неизбежна, она сопровождает исторические исследования независимо от того, каким эпохам или каким событиям эти исследования посвящены.

Только спустя год, в декабре 1963 года, после колебаний и борьбы материалы Всесоюзного совещания историков были сданы в производство, а сама книга увидела свет в значительной степени благодаря настойчивости редакторов издательства «Наука» В. И. Зуева и А. И. Юхта. Эта книга, опубликованная тиражом в 5 тысяч экземпляров (довольно незначительным по масштабам советских изданий и по ее значимости), была мгновенно раскуплена и уже давным-давно стала библиографической редкостью.

* * *

В эти годы возвратились в Институт истории его старейшие сотрудники — франковед и историк социалистической мысли Виктор Моисеевич Далин и историк СССР Сергей Митрофанович Дубровский. Они были арестованы в годы террора 30-х годов, провели в лагерях около 20 лет, чудом уцелели. Но сколько историков не вернулось!

Но были и печальные события.

8 марта 1963 года умер Абрам Моисеевич Деборин. В последние годы жизни положение его несколько улучшилось. Но об этом следует рассказать более подробно.

В 1956 году после XX съезда КПСС Деборин подал заявление в ЦК КПСС с просьбой пересмотреть постановление ЦК от 1931 года о так называемом «меныпевиствующем идеализме». Политбюро поручило разобраться в этом деле А. И. Микояну.

Я прекрасно помню все эти дни волнений перед тем, как Абрам Моисеевич должен был поехать на встречу с Микояном в Кремль. Он очень волновался — ведь речь шла о всей его жизни ученого. Деборин жил в доме Академии наук по Ленинскому проспекту, д. 13. Ехать в Кремль нужно было минуя Октябрьскую площадь и затем по улице Димитрова. Когда машина проезжала площадь, она внезапно испортилась. До назначенного времени оставалось буквально 7-8 минут, но тут на помощь пришла милиция, и Абрам Моисеевич попал на свидание к Микояну вовремя.

Вернулся он чрезвычайно возбужденный, но довольный. Он рассказал, что Микоян принял его по-дружески и все расспрашивал, что такое «меныпевиствующий идеализм». «Я, — смеялся Деборин, — сказал Анастасу Ивановичу, что вог уже 25 лет стараюсь понять, что это такое, да так и не понял». Микоян качал головой, смеялся и обещал, что поддержит просьбу Деборина о снятии с него этого нелепого обвинения. Деборин был окрылен. Но дело повернулось далеко не так, как того ожидали. Когда Микоян предложил отменить постановление ЦК о «меныпевиствующем идеализме», резко против выступил в то время еще влиятельный партийный идеолог, занимавший посты секретаря ЦК КПСС и одновременно директора Института марксизма-ленинизма П. Н. Поспелов. На заседании секретариата ЦК Поспелов воспротивился политической реабилитации Деборина, отмене решения ЦК от 1931 года, утверждая, что это повело бы к размыванию идеологического фундамента партии. При этом Поспелов опирался на довольно влиятельную когорту сталинских обществоведов, поднявшихся на разгроме Деборина и его «школки». Среди них были Павел Юдин и Марк Митин, оба академики, оба члены ЦК КПСС, пользовавшиеся репутацией партийных интеллектуалов. К тому же оба они в разное время имели касательство к изданию главного теоретического органа международного коммунистического движения, издаваемого сначала в Белграде, а затем в Праге («Проблемы мира и социализма»). Юдин был послом СССР в Белграде и в Пекине. После своего возвращения из Пекина Юдин устроил у себя на даче в академическом городке Мозжинка (70 км от Москвы) своеобразный китайский музей, где на видном месте был выставлен портрет Мао... Юдин умер несколько лет тому назад. Марк Митин продолжает процветать и по сей день, несмотря на тяжелые обвинения, выдвинутые против него семьями расстрелянных философов. Вдова академика Луппола обвинила его, что он не только способствовал уничтожению ее мужа, но после ареста Луппола поставил свою подпись под написанной для «Большой Советской Энциклопедии» статьей Луппола, добавив в текст статьи одну лишь фразу, а именно что Луппол является разоблаченным врагом народа!

...Все же кое-что для Деборина было сделано. В частности, был отменен запрет на издание произведений Деборина.

Я помогал Абраму Моисеевичу составить план печатания его собрания сочинений в нескольких томах. В конце концов напечатано было лишь всего три книги. В 1961 году был напечатан сборник его статей разных периодов «Философия и политика». В 1958 году вышел первый том его «Социально-политических учений нового и новейшего времени», а уже после его смерти, в 1967 году, был опубликован второй его том. Мне пришлось быть во главе комиссии по посмертному изданию трудов Деборина и принимать активное участие в подготовке к печати второго тома. Когда запрет с печатания произведений Деборина был, наконец, снят, ему было уже очень много лет, и работать стало труднее. К тому же шло время, и появились новые веяния в мировой философской науке, за которыми ему было угнаться нелегко. Жизнь его как философа, ученого была безжалостно разрушена в годы его интеллектуального расцвета. Как человек Деборин был мягким и отзывчивым, и это привлекало к нему сердца людей. Последние годы жизни он интересовался движением ритмов и, как он мне однажды доверительно сказал, находился на пороге важнейшего физико-философского открытия: всеобщего закона ритмов.

Деборин умер 8 марта 1963 года. За день до смерти я был у него. Он лежал на спине, полузакрыв усталые глаза. Когда я вошел, нечто вроде приветливой улыбки пробежало по его губам и замерло. Я спросил его о самочувствии, он кивнул головой, мол, ничего, сносно. Он закрыл глаза и, казалось, забылся в полусне...

...Траурная церемония происходила в конференц-зале здания Академии наук на Волхонке, 14. Мы были друзьями и я был привязан к старику. Смерть его очень опечалила меня. Я с тоской думал о том, как придут на похороны те, кто в течение десятилетий травили его, портили ему жизнь, наглухо закрывая перед ним двери науки, которой он отдал все свои помыслы, — философии. Да, они действительно появились. Философы-убийцы и мародеры, академики Юдин, Митин и другие. Они все пришли на похороны своего учителя, которого они не только предали, но и поносили в течение десятилетий. И я понял внезапно, что я должен выступить на этих похоронах и бросить в лицо этим людям, что их преступления не забыты. Одна дама из отделения исторических наук пыталась предостеречь меня: «Александр Моисеевич, не делайте этого. Вы наживаете очень опасных врагов. Они никогда не простят Вам Вашего выступления». Начался небольшой переполох. Ко мне подошел заместитель академика-секретаря отделения исторических наук Виктор Иванович Шунков и сказал дружелюбно: «Давайте выступим вместе, но не здесь, а на Новодевичьем кладбище». Я отказался, несмотря на все уговоры. Не дать мне слова было бы по обстоятельствам того времени невозможно. Дело происходило в начале 1963 года, когда антисталинские настроения в среде ученых были еще очень сильны.

...Мои слова падали в звонкую тишину. Да, бывает такая тишина, когда кажется, что звенит воздух. Я говорил афористическим языком об Учителе, который любил своих учеников и никогда их не оставлял. Говорил я и о том, как некоторые из его учеников бросили его. И еще я говорил о труде и о муке ученого, которого отстранили от его любимого дела.

Окончив речь, я бросил взгляд на Юдина. Он стоял побагровевший и, указывая на меня, спрашивал близстоящего: «Кто это?». Мое выступление произвело на присутствующих, видимо, сильное впечатление. Многие подходили ко мне, благодарили или просто крепко пожимали руку...

Абрама Моисеевича Деборина похоронили на Новодевичьем кладбище в Москве. Через четыре года после его смерти, благодаря нашим общим усилиям, вышел из печати второй том его сочинения «Социально-политические учения нового и новейшего времени». Эта книга стоит у меня на полке, в моем кабинете в Бельмонте, где я сейчас живу. И на книге надпись вдовы Деборина — Ирины: «На добрую и, надеюсь, долгую память об авторе».

* * *

Мне приходилось не раз в своей жизни читать рукописи, не предназначенные к опубликованию. Это были главным образом стихи, эпиграммы, перепечатки статей (реже книг), изданных за рубежом. Было это задолго до появления самиздата, еще в 40-х годах. Как ни странно, традиция «подметных писем» и русской вольной прессы была продолжена никем иным, как Телеграфным Агентством Советского Союза (ТАСС), который выпускал специальные бюллетени информации, предназначенные лишь для узкого круга официальных читателей. Эти бюллетени содержали переводы статей и книг явно антисоветского содержания. С созданием издательства «Прогресс» появились целые серии переводных книг и статей. Они также предназначались для узкого круга лиц. Хотя на каждом экземпляре стоял соответствующий номер, но читали эти книги не только те, кому они были непосредственно посланы. Неведомыми путями с ними знакомились люди, далекие от советского конформизма. Правда, их было ничтожно мало, но полученная таким образом информация все же получала некоторое распространение в пересказах, в виде выписок из книг и т. п. Люди, побывавшие за границей, особенно те, кто ездил с дипломатическим паспортом, иногда привозили книги, за которые могли бы получить многолетнее тюремное заключение, а не только разрушить свою карьеру. После войны много книг было привезено из побежденной Германии. В частных руках оказалась не только чисто нацистская литература, вроде «Майн Кампф», «Миф ХХ-го столетия» и пр., но изрядное количество книг, написанных русскими эмигрантами и изданных в Берлине в 20-е годы. Издания, которые были в Советском Союзе категорически запрещены к ввозу, книги, иллюстративные издания привозились после войны из Польши, Чехословакии и, несмотря на все препоны, распространялись в Советском Союзе. Так появились книги Орвелла «1984» и «Скотский хутор», которые вскоре были переведены любителями на русский язык и начали ходить в списках. Позднее, благодаря деятельности зарубежных религиозных организаций, в Советский Союз начали завозится «Библия» и «Евангелие», также иностранные туристы, студенты, коммерсанты, которые не боялись привозить из-за рубежа книги, в которых рассказывалась правда об обществе и государстве, в котором мы жили.

Очень скоро после смерти Сталина и начала «эпохи позднего реабилитанса», как в шутку назвали этот период истории Советского Союза, появились рукописи тех, кто побывал на Колыме и в сталинских застенках. Наверное, я был одним из первых, в чьи руки попали «Колымские рассказы» В. Шаламова и «Крутой маршрут» Евгении Семеновны Гинзбург. Эти повести производили ошеломляющее впечатление. Ужас, негодование и стыд — так можно коротко определить чувства, поднимавшиеся в душе во время чтения этих рукописей. Вскоре я познакомился с Е. С. Гинзбург и был одним из первых слушателей глав из второй части «Крутого маршрута». Читала она сама. У нее была потрясающая память и удивительная манера чтения, простая и захватывающая. Я знаю людей, для которых знакомство с «Крутым маршрутом» было полным переворотом в их мироощущении, разрывом с прошлой жизнью и началом новой, полной борьбы и тревог. Для других таким поворотным пунктом была встреча с произведениями А. И. Солженицына.

В 1962 году появился «Один день Ивана Денисовича», и задолго до того как я лично познакомился с автором этой книги, я был знаком с легендами об этом человеке.

«Новый мир» открыл А. И. Солженицыну дорогу к советскому читателю, и то, что редактор «Нового мира» А. Т. Твардовский сделал не только для самого Солженицына, но для всей думающей и читающей России, можно считать подлинно делом исторического значения в том мире имитаций и подделок, в котором мы жили.

Все, кого я сейчас назвал, были людьми абсолютно разными, но их всех можно объединить по принципу их отношения к нравственному началу. В историческом плане они выполнили ту миссию, которую оказалась неспособной выполнить КПСС после XX съезда, — пойти по дороге восстановления исторической правды.

К ним я бы причислил также бесстрашного генерала Петра Григорьевича Григоренко, который в 1962 году выступил с открытым предостережением на районной партийной конференции в Москве против опасности возвращения к сталинистской диктатуре.

Да, то были годы надежд, надежд на нравственное возрождение нашего общества. Как быстро они миновали!

Загрузка...