Тень войны (перевод Н. Очирова)

Стояла одна из прозрачных августовских ночей 1953 года. Истомившаяся за день, нагретая земля, казалось, теперь блаженствовала, наслаждаясь ласковым ветерком, поглаживающим ее травянистый покров. Из глубинных просторов неба мигали тусклые летние звезды, то вдруг отчетливо обозначаясь, то исчезая, как давнее воспоминание.

По ту сторону горного перевала дзинькал колокольчик, привязанный к шее жеребенка. Его звонкий в ночной тишине, нежный звук навевал какое-то странное чувство, напоминающее туманную осеннюю ночь, возникающее между явью и сном. Сон у Дагдана вдруг пропал, голова стала ясной, как лист чистой бумаги, который только что приготовили, чтобы писать.

Хажидма, не вынув руки, просунутой ему под шею, спала, приникнув лицом к его груди. Ее ровное дыхание говорило о душевном покое, и даже высохшая на ресницах слезинка подтверждала то же самое.

Да, девушка спала. Она обняла своего друга так, как будто обнимала весь мир, и спала тем крепким, безмятежным сном, каким спят только очень счастливые люди, у которых исполнились все их мечты и желания. Хажидма умела сладко спать, не видя снов. Во сне лицо ее пылало огнем, а в негустых ресницах всегда поблескивала прозрачная, как летняя роса, слезинка. Это была слезинка любви к Дагдану, которого она даже во сне помнила.

Хажидма была почти как девочка: не рассталась еще с детскими повадками. Хотя ей уже исполнилось восемнадцать лет, хотя она перешагнула порог чужого дома и стала варить чай для семьи, как подобает снохе, на вид ей нельзя было дать больше пятнадцати. У нее чуть удивленные большие глаза, стан как тоненькая березка, ноги стройные, тонкие, которым, кажется, очень шли бы высокие сапоги. Шелковый, по темному полю яркие цветы, дали с короткими рукавами делал ее еще белее изящной. Вечерами, когда бывали танцы, она надевала этот дэли и праздничные черные туфли сестры, перекидывала через плечо длинные косы и выходила с Дагданом на улицу.

Лучи заходящего летнего солнца ощупью ползали по земле, и тени бугорков становились длиннее. Дагдан и Хажидма любили смотреть на солнце. Заходящее солнце напоминало им глаза шаловливой девушки, потому что оно так же озорно и кокетливо подмигивало, пряча свое круглое лицо за сопку. Это, наверное, вселенная смотрела на любовь молодых людей, а солнце было ее глазом.

Потом солнце пряталось. С пологих склонов сопки дул легкий ветерок, неся с собой звуки леса. А навстречу им из красного уголка неслись задорные переборы гармоники. Это Гомбо старался на своем стареньком баяне. Но на танцы, куда он приглашал, редко кто шел. То ли все аилы уехали на летники, то ли многие предпочитали гонять мяч по мягкой траве, чем шаркать подошвами в пахнущем сыростью красном уголке, — словом, работающие люди шли туда неохотно. А Гомбо не унывал, наслаждаясь своей игрой. Сидел, склонив голову к мехам, надвинув на брови кепку, как тот залихватский русский парень, которого показывают в кино, и все быстрее перебирал пальцами по рядам белых пуговиц…

Красный уголок помещался в низеньком старом доме с высоким каменным крыльцом, на западной стороне заводского поселка. Чтобы освободить место для танцев, Гомбо отодвигал к стенам несколько длинных скамеек и начинал играть. И сегодня, по обыкновению, он играл в одиночестве, когда вошли Дагдан и Хажидма. Не обращая на Гомбо внимания, они обнялись и начали танцевать. Охваченные радостным волнением, они были как в тумане и не заметили, сколько времени протанцевали. Вдруг Дагдан услышал, что его окликают по имени. Он поднял ошалелые от счастья глаза и не сразу заметил стоящего возле двери с баяном под мышкой Гомбо, который держал свободную руку на выключателе. Никого, кроме Гомбо, не было. Может, и вообще никто больше не приходил?

— Пора домой! Уже поздно, одиннадцать часов, — сказал Гомбо и выключил свет.

Все трое вышли. Становилось прохладно. На темном небе поблескивали звезды, а по восточному краю его неровным частоколом высились заводские трубы.

Пошли к летникам. Все молчали. Хажидма, склонив голову к плечу Дагдана, держалась за его локоть и нежными глазами поглядывала на него.

— Сегодня мы втроем хорошо потанцевали! — вдруг восхищенно проговорил Гомбо.

— Конечно, — рассеянно улыбнулась Хажидма.

— Дагдан, сегодня вечером танцы в красном уголке были последний раз, — сказал Гомбо и вздохнул.

— Почему последний? — спросила Хажидма.

— Кто его знает, может, будет война, — отчужденно ответил Гомбо и еще глубже вздохнул.

— Что ты болтаешь? — встревожилась Хажидма и остановилась.

— Разве вы не слышали? Объявили призыв.

— Что?! — встревожился Дагдан.

— Сегодня приезжал председатель сельхозобъединения. В списке есть и наши с тобой фамилии. Что поделаешь, пришло время — надо служить. Только бы войны не было, — уже спокойнее продолжал Гомбо. — А я думал, ты уже знаешь. Вот, думаю, пришли вы с Хажидмой потанцевать напоследок. Потому и старался для вас. Ну, пока, до завтра… — Гомбо протянул руку, мехи баяна, висевшего на его длинной, костлявой спине, растянулись с резким стоном, так что все трое невольно вздрогнули. Этот резкий звук, как крик сыча в ночи, казалось, вторит какому-то несчастью, и невольная тревога на миг закралась в их души…

Все это было вчера.

Да, все это было только вчера. И этот вчерашний день до мельчайших подробностей встает сейчас в памяти Дагдана. Может, все, кому предстояло идти на военную службу, проводили такие вот бессонные ночи?

«И брат мой тоже не спал… Кто знает, куда он ходил в тот вечер, может, к Дэлгэрме, но когда возвратился ночью и тихонько лег спать, кровать долго поскрипывала под ним, и слышно было, как он тяжко вздыхает в темноте».

Вспомнилось Дагдану то далекое летнее утро, залитое янтарно-красноватыми лучами солнца. Дагдан, щурясь от солнца, стоял возле юрты, держа в руке кумыс в большой деревянной чашке. В это солнечное утро даже вкус кумыса казался не таким, как всегда.

Дагдан стоял и прислушивался к звукам начинающегося дня. Где-то галдели ребята, в карьере со скрежетом сыпались камни, кто-то весело свистел. Журчала речка, которая протекала через поселок. Она была голубая, как небо. Порой казалось, что в нее упал кусочек неба, опрокинутого над долиной, которую со всех сторон теснили сопки. Тишину того безмятежного утра нарушало еще мычание идущих на пастбище коров. Над карьером, расположенным высоко в горах, вдруг взлетал тугой клуб пыли, потом доносился глухой взрыв.

И так явственно, так отчетливо вспоминались звуки того далекого утра, что картина его во всей солнечной яркости вставала сейчас перед глазами Дагдана. Может, это был первый миг, когда он, беззаботный мальчишка, впервые осознанно воспринял мир, увидел его краски и услышал звуки. Тогда весь мир для него замыкался в той самой долине, протянувшейся на север. Если идти вверх по течению реки, эта долина, поросшая густой травой и цветами, упиралась в лес, а если идти вниз по течению реки, переходила в длинный косогор, исчезающий на горизонте. Справа и слева долину теснили сопки. И как раз где-то в середине ее, там, где смыкались две коротенькие пади, спускающиеся с противоположных хребтов, бил прозрачный холодный родник. В зимнее время он замерзал шишковатой ледяной горкой, а летом звонко журчал веселым, несмолкающим бульканьем. И название у него было музыкальное, ласковое — «Асгана».

Хоть и маленькая была их долина, там, как и всюду, в других более именитых местах, днем на небе сияло солнце, ночью светил ясный месяц и мерцали яркие звезды. Поэтому Дагдан любил эту падь, где впервые перепачкал ноги в земле, где в беззаботных играх прошло его детство.

Дагдан лежал, и воспоминания шли вереницей.

Брат Чулун работал на руднике в горах. И он часто карабкался по каменистым тропам, неся брату еду.

То лето выдалось особенно жаркое. В полдень, когда солнце достигало зенита, жара становилась как в пекле. Раскаленный камень нещадно жег ноги. Но его, Дагдана, жара не пугала. Он нес чай брату, и душа его радовалась: больше всего на свете он любил старшего брата.

Брат, увидев Дагдана, бежал навстречу, обнимал, будто не видел год.

— Пойдем, братик, в тень. Умираешь, верно, от жары. Вот спасибо, что не поленился прийти, — говорил он, улыбаясь сдержанной, но ласковой улыбкой.

Потом шли в ущелье, где отдыхали в тени другие рабочие, и брат дарил ему красивые узорчатые камни.

— Попей чайку. — И брат раскладывал на газетной бумаге разную снедь. А сам пил и пил вкусный молочный чай до седьмого пота.

Чулун был могучего сложения. Займись он борьбой, он стал бы знаменитым борцом. Иногда Чулун во время обеденного перерыва затевал борьбу со своими друзьями. При этом не делал обманных движений, как другие борцы на надоме, а шел на противника открыто и прямо; обхватив его, поднимал в воздухе и легонько клал на землю. Потом безобидно и весело смеялся, как ребенок.

У брата была одна слабая сторона: он страшно боялся щекотки под коленками. Человек, знающий эту слабость, умудрялся быстренько нырнуть под него и схватить за эту самую подколенку. Тогда брат становился беспомощным, закатившись в смехе, падал на землю и долго не мог прийти в себя.

Попив чаю, он брал в руки кувалду и отправлялся раскалывать камни. Работал он в одних трусах. Его темно-коричневое тело поблескивало на солнце. Когда он с высокого взмаха ударял по валуну величиной с добрый сундук, камень раскалывался на многие куски. В эту минуту брат напоминал сказочного богатыря. По рукам, спине, по груди, икрам ног — по всему его упругому телу ходили тугие комки мускулов, словно какие-то живые существа двигались под кожей.

Однажды в обед выдалась особенная жара. Все кругом замерло, поникло под палящими лучами солнца. Брат не стал, как всегда, пить чай в тени скалы. Он вышел из карьера, вид у него был встревоженный, брови сдвинуты. Брат долго молча смотрел в синеющую даль и вдруг спросил:

— Дагдан, ты ведь мужчина?

— Да, мужчина, — ответил я.

— Ты теперь мужчина, тебе двенадцать лет. И ты ведь закончил четыре класса. Образованный человек, можно сказать. А брат твой не знает ни одной буквы. После смерти отца он стал кормить вас, все время работал, учиться ему было некогда, — с горечью проговорил брат, все еще всматриваясь в даль.

К чему все это он говорил?

— Раз ты грамотный, должен помочь брату… Может, ты сейчас не совсем понимаешь. Но это не имеет значения. Только ты никому не говори… Это большая тайна. Я тебе ее потом открою. Никто, кроме нас с тобой, не должен ее знать. А сейчас иди домой, найди бумагу, карандаш и спрячь где-нибудь. Когда вечером кончу работу, ты меня встречай.

Чай пить в этот день брат не стал.

В тот день после смены он открыл ему тайну. Это было вдали от карьера, в роще.

— Принес бумагу и карандаш? — спросил он. — Ну, хорошо… Пиши тогда…

Брат очень волновался и никак не мог произнести те слова, которые хотел сказать. Ходил взад и вперед и бормотал что-то.

— Пиши, — наконец начал он. — Пиши… Дорогая… Дорогая Дэлгэрма! — наконец выговорил он. — Я не знаю, о чем писать тебе…

Брат покраснел, и лоб его покрыли бисеринки пота. На него было жалко смотреть. Никто никогда не видел его в таком состоянии. Можно было подумать, что это письмо в одну страничку было величайшим испытанием его жизни.

Понемногу Чулун справился с собой и, шагая взад и вперед, с великими муками продиктовал письмо. В конце велел проставить свое имя, взял письмо в руки, посмотрел на него, потом осторожно сложил и решительно сказал:

— Братик мой, возьми это письмо и отнеси. Только никому не показывай. Дэлгэрма как раз кончила работать. Передай ей потихоньку и спроси, когда ответ ждать. Ты понял меня? Сейчас ты докажешь, мужчина ты или нет. Брат твой будет тебе очень благодарен…

И он, Дагдан, побежал к штольне. Хотя лет ему было немного и кровь, как говорят, была еще жидковата, он с почтением относился к тайнам взрослых и был очень рад поручению брата. Он бежал, не чуя под собой ног, и ему казалось, он прикоснулся к такому, о чем сверстники и понятия не имеют.

Вечерняя смена уже началась. Бледно-голубой дым, идущий из обжигальни, тянулся, как длинный хадак[2], обволакивая подножие горы.

Пониже обжигальни на площадке сидели девушки в спецодежде и маленькими молотками дробили известь. Их удары сливались в дружный металлический звон.

Хотя все девушки были одинаково повязаны платками, Дэлгэрма казалась самой красивой. Она была маленькая, с тонкой талией и ямочками на щеках.

— Дэлгэр!

Дэлгэрма подняла голову на этот негромкий оклик, улыбнулась:

— Дагдан? Ты чего здесь?

— Мама наказала повидаться с вами. Идите сюда…

Да, это поручение открывало для меня новые миры. Меня увлекала за собой какая-то неведомая сила. Я побрел к реке, сел на большой гладкий валун. Косые лучи заходящего солнца удлинили тень горы. Я сидел и думал о таинственной связи между мужчиной и женщиной. Первый раз прикоснулся к этой тайне. И, наверное, поэтому кончилось в тот день мое детство.

На другой день я принес брату ответ Дэлгэрмы. На листе выстроились в ряд ясные, как напечатанные, буквы, написанные ее рукой. Брат рассматривал письмо внимательно, будто на самом деле читал. Смотреть со стороны — можно было подумать, что у него плохое зрение. Он и впрямь ослеп, раз видел, как светится всеми цветами радуги драгоценный клочок бумаги, который он держит в руке. Брат долго стоял молча. Наконец, словно очнувшись, сказал:

— Братик, читай.

Я стал читать спокойным, как бы равнодушным голосом. И чем дальше читал нежные слова Дэлгэрмы, тем яснее ощущал радость, которую испытывал за брата. Лицо у брата изменилось, взгляд стал ласковым, мягким. Это был взгляд человека, нашедшего то самое, единственное в жизни, счастье. Поцеловав меня, брат возбужденно вскочил на ноги и, взяв письмо из моих рук, бережно спрятал на груди.

Так я шагнул в жизнь. Я понял тогда, что в этом мире существует нечто прекрасное и светлое, освещающее человеческие отношения. Я радовался за брата и плакал сладостными слезами. Только я один знал тайну этих писем. Я писал письма Дэлгэрме от имени брата и читал брату Чулуну ее трогательно-нежные ответы. За каждым словом писем мне слышались голоса тех, кто их писал. Когда брат мой густым басом говорил у меня над ухом: «Дэлгэрма моя, до каких пор мы будем так мучиться? Нам пора подумать о нашей жизни. Я вчера говорил с матерью. Она очень рада. Давай к осени снарядим отдельную юрту и будем жить вместе», — мне мерещилось, что в ответ слышится жаркий шепот Дэлгэрмы: «Чулун мой, нынче ночью ты приснился мне… Будто мы с тобой, взявшись за руки, бежим по широкой степи, сплошь покрытой цветами. А как красиво было вокруг! Все цветы да цветы. Еще текла такая же, как наша, голубая речка. Трава на ее берегу такая мягкая, будто ходишь по шелку. А когда ляжешь на нее, небо кажется совсем близко. Вдруг мы заметили, высоко по небу летит пара лебедей… Глядя на них, я радовалась, что рядом ты. Самый близкий мне человек в этом мире — ты…»

Ночь проходила неторопливо. Мир дышал блаженным покоем. Хажидма спала тем спокойным, безмятежным сном, который бывает лишь у не познавших горя детей. Так сладко и крепко может спать человек, не только верящий в то, что жизнь прекрасна, но и не ведавший еще, что бывает в ней добро и зло, мрачное и светлое.

Прошло много дней с тех пор, как впервые обменялись письмами брат и Дэлгэрма. Они стали встречаться, ходили к роднику Асгана. И было ясно, что на этом свете одним семейным очагом станет больше.

Но однажды брат не дождался в условленном месте Дэлгэрму. Огорченный, пошел он к ее дому. У них не спали. В окнах горел свет, и в доме были люди. Было похоже, что они заняты очень важным разговором. В мелькающей за окном тени брат узнал Дэлгэрму и по движению рук ее понял, что она плачет. Не знал только и не мог узнать, отчего плачет. Может, он сам был виноват в чем-то? Но он не чувствовал за собой вины. Утром, часов в пять или шесть, брат вернулся домой.

— Сходи-ка, братик, если можешь, повидайся с Дэлгэрмой. Много не спрашивай. Выслушай только, что она скажет, и беги обратно. Я тебя буду поджидать возле обжигальни… Возьми ведерко для молока, на, возьми деньги, — сказал он торопливо.

Солнце только встало, и лучи его едва коснулись низенького дома для рабочих с небольшими окнами, который стоял на западном склоне. Семья Дэлгэр приехала к нам недавно, еще двух месяцев не прошло, как они въехали в этот дом. Отец ее, человек с окладистой бородой, широкой грудью и суровым взглядом, недавно стал работать на руднике. Мать, высокая и костлявая, казалась не очень приветливой. Когда я вошел, Дэлгэр сидела на кровати и расчесывала волосы. Лицо ее заметно осунулось, но черные глаза глядели тепло, ласково. Мать разливала чай, а отец только вставал — сидел на кровати и обувался.

— Зачем пришел, мальчик? — недовольно спросила ее мать.

— Мама за молоком послала, — ответил я.

— Молока нет, — буркнула она и подозрительно глянула, будто хотела узнать, действительно ли за молоком пришел. Дэлгэр прибрала волосы и торопливо пошла к выходу.

— Нет у нас молока, — бросила она на ходу и глазами показала на дверь. На улице шепотом добавила: — Отнеси эту записку брату. Скажи, что я очень его жду.

Откуда мне знать было тогда, какое нерадостное письмо несу я брату!

«Мой любимый Чулун! Прошли времена наших счастливых свиданий. По словам отца выходит, что я уже чужая невеста и сама себе не хозяйка. Монхдорж, тот, что возит дрова для обжигальни, из одних с нами мест. Мы много лет жили по соседству с его семьей, пасли им скотину. Когда я была совсем маленькой, меня, оказывается, обещали ихнему сыну Лута. Выходит, я его нареченная невеста, а он мой повелитель. Кажется, Лута узнал кое-что про нас с тобой и нажаловался моим родителям. Но ведь я же не скотина и не вещь, которую можно продать. Я человек и должна сама решать свою судьбу. Чулун мой! Я сказала отцу, что все равно не пойду кипятить чай для человека, которого не люблю. Ты — моя жизнь. Если ты рядом, мне не нужен и родительский дом. За тобой пойду куда угодно, хоть на край света…»

Я не смог до конца прочесть письмо. Голос мой задрожал, и из глаз полились слезы.

— Читай до конца, братик, читай, — попросил брат, едва сдерживая себя.

Дрожащим голосом я дочитал записку. Брат мой долго молчал, потом заговорил сквозь стиснутые зубы:

— Ах, вот они как! Не старое время, чтобы измываться над человеком. Но я им объясню, кто прав, кто неправ…

И в моей душе клокотало возмущение. Я так сильно сжимал свои кулаки, что ногти отпечатались на ладони.

Прошло немного времени. Однажды брат возвращался с работы, на пути ему встретился верховой на сытой саврасой лошади и начал что-то говорить очень громко. Я стоял возле дома, ждал брата, но, услышав громкие голоса, бросился на шум. Когда я добежал, брат и Лута уже схватились. Брат поднял его и бросил на землю.

— А ну попробуй еще сунься! — крикнул он.

Стали собираться люди.

Лута поднялся с земли. По лицу его текли ручьи пота. Вдруг он схватил бамбуковый кнут длиной в добрый аршин. У брата в руках не было ничего, но он даже не пошевельнулся. Как стоял, так и остался стоять.

— Да разнимите же их! Искалечат, убьют друг друга! — зашумели в толпе.

— Не вмешивайтесь! Сами разберутся! — властно скомандовал кто-то густым басом. То был отец Дэлгэрмы.

— Брат! Брат! — закричал я и бросился к нему. — Братик мой, не надо! Отойди от него. Ты же мужчина.

— Жулик проклятый! — сказал Лута и плюнул брату под ноги.

Брат не шевельнулся.

— Если ты человек, вымолви слово! — свирепел Лута. — Поговорим как люди.

Брат не двигался и молчал.

В этот миг Лута взмахнул кнутовищем и ударил брата по лицу. Брату, наверное, было очень больно, потому что на лице сразу появилась красная полоса, но он и тут не шевельнулся. Только слегка качнул головой.

— Что он делает?

— Удержите его!

— Совсем озверел, дикарь проклятый!

— Чулун, чего стоишь? Дай ему! — зашумели люди.

Но брат продолжал стоять, стиснув зубы. Увидев, что он стоит как каменное изваяние, Лута растерялся.

— Ты бей, Лута! Чего робеешь? Вот мое лицо, перед тобой. И кнута у меня нет, — убийственно спокойно сказал брат.

— Тьфу! — снова плюнул Лута. — А что, мало тебе? Еще требуется, да? Можно еще! — Лута замахнулся кнутовищем.

Брат стоял все так же невозмутимо.

В этот миг раздался пронзительный крик Дэлгэрмы:

— Не смей!

Растолкав людей, она подбежала к брату, обняла его и, обращаясь к окружившим их людям, спросила:

— Что же вы стоите? Разве не видите, что человека убить собираются?

Лута растерянно опустил кнутовище.

— За что ты бьешь Чулуна? Что он тебе сделал? — гневно обратилась к нему Дэлгэрма.

К ней подскочил разъяренный отец, схватил за руку и поволок прочь.

— Замолчи! Сука бесстыжая! Тебе какое дело до мужских споров?

Тут несколько человек бросились на Лута, другие схватили брата и развели их в стороны. Если бы люди не вмешались, неизвестно, чем бы все это кончилось.

А на другой день была внезапно объявлена мобилизация. И брат, и Лута были призваны в армию… То была осень 1944 года.

Дагдан печально вздохнул. Кругом стояла немая тишина, словно все на свете сговорились не мешать его думам. Но вдруг откуда-то издалека раздался приглушенный расстоянием звон колокольчика.

«Что за колокольчик звенит всю ночь?» — подумал Дагдан. Потом вспомнил, что, когда был маленьким, только начал ходить, мать привязывала к его ногам колокольчик, он все время звенел, и мать знала, где ее сынок. Может быть, и сейчас какой-нибудь малыш делает свои первые шаги по этой земле? Первые шаги хотя и трудно даются человеку, доставляют ему ни с чем не сравнимые радость и гордость. С каждым шагом хочется идти еще дальше, и, охваченный этим неодолимым стремлением, шагает и шагает вперед маленький человек.

В ту осень все мужчины завода были мобилизованы в армию. Стало хуже и с продуктами. Утром мать собирала остатки масла, обмазывала им котел и приготавливала мучную болтушку. С тех пор, как брата мобилизовали, жизнь семьи стала трудной. Младшие братья и сестры плакали, прося есть. Самым старшим в семье был теперь Дагдан. Стало ясно: не пойдет он работать — в доме не будет ни куска хлеба. Но он был не в силах делать работу брата, а стало быть, и получать столько, сколько брат, хотя и работал до изнеможения. Однажды утром его вызвал мастер и сказал:

— Братик мой, ты еще жидковат для работы на руднике. Мы решили отправить тебя на лесозаготовку. Ты ведь знаешь Дэлгэрму. Иди к ней. Вы с ней будете заготавливать дрова на перевале Южном.

Дагдан очень обрадовался: работать с Дэлгэрмой было для него верхом счастья…

На лесозаготовке он первым делом познакомился с лысым волом-хайнаком[3]. У того была огромная голова со сломанным рогом, и он недовольно ею мотал. Наверное, оттого, что им понукало множество хозяев, он был на редкость сообразительным. Знал, над кем можно поиздеваться. Сколько труда и терпения требовалось Дагдану, чтобы управиться с ним! Подойдет к нему, а он глянет огромным, наполовину белым глазом и начнет рыть землю передними копытами. При этом еще ревет, как готовящийся к бою бык. А в это время на гребне горы, поросшей островерхими соснами, появляется солнце, будто там расцветает волшебный цветок. Красноватые лучи его радугой переливаются на покрытых инеем лохматых ветках, на белых горах, на заснеженных долинах. Каким красивым казался Дагдану окружающий мир! Сколько раз стоял он, изумленный восходящим солнцем, сколько раз огонек радости загорался в его груди! И кто знает, может, этот огонек и помог ему выжить в ту трудную пору?

В эти минуты Дагдан забывал про злонравного вола-хайнака. И тот без промедления давал деру. Услыхав скрип снега, Дагдан спускался с небес на землю и бежал за хайнаком. Хайнак понимал: никуда не деться ему от маленького паршивца. Остановится, грозно качнет головой: смотри, дескать, со мной шутки плохи. Дагдан издали кидал на его спину веревку, а он, почесывая себя целым рогом, будто отбиваясь от мух, умудрялся сбросить веревку. Но Дагдан снова и снова накидывал на него веревку, так что в конце концов это ему удавалось. Потом Дагдан вел вола к палатке, запрягал в волокушу. К тому времени солнце окрашивало лес и все вокруг цветом, напоминавшим чай с молоком. И снег, и тени деревьев казались тогда медово-желтыми.

— Дагда-ан! Дагда-ан! — раздавался по чуткому утреннему лесу далекий окрик Дэлгэрмы.

— Аа-а! — кричал он в ответ.

— Хайнака пригони-и! Побыстрее! — слышалось из леса.

Дагдан, скользя на леденисто-гладкой дороге, карабкался на гору, хайнак тяжело плелся за ним, широко раздвигая скользящие ноги.

С вершины горы слышался стук топора. Измученные скользкой дорогой, которая днем подтаивала, согретая лучами солнца, а ночью заледеневала, Дагдан с хайнаком останавливались на минуту и, передохнув, двигались дальше. Скоро солнечный свет заливал все вокруг, и лохматые, заиндевелые деревья рисовали по бокам дороги волшебный узор.

Дэлгэрма быстро размахивала звенящим топором, очищая от сучков и веток сваленное вчера дерево. Это была сейчас не та веселая хрупкая девушка, которую он видел летом в обжигальне. Она похудела, от постоянного прикосновения к камню и дереву руки затвердели, лицо почернело от солнца и ветра. От прежней Дэлгэрмы остались только черные, как ягоды черемухи, глаза, их спокойный, кроткий взгляд, проникающий в душу. Тяжелый труд, нелегкая жизнь могли изменить лицо человека, но живую искорку в глазах погасить не могли.

— Братик мой, скорее! Сегодня надо спуститься пораньше, — сказала она, жарко дыша, когда наконец Дагдан поднялся к ней. — Хорошенько привяжи хайнака и собери все эти ветки.

Сегодня должна прийти подвода. Подводой здесь называли десять огромных телег, которые, звеня тремя большими колокольчиками, прикатывали через Северный перевал. Их пригонял огромного роста старик в длинноухой шапке-ловузе, сшитой чуть ли не из целой лисицы, и в толстом белом овчинном тулупе с густой и длинной шерстью.

Приезжая на лесосеку, дед Дамдин непременно оставался ночевать с дровосеками. Перед сном, накинув шубу, поджав под себя ноги, он усаживался на войлочном матраце, который ему стелили, и, не вынимая изо рта трубки, подолгу рассказывал о новостях центральной усадьбы, о напряженном положении на далекой восточной границе, о возможной войне. Говорил, что наши ребята живы, здоровы, путь их пока удачлив. Утром он уезжал, увозя заготовленную древесину. Уже через два дня после его отъезда Дэлгэрма и Дагдан начинали ждать его. Наверное, потому так нетерпеливо ждали, что хотели получить весточку или письмо от брата. Раньше, ожидая письмо от брата, Дагдан немного мучился угрызениями совести. Он боялся, что Дэлгэрма, привыкшая к его почерку, увидит чужую руку и обидится. В самом деле, получив от Чулуна первое письмо и прочитав адрес, Дэлгэрма вопросительно посмотрела на Дагдана. Он покраснел и опустил глаза. Она тем временем прочитала письмо и глубоко вздохнула. Хотя по почерку письмо показалось чужим, но содержание было такое знакомое. Конечно, это. Чулун — его слова, дышащие волнением и нежностью. Эти чувства, видно, передались Дэлгэрме, и лицо ее озарилось радостью.

Свои письма Дэлгэрма посылала с Дамдином. Он опускал их в почтовый ящик. Но как-то раз Дэлгэрма попросила Дагдана написать заявление, чтобы зарплату переслали через деда Дамдина. Взяла она заявление, пробежала глазами и растерялась.

— Так это ты… — Она хотела что-то спросить, но голос ее оборвался. — Как же твой почерк похож на почерк Чулуна! — проговорила она и покраснела.

Дагдан, смущенно уставившись в землю, ничего не сказал. И Дэлгэрма на этот раз промолчала. Но во время короткого отдыха на рубке леса она вдруг позвала его:

— Дагдан!

— А!

Дэлгэрма, не поворачивая головы, спросила:

— Ты все мои письма читал, да?

— Читал.

— И письма брата тоже?

— Это я писал письма, он диктовал мне, — тихо ответил Дагдан. — Брат мой не умеет читать и просил меня…

Дэлгэрма ничего не сказала. Только тяжело вздохнула.

С этой поры она стала относиться к Дагдану с особенной нежностью. Причиной тому было еще одно обстоятельство. Осенью они перебрались на Синий перевал. Однажды к ним заехал пьяный. Он попил чаю, потом поднял руку, намереваясь то ли обнять Дэлгэрму, то ли небрежно хлопнуть ее по плечу. Дагдан бросился к нему, вытолкнул из палатки. Тот, видно, обиделся, что его вытолкнул такой сопляк, он засучил рукава и полез в драку. Дагдан не испугался, по примеру брата Чулуна гордо поднял голову и встал, ожидая удара.

— Тебе не стыдно, Содном? Сейчас же перестань! — спокойно сказала ему Дэлгэрма.

Содном остановился. Скрипя зубами, сказал с угрозой:

— Паршивец сопливый! Попробуй только еще сунься в дела взрослых! — И, уходя, добавил: — Я еще вернусь, Дэлгэрма.

Дагдан сердцем почувствовал недоброе.

В тот вечер Дэлгэрма позвала его, поцеловала в лоб и сказала:

— Дагдан, братик мой, ложись вместе со мной, ладно?

Она постелила постель, и они легли вместе. Дагдан почувствовал, что Дэлгэрма совсем уж не такая большая, и ему стало очень неловко: он впервые в жизни спал рядом с девушкой. Дэлгэрме, как видно, тоже было не очень удобно, потому что она напряженно молчала.

Все вокруг стихло. Темная осенняя ночь, казалось, тоже устало вздремнула. Только лениво жевал жвачку сытый вол, лежащий где-то рядом за матерчатой стеной палатки. Дагдану не спалось. Он чувствовал себя отважным храбрецом. Ночь, глухомань еще прибавляли ему храбрости. Он отгонит от Дэлгэр и зверя, и лиходея, если они посмеют сунуться к ним. Он понимал, что Дэлгэрма положила его с собой, чтобы защититься от того пьяного. И он защитит ее, чего бы это ни стоило.

— Дагда-ан, — вдруг тихо позвала она.

— Что-о?

— Сколько тебе лет?

— Двенадцать…

— Да, еще маловат… Было бы хотя бы восемнадцать, разделил бы со мной мое горе.

Дагдан ничего не сказал в ответ. Он думал о брате: «Где ты сейчас находишься, братик? Думаешь ли в этот миг о нас с Дэлгэрмой?»

Снаружи послышалось легкое покашливание. Наверное, это Содном. Дагдан хотел выскочить навстречу, чтобы защитить честь брата. Но Дэлгэрма, схватив его за руку, шепнула ему в ухо: «Лежи тихо. Что бы ни случилось, не вставай. Я сама справлюсь».

Распахнув палатку, вошел Содном и стал чиркать спичкой. Но спичка, как нарочно, не зажигалась. Было слышно, как Содном пыхтит. Потом он потихоньку позвал: «Дэлгэрма!» Та не ответила. Содном подошел к постели, присел, тяжело дыша, на корточки и стал осторожно шарить рукой. Нащупав голову Дагдана, испуганно отдернул руку, словно прикоснулся к чему-то горячему. Потом быстро отполз в угол, зажег наконец спичку и стал вглядываться в темноту. Наверное, он догадался, кто спит рядом с Дэлгэрмой. Осмелев, зажег свечку, которая стояла рядом, в латунной плошке на ящике, и стал снова потихоньку приближаться к постели. Дагдан очень испугался: ползущий на коленях Содном со свечой в руке походил на ночного разбойника.

— Уходите отсюда! — закричал он изо всех сил. — Я про вас брату Чулуну расскажу. Пожалуюсь начальнику Дамбию! — И громко заплакал. А еще хотел называться мужчиной.

Дэлгэрма поднялась на постели, загораживая его собой, и тихо сказала:

— Совесть у тебя есть, Содном? И не стыдно тебе перед ребенком? Уезжай отсюда!

Содном сразу протрезвел. Поставил свечку на землю, постоял немного, потом, видимо, поняв, что дела его плохи, нехотя поплелся к выходу…

Работа на лесозаготовке была для нас слишком тяжелой. И с едой было плохо. Из дома изредка присылали несколько сухих лепешек, приходилось подбирать каждую крошку. Конское и козье мясо было постным и жестким, совсем не жевалось, но все-таки мы не голодали. Больше страдали от того, что не было спичек. По утрам, отправляясь на работу, Дэлгэрма отрезала от сукна, которым была покрыта старая шуба, узкие ленты, туго плела их и кончик зажигала от огня. Самодельный фитиль долго горел, целый день в глубине леса теплился синенькой струйкой дымок. Иногда Дэлгэрма вешала фитиль на ветку и то ли из любопытства, то ли желая утолить тоску закручивала тоненькую, в мышиный хвост, самокрутку, прикуривала от кончика веревки. И тогда ее нежные, пухлые губы двигались как-то неумело, смешно.

В полдень, собрав кучку сухого хвороста и бросив на нее сухой лошадиный помет, Дэлгэрма начинала дуть на кончик тлеющего фитиля. Хворост занимался, и она ставила на огонь почерневший от копоти алюминиевый чайник. После обеда Дэлгэрма ложилась и отдыхала, подложив под голову руки. Глядя в небо, она иногда вздыхала и тихонько звала:

— Дагда-ан!

— А-а!

— Тебе тяжело?

— Нет, совсем не тяжело.

— Ишь какой храбрый! — ласково говорила она и, думая о чем-то своем, умолкала.

Потом, как бы забываясь, вскрикивала с тоской:

— Когда же они вернутся?!

Дагдан глубоко вздохнул. На улице стояла такая тишина, что становилось жутко. Перед грозой или перед страшным черным бураном на какой-то миг устанавливается вот такая напряженная тишина. Колокольчик звенел все ближе. Дагдан прислушался, и тогда звон вдруг превратился в одинокий собачий лай. В душе Дагдана шевельнулась жалость к этой усердной твари: глухая полночь, все спят, а она лает на страх недоброму человеку, охраняя хозяйский покой.

Хажидма все еще спала. Время от времени она чему-то улыбалась во сне, и лицо ее озарялось счастливым светом. «Какой же я неспокойный человек! — подумал Дагдан, глядя на нее. — Спать бы мне так же сладко, как спит она. Если бы душа моя была так же чиста и невинна, как у нее, если бы она не испытала столько горя, и я не стал бы мучиться думами всю ночь напролет. Человека всю жизнь преследуют беды; одних они ломают, другим закаляют душу и тело. На мою долю еще в детстве выпало много испытаний. Говорят, есть птицы, которые бросают гнезда с яйцами, если на них пала тень человека. Так и на мое неокрепшее детство упала тень войны. В двенадцать лет я узнал, что существует светлая, большая любовь, что иногда за эту любовь приходится платить дорогую цену. Я увидел, как можно горевать по любимому, узнал меру страдания любящего сердца в разлуке. Военное лихолетье оставило в моей душе след на всю жизнь. Я за один год стал мужчиной».

— Да, это все так, — прошептал вдруг Дагдан и с тревогой посмотрел на спящую Хажидму.

Именно в те дни я и подружился с Хажидмой. В ту осень, когда мы поехали на лесозаготовку, в лес прискакала маленькая девочка с большими, будто испуганными глазами, с берестяным туеском в руке. Своего тихого белого коня она стреножила возле леса, взяла меня крепко за руку, и мы пошли в лес собирать бруснику.

Был сентябрь. Деревья все пожелтели. По лесу гулял уже прохладный ветер, срывая с ветвей и стеля под ноги сухие листья. Мы пошли прямо на перевал. Брусника начиналась почти у самой вершины. На вершине перевала в окружающую тишину вдруг врезался страшный рев моторов, и с севера в небе появились один за другим самолеты. Хажидма испуганно прижалась ко мне. Я тоже испугался, и через миг, побросав свои туесочки, мы что есть силы бежали под гору. Сколько было самолетов, я сейчас не помню. Выстроившись рядами по три, они улетали куда-то на юго-восток. Мы тогда спрятались под большой осиной и, прижавшись друг к другу, дрожали. Когда самолеты скрылись из виду, все еще вздрагивающая Хажидма взяла мою руку и, положив ее на свое сердце, спросила:

— Послушай! Сильно бьется?

Сердце ее в самом деле сильно колотилось. В эту минуту я впервые почувствовал нежную жалость к Хажидме. Может, тогда и родилось наше чувство? Да нет, наверное. Потому что мы были слишком еще малы. Но когда я нащупывал биение ее сердца, ладонь коснулась чего-то такого волнующего, что я вдруг сильно смутился… Только напрасно мы тогда перепугались. То были наши самолеты, улетающие на юго-восток.

Хажидма часто стала приезжать к нам. Мы наполняли ее берестяные туесочки брусникой, играли, прячась друг от друга за деревьями. Их зимовье было возле северного перевала. Отца и мать я не знал. Но знал, что Хажидма в этом году из школы насовсем приехала к родителям.

Гул тех самолетов — первое услышанное мною эхо войны. Потом как-то поехал я в сомонный центр за разрешением на рубку леса и около столовой увидел какие-то чудные машины. Каждая тащила за собой большие пушки на колесах. Стволы пушек были зачехлены, и на чехлах осела дорожная пыль. Это были приметы скорой войны. Я долго стоял у столовой, провожая глазами те машины с пушками на прицепе, пока они совсем не скрылись из виду, и гадал о том, умеет ли мой брат стрелять из таких пушек, но я и подумать не мог, что следующим летом грянет на нашей земле война.

Та зима оказалась невыносимо длинной. Миг, пролетающий незаметно, длился для нас целую вечность. Может, оттого время стало таким томительно долгим, что мы ждали писем от брата? Я нелегко привыкал к изнурительному труду на заготовке леса. От пилы на руках у меня наросли мозоли. Самое тяжелое было катить по твердому, сухому снегу толстые бревна и взваливать их на волокушу. Самое легкое — обрубать суки у поваленных деревьев. Дэлгэрма эту работу всегда оставляла мне.

От брата письма приходили редко, зато Лута писал чуть ли не каждый день. Взглянув на обратный адрес, Дэлгэрма рвала его письма и бросала в огонь. А письма брата читала и перечитывала. Иногда читает письмо, а в глазах слезы. За ту трудную зиму Дэлгэрма увяла, как цветок, побитый засухой. Лицо осунулось, в глазах поселилась тоска, смотреть на нее было больно. К весне она стала совсем молчаливой, нередко плакала ночами, тихонько и нежно звала брата, шептала в темноту:

— Неужели так и пройдет моя молодость? Где ты сейчас, Чулун мой? Приезжай ко мне, я так по тебе тоскую!..

Но на этот призыв любви отвечал только зимний ветер своим пронизывающим душу свистом.

Когда наступил белый месяц[4], Дэлгэрма просеяла через сито последнюю муку, мелко нарезала козье мясо и сделала бузы[5]. Расколов две головки сахара, приготовила угощение, и мы поздравили друг друга с Новым годом. Она посадила меня в самый центр, будто потчевала старшего, уважаемого человека, поставила передо мной угощение и налила чаю.

— Братик мой, ты стал мужчиной, — сказала она, вытаскивая из клубящегося пара бузы. — Ешь, ешь, братик. Только сначала, по нашему обычаю, поприветствуем друг друга.

Я встал, протянул Дэлгэрме руки, а она поцеловала меня в лоб. Потом, помолчав немного, сказала:

— Братик мой, поцелуй сестру!

Я нерешительно подошел к Дэлгэрме, коснулся губами ее лба. Лицо Дэлгэрмы вспыхнуло, она отвернулась и вытерла слезинку. Почему она попросила об этом, я так и не понял. Но в душе был горд: в ту памятную новогоднюю ночь я от имени брата Чулуна поцеловал его невесту Дэлгэрму.

После белого месяца кончилась мука. Мы сообщили об этом в поселок, но с мукой, видно, было туго везде, и нам ее не прислали. Вскоре кончилось мясо. Дэлгэрма спустилась в поселок и на другой день вернулась пешком, неся на спине две тощие, синие ноги козы.

Работа наша становилась все труднее. Топлива не хватало, несколько печей на заводе стояли холодные. Надо было любой ценой обеспечить их топливом. Мы с Дэлгэрмой входили в лес на рассвете и возвращались, еле волоча ноги, густыми сумерками.

Снова наступила осень. Из разговоров взрослых я понял, что война кончилась. Но мы все еще оставались на лесозаготовках. Дед Дамдин всю осень туда-сюда ездил на своей подводе. Однажды он сказал:

— Начальники говорят, вы хорошо работаете. Но топлива все равно не хватает, чуть обжигальни не встали. Очень туго приходится.

— А что, в Глухой Пади не работают на лесозаготовках? — спросила Дэлгэрма. В ее голосе послышались обида и упрек.

— Работают, как же. И в Глухой Пади, и в других местах. Но с топливом туго. Хотят ведь не опоздать с обжигом известняка.

Нагрузил дед Дамдин свои телеги и спешно в тот же вечер уехал. Я все стоял возле палатки, слушая удаляющийся стук колес его больших неуклюжих телег.

Однажды он приехал очень хмурый и что-то сказал Дэлгэрме по секрету.

Лицо Дэлгэрмы вдруг переменилось, и она спросила прерывающимся голосом:

— Что… что ты… сказал?

— Возьми себя в руки, Дэлгэрма, — начал уговаривать старик, но она, больше не сказав ни слова, молча выбежала, села на старикову лошадь и ускакала.

— Что с ней? — спросил я у деда.

— Поди спать, сынок, — ответил он, как будто не слышал меня.

Дэлгэрма приехала поздно. С каким-то узелком в руках. На лице застыло выражение тоски и скорби. Глаза распухли от слез. Дала мне конфет, каких я в жизни не видел, вытащила из узелка спички из картонки и очень спокойным голосом сказала:

— В нашем кооперативе только такие спички, в коробках нет.

Я чувствовал, что за этими будничными словами скрывается что-то большое, тревожное. Что она думает сейчас совсем о другом.

— На заводе было собрание. Выступал начальник, сказал, что мы потеряли на войне много своих рабочих…

Я встревоженно посмотрел на нее. Она отвела глаза, уставилась куда-то на нижний край палатки. Потом, тяжело вздохнув, достала из кармана махорку, скрутила самокрутку и закурила.

— Братик мой, — сказала она, выпустив изо рта дым, — теперь у нас есть и спички, и мука. Война окончилась, братик. Люди уже возвращаются.

— Брат Чулун приехал, да? — вдруг радостно воскликнул я, забыв о недавней тревоге.

Дэлгэрма посмотрела на меня, как будто не поняла моих слов. Взгляд ее стал какой-то странный, отсутствующий. И такая была в нем тоска, что мне стало не по себе.

— Сестра, скажи мне, брат Чулун приехал? — почти закричал я, словно она была глухая.

Дэлгэрма молча посадила меня рядом с собой, обняв за худенькую, как у козленка, грудь, и разрыдалась. Внутри у меня что-то напряглось, тугой, тяжелой волной стало напирать вверх, затрудняя дыхание. Я почувствовал: пришло что-то страшное, роковое.

— Братик мой, ласковый и веселый мой братик, было бы тебе восемнадцать лет, — говорила Дэлгэрма сквозь слезы.

Жизнь так устроена, что иногда вдруг совершается непонятная несправедливость. Война взяла моего брата и вместо него вернула Дэлгэрме нелюбимого Лута. Вернувшись, он тут же явился к нам. Я сидел нахмурившись и думал свои невеселые думы. Дэлгэрма близко не подпускала к себе Лута, и я был ей за это благодарен.

Она за несколько дней изменилась — стала мрачной и молчаливой. Глаза потухли. Тот огонек жизни, который был заметен в ней прежде, как видно, поддерживал хоть и грубоватый, но мужественный смех моего брата, его спокойный и солидный нрав, его могучая грудь. Брат мой все это увез с собой на войну, а заодно красоту и прелесть Дэлгэрмы. Тяжелый удар судьбы согнул ее окончательно. Ее робкий, виноватый вид, безразличие ко всему были непривычны для меня. И я понимал, что бессилен помочь ей.

Так, в безрадостной тоске и горе, навалившихся на нас нежданно, провели мы те последние осенние дни на лесозаготовках. И вот наконец я вернулся домой к заждавшейся меня матери. Как только вошел в юрту, сразу заметил непривычную пустоту: железная кровать с занавеской, которая всегда бывала заправлена для брата, исчезла куда-то. Это означало, что брат навсегда ушел из родной юрты. Мать плакала, а я крепился, памятуя слова брата, назвавшего меня мужчиной.

Я должен был занять его место. Четыре души, живущие в этой юрте, остались на моих плечах. Я должен был взять в руки лом и ради них вместо брата долбить тяжелые камни. Так началась моя взрослая жизнь.

Дэлгэрма несколько месяцев ходила в трауре, потом тихо и покорно вышла за Лута. Мне было жалко ее, но в глубине души я был за нее рад. Да и Лута с войны вернулся другим человеком — степенным и тихим.

Тень войны легла на мое отрочество. Непосильный труд, полуголодное существование закалили меня. Еще в юные годы хлебнул я горя и тягот жизни и потому считаю себя намного старше жены моей, Хажидмы. Что Хажидма? Хотя ей исполнилось восемнадцать лет, по сравнению со мной она ребенок, потому что жизнь для нее была как летний солнечный день. Не потому ли она умеет так спокойно, так безмятежно спать в объятиях друга, завтра уезжающего на солдатскую службу? Конечно, это не на войну. Но все на свете так переменчиво, и беспокойство не покидает меня. Как будет Хажидма одна, без меня? Что будет делать, как станет вести себя, вкусив горечь одиночества и тоски?

Дагдан глубоко вздохнул. Тихая осенняя ночь кончилась. В поселке запели петухи. Заалела заря, вытесняя глухую черноту ночи, разбередившую в Дагдане воспоминания. Хажидма все еще спала. Как бы желая освободиться от них, Дагдан осторожно обнял как-то смешно, по-детски раскидавшуюся во сне свою девочку-жену и поцеловал в лоб. На глаза ни с того ни с сего навернулись слезы. Скатились по щекам, оставляя теплый, щекочущий след, и упали на лицо Хажидмы. Только бы жизнь пощадила этот едва распустившийся весенний цветок!

Загрузка...