Глава восьмая


I

Автору этих воспоминаний и заметок, написанных в основном по горячим следам, но приведенных в порядок и собранных только после войны, оккупации и освобождения, увы, снова приходится напомнить о своем существовании. Знакомство его с Леоном Вахицким началось как раз после описанных в предыдущих главах событий. Автор уже рассказывал о том, что они познакомились в "Спортивном" и что разговор, который они завели, сидя за столиками, затянулся до двух часов ночи. Разумеется, вначале Вахицкий отнюдь, о, отнюдь не был откровенен. Об очень, очень многом он предпочел умолчать. Фамилия капитана Вечоркевича, к примеру, не была названа ни разу, и о визите Вахицкого в некое учреждение на Маршалковской, о часовщике и жандарме, а уж тем более о подсвечнике автор узнал значительно позже, уже к самому концу всей этой истории.

Зато Вахицкий подробно рассказывал о многих других вещах, к примеру о своем детстве, о студенческих годах. Но для нашего рассказа эти подробности несущественны. Поэтому автор обходит их стороной. Но тем не менее его поразило, что совсем незнакомый человек, правда изрядно поднабравшись коньяку с лимонадом, так щедро, не без риска, одарил его своей искренностью. Почему, с какой целью? Автору, узнавшему об актерских способностях нового знакомого, показалось, что тот слегка "прикидывается". Может быть, так и было на самом деле. Но, правда, следует сказать, это была бы слишком тонкая игра. Искренность — самая неудобная маска, она не позволяет человеку показать своей умственной зрелости, чересчур искренний человек — это человек чуточку незрелый. Искренность всегда идет в паре с наивностью, с отсутствием опытности или, наоборот, с багажом опыта, который был неправильно воспринят и потому неверно истолкован. Леон Вахицкий, напротив, производил впечатление интеллектуально развитой (и, уж во всяком случае, не незрелой!) личности, оставаясь при этом… вполне искренним.

Но когда автор спросил его напрямик:

— А как это получается, почему внутренний голос не останавливает вас, почему вы так открыто говорите со мной о себе и других, если считаете, что… — тут автор понизил голос, — что это гастрономическое заведение финансируется генштабом? И что если кто-нибудь здесь появляется, то, стало быть, — говоря вашими же словами — жди подвоха. Ведь, кроме того, что я адвокат Гроссенберг, вы ничего обо мне не знаете? — Вахицкий улыбнулся.

— О нет, знаю! Господин адвокат, вы забываете об одной вещи. У человека, который постучал пальцами по доске вон той эстрады, который, входя в этот чахлый сад, воскликнул "а-а", а потом невольно произнес вслух чей-то литературный псевдоним, ха… у такого человека в кармане охранная грамота, к нему открыт путь. Путь к искренности и человеческому доверию. Рука, похлопавшая по этим доскам, достойна дружеского пожатия. Рука человека, далекого от сделок с собственной совестью.

— А не кажется ли вам, что вы чересчур, чересчур… романтичны? — сдержанно спросил автор, все тот же адвокат Гроссенберг.

Но, подумав немного, он должен был без ложной скромности признать: в словах Вахицкого все же была какая-то доля правды. И не такая уж маленькая. С годами автор не раз возвращался к этому утверждению Вахицкого, он с изумлением убедился, что все без исключения читатели Конрада, а речь идет о читателях благосклонных, были людьми порядочными. Тот факт, что в наше время слава Конрада несколько поблекла и все реже можно встретить увлеченных им читателей и знатоков, наводит на грустные и тревожные мысли о большей части читающего мира. Быть может, факт этот служит доказательством того, что читатели, увы, более недоверчиво относятся к жизни и, во всяком случае, вера их в человеческую искренность и чистоту подорвана.

— У меня к вам есть и еще одна просьба, как к юристу, — в какой-то момент вдруг воскликнул Вахицкий.

— Вы ведь знаете, что я в основном занимаюсь бракоразводными делами, — отвечал Гроссенберг.

— Но, быть может, в виде исключения, вы согласитесь…

И действительно, в виде исключения автор пошел на уступки и согласился, использовав свои связи и профессиональные знания (правда, скорее частным образом), помочь новому знакомому.

Следует, однако, помнить, что разговор между ними — между Вахицким и адвокатом — произошел в середине лета, в то время как предыдущие главы посвящены были событиям июня. За это время в жизни Вахицкого произошли некоторые новые события, и ему хотелось выяснить кое-что у юриста, которому он мог бы полностью довериться.

Словом, на другой же день после их встречи адвокат Гроссенберг отправился на почтамт, иначе говоря — на тогдашнюю площадь Наполеона. Речь по-прежнему шла о телеграмме, которую его новый знакомый! якобы отправил некоему Гансу Ундерхайде и Мюнхен. Начальник, о котором уже рассказывалось, почему-то не решился лично выступить против Вахицкого, быть может, тот ошеломил его своей внешностью, панамой и манерами, — словом, он решил передать ото дело по инстанции, начальнику повыше. Тот, руководствуясь, скорее всего, служебным рвением и полагая, что его подчиненный, иначе говоря — начальник меньшего калибра, просто не сумел толково взяться за дело, решил еще раз усовестить отправителя, еще раз изучить дело и с этой целью снова вызвал Вахицкого. Теперь тот должен был явиться в кабинет лично к нему в назначенный день и час. В этот день Вахицкий, как он потом сказал, чувствовал себя самым несчастным человеком на свете, потому что из-за трехдневных проливных дождей столики в саду не накрывали, а панна Барбра (о ней еще пойдет речь) вообще, словно бы боясь "растаять", ни разу за эти три дня в ресторане не появилась. Но, впрочем, не в этом дело. Словом, находясь в кабинете у большого начальника, Вахицкий вдруг из-за чего-то "завелся" и даже задел его каким-то неосторожным словом. И тот почти незамедлительно подал на Вахицкого в суд с требованием привлечь его по соответствующему параграфу гражданского кодекса — за оскорбление должностного лица при исполнении им служебных обязанностей.

Адвокат Гроссенберг показал свою визитную карточку секретарше, которая, к счастью, не стала выспрашивать, по какому делу он явился. Начальник "повыше" принял адвоката у себя в кабинете. Но стоило ему назвать фамилию Вахицкого, как почтенный старец с добродушной розовой физиономией, окутанный, словно облачком, белой шевелюрой и белой бородкой, впал в неистовство.

— Господин адвокат! Как вы можете, как вы можете защищать этого большевика! — воскликнул он дребезжащим, старческим голоском. — Он… он назвал меня идиотом!

— Господин Вахицкий готов принести свои извинения в письменном виде, — сказал адвокат.

Вечное перо фирмы "Ватерман" стукнулось о стол, пачка бланков раскрылась подобно вееру и упала на зеленую подкладку раскрытой папки. При этом начальник хрипло дышат и рукой хватался за сердце. Облачко седины окружало теперь уже не розовое, а скорее багровое лицо. Заслуженный работник почты, кроме служебных обязанностей, лелеял в своем сердце еще и старошляхетское чувство достоинства. Сердце его оказалось к тому же сердцем склеротика. Он дожил до седин, был весь обвешан бронзовыми, серебряными и даже золотыми знаками отличия за заслуги не только на ниве почт и телеграфа, но и на поле брани под Варшавой, которую, несмотря на преклонные лета, защищал добровольцем в те времена, когда на берегу Вислы "свершалось чудо". Когда-то — председатель "Сокола" где-то в провинции, активист, возродивший противопожарную охрану в тех же краях, общественный деятель, почетный член хора "Лютня"… одним словом, адвокат получил подробное представление о его биографии. Сердечники, а особенно пожилые, бывают иногда ярко выраженными холериками. Старичок, со дня на день ожидавший, что его выведут на пенсию, не в силах был уйти добровольно, без "радикальных мер" со стороны администрации, и эти предстоящие меры были для него занозой в сердце. Он лишился сна, а бессоннице его аккомпанировал отзвук грубых оскорблений, которые позволил себе клиент, клиент господина адвоката. Какая, однако, неосмотрительность со стороны этого большевика, какая неосмотрительность… Извиняться поздно, пусть его отволокут в суд, заставят покаяться публично, пусть он объяснит прокурору, как он посмел насмехаться над сединами и бессовестно лгать, что не отправлял телеграммы, в то время как имеются все, решительно все доказательства. Неопровержимые доказательства! Делу, к счастью, дан ход, оно передано нашему новому юрисконсульту, и мы еще поглядим, чья возьмет. Рука все судорожней хваталась за сердце, откуда-то взялся стакан воды, в воздухе летали квитанции и счета, примчалась секретарша, иск Почтового управления против Леона Вахицкого мог осложниться еще и смертью пострадавшего от разрыва сердца.

Адвокат пожалел, что отступил от принятых в таких случаях правил: вместо обычного объяснения с юрисконсультом почты вступил с пострадавшим в непосредственный контакт. Поскольку он почувствовал, что история эта с явным душком и не сводится к простому бюрократическому недоразумению, то решил пробиться сквозь каменные стены Почтового управления, чтобы поговорить с обиженным с глазу на глаз. Но попытка эта не принесла удами.

Зато юрисконсульт почты, молодой преуспевающий адвокат, вечно пребывающий и, можно сказать, состоящий "в штате" кафе "Земянское" на Мазовецкой, где он то и дело вскакивал со стула и здоровался с женами проходивших сановников, галантный, юркий человечек с гладко прилизанной головой, обожал сенсации, а посему не всегда держал язык за зубами. В ближайшее же воскресенье Гроссенберг подсел к его столику, стоявшему возле лесенки, ведущей на "олимп", или "галерку", откуда доносилось ржание Пегаса и звуки лютен заботливых муз, покровительниц восседавших там знаменитых мужей, тружеников пера и кисти. На "галерке" собирался самый цвет литературы — писатели, сотрудничавшие с лучшим в те времена еженедельником "Вядомости литерацкие". Внизу раскрытые створки дверей приглашали выйти во дворик с двумя чахлыми деревцами, где в пестрой и шумной суете варшавская интеллигенция уплетала пончики. Вообще этих знаменитых пончиков, хвороста и т. д. в кафе были горы.

— Послушайте, коллега, — сказал Гроссенберг после нескольких приветственных фраз. — Не могли бы мы за чашечкой кофе вместе обсудить дело моего знакомого Леона Вахицкого? Почтамт подал на него в суд, но ведь это сплошное недоразумение. Я уверен, обвиняемый никакой телеграммы в Мюнхен не посылал и…

— То есть как это? Вы ничего не слышали и не знаете?

— О чем?

— Нам пришлось забрать жалобу и прекратить дело.

— Разве? Стало быть, я не в курсе. А почему вдруг?

Юрисконсульт, тощий блондин с приглаженными и склеенными брильянтином и от этого похожими на желтую скорлупу волосами, огляделся по сторонам, а потом, лопаясь от переполнявших его новостей, придвинулся поближе. Полоса табачного дыма, а также густые облака его заслонили маленькую, гладко выбритую физиономию недокормленного сплетнями человека. Он каждый день поглощал здесь не только пончики, но и всевозможные сенсации как политического, так и светского характера — о любовных похождениях дам, жен именитых сановников. Но при его аппетитах этого ему было мало. У него был курносый, имевший форму эдакой подвижной галушки носик, который высунулся из-за дымовой завесы и зашевелился, как у кролика. Молодой человек полушепотом рассказал адвокату Гроссенбергу, что министерство почт и телеграфа, хм… неизвестно как и кем проинформированное о пустяковом, в сущности говоря, деле, возбужденном Почтовым управлением против Вахицкого, вмешалось в эту историю и кто-то лично — вы только вникните в это, лично — по телефону попросил обиженного начальника не предпринимать более никаких действий, а потом и вообще отказаться от своих, в общем-то, справедливых требований. Не только личных, но и тех, что предъявляла почта, требуя компенсации за не оплаченные в телеграмме слова. Старика чуть было не хватил удар. Все это случилось не далее как два-три дня тому назад, да, да, почти сразу же после того, как Гроссенберг вышел из его кабинета.

Гладко прилизанный молодой человек еще раз осмотрелся по сторонам и бросил на адвоката горящий, напряженный, таящий какую-то сногсшибательную тайну взгляд.

— Не знаю, — продолжал он, словно бы дожидаясь, когда его попросят, и хорошенько попросят, поделиться новостями. Он в нерешительности закусил губу. — Не знаю, имею ли я право разглашать, как раз об этом я сейчас и думаю… Да… Во всяком случае, если вы позволите, то я бы советовал. — тут молодой человек поднял вверх указательный палец, — я бы советовал предать это дело забвению. И самому тоже лучше держаться подальше.

— Даже так? — с интересом спросил Гроссенберг. — Ну что же, пожалуй… Но, может быть, вы хоть дадите какой-то ключ? Ну, скажем, хотелось бы знать, почему вы так подчеркивали то обстоятельство, что из министерства был звонок?

Молодой человек снова дал понять, что борется с собой. И в этой неравной борьбе понес бесславное поражение. Сенсация была у него, как говорится, на кончике языка и словно сама собой, почти непроизвольно слетела. Впрочем, он отыскал некую, доверительную форму, к тому же оправдывающую его с точки зрения профессиональной этики. Он считал своим долгом, разумеется под большим секретом, посвятить своего старшего коллегу в эту историю, раскрыть ему глаза. Адвокат Гроссенберг поспешил выразить свою благодарность, но… заметил, что обещания полностью хранить тайну, увы, дать не может, потому что это могло бы связать ему руки при защите клиента, ведь неизвестно… Иногда бывает, что приостановленным делам вдруг дают ход — вы меня понимаете? — ну, словом, пока нет стопроцентной уверенности, не хотелось бы брать на себя лишние обязательства.

Гроссенберг, должно быть, понимал, с кем имеет дело. Он чувствовал, что все равно узнает, о чем речь. Молодой человек буквально не мог усидеть на стуле. Вот и сейчас он подскочил и, склонив свою напомаженную голову, почтительно ожидал, когда мимо него пройдет красивый, статный мужчина с орлиным профилем, высокого роста и звания военный. Чуть ли не литургический звон его шпор и такой же, можно сказать, литургический шепот его поклонниц, строивших глазки своему кумиру, сопутствовали каждому шагу этого элегантного кавалериста — он спешил на "галерку", на "Олимп", чтобы там с мастерами кисти и пера вместе послушать пение муз, причем как с мастерами, так и с самими музами он был накоротке, иногда и сам, с эдакой военной грацией, любил побаловаться рифмою. Пестревшие вокруг яркие платья варшавянок напоминали благоухающие цветочные клумбы или же изящные, скользящие между мраморными столиками гирлянды. Платья эти приходили в движение вместе с самими варшавянками, в едином порыве страсти.

Ахи, вздохи — и в жертвенно преданных взглядах синих, изумрудных, янтарных глаз огоньки женской зависти и сожаления, что Болеслав Венява-Длугошевский, любимец маршала, enfant gaté[21] пилсудчиков, не в состоянии разорваться на части и в равной мере одарить вниманием всех дам страны. Впрочем, следует признать: тут он делал все, что было в его силах…

Гроссенберг ждал, когда юный коллега наконец сядет и снова вернется к сенсации, которая не давала ему покоя. И верно, юрист уже полностью капитулировал, и новость тотчас словно сама собой сорвалась с его языка.

— Так вот, господин адвокат, дело обстоит так. После телефонного звонка из министерства небезызвестный вам чиновник, едва придя в себя, сразу же схватился за трубку. Он решил, что так дела не оставит и будет добиваться справедливости выше. Да и вообще, что все это значит? Он должен на основе устного, переданного по телефону распоряжения затушевать эту историю? Поэтому он снова позвонил в министерство и попросил письменного подтверждения только что состоявшегося разговора. В ответ на это он услышал, что никакого письменного подтверждения не будет. Представьте, какова была его обида, ну и соответственно — сердцебиение. Заслуженный старец вырядился в лучший костюм и, прикрепив к лацкану пиджака голубую орденскую ленточку — не больше не меньше как "Virtuti Militari"[22] — и наглотавшись корамина и дигиталиса, взволнованный, лично явился в министерство, на прием к самому министру. Сначала его пробовали было успокоить референты и даже директора департаментов, но это не возымело действия. Заслуженный старец с благородной сединой и свекольно-красной физиономией все показывал на лацкан с голубой ленточкой и крестиком, ища справедливости. От него старались отделаться или не замечали, что приводило его в бешенство. Впрочем, дело это, став из тайного явным, вызвало вдруг всеобщее замешательство. Забегали курьеры. Перед старцем вдруг распахнулись, а впрочем, нет — таинственным образом приоткрылись двери приемной министра. Господин министр пожал ему руку, улыбнулся и стал взывать к гражданским и патриотическим чувствам. На это старик отвечал, что не признает любви без взаимности. Он задрал штанину и показал голую икру со следами боевого ранения и с застрявшей там пулей. Не для того он проливал кровь ради Отечества, чтобы теперь, во имя того же Отечества, глотать незаслуженные оскорбления, к тому же нанесенные ему при исполнении служебного долга, опять же на благо того же Отечества. Тут министр слегка расчувствовался. Гм, он, разумеется, знает, что может довериться старому патриоту. Дело в том, что некто, занимающий очень ответственный пост, впрочем, о должности и деятельности его министр не может и не имеет права говорить подробнее, на днях пожаловал к нему и, предъявив соответствующее удостоверение, потребовал, чтобы возбужденное против Вахицкого дело положили под сукно, а телеграмму — предали забвению. Почта просто ни о чем не знает — было заявлено министру, — не знает и не помнит. Хорошо, пусть так, но я-то тут при чем! — воскликнул патриот, хватаясь за сердце. Неужто я должен сносить все унижения, притворяться, что, мол, ничего не помню, у меня внуки, которым я не смею глядеть в глаза! Что поделаешь, дело государственной важности, прошептал министр почт и телеграфа. Этого требует Отечество. А ведь вам, наверное, известно, что Отечество у каждого из нас на первом месте, а честь — на втором. То есть как это? Впервые слышу! Совсем наоборот, господин министр! — кричит старик. И далее объясняет, почему он впервые об этом слышит и почему все совсем наоборот. Дело в том, что каждый день по дороге на службу он проходит мимо здания генштаба и смотрит на отлитого в бронзе князя Юзефа Понятовского. А что написано на мраморном цоколе, господин министр? Честь и Отчизна! Вот, вот, именно в такой последовательности, не Отечество и Честь, а наоборот. Честь на первом месте, а Отчизна — на втором! Тут министр раскричался и даже затопал ногами. Словно бы и у него начинался сердечный приступ. Но потом испугался, что старик, чего доброго, тут же в кресле отдаст концы. И пошел на попятный, изобразив на лице эдакое сочувствие в сочетании с хорошей дозой патриотизма. Да, разумеется, конечно, Честь прежде всего. И надо придумать, как быть, что делать с этой самой Честью, чтобы не нанести ей урона. Разумеется, в ближайшие, в самые ближайшие, дни все будет сделано. И проводил старика до дверей, поглядывая на него с некоторым страхом.

— И вот, господин адвокат, извольте видеть, — закончил свой рассказ молодой человек, — несколько дней уже давно прошли, но, насколько я знаю, старик так и не дождался ни звонков, ни уведомлений. Дело его повисло в воздухе, и… кажется, он грозится объявить забастовку.

— Странная история, — должен был согласиться Гроссенберг. — А вы сами что обо всем этом думаете?

— Что я думаю? Думаю, что власти следят за вашим клиентом и не хотят его спугнуть. Вот что я думаю.

— Полно, помилуйте, откуда у вас такие мысли, дорогой коллега!

Но коллега вовсе не желал никого миловать. Он по-кроличьи шевельнул носиком и заговорил, прикрывая рот рукою, как опытный конспиратор в разговоре с другим конспиратором.

— Ваш подопечный под наблюдением, можете мне поверить. Это точно. На такие вещи у меня хороший нюх. Чего ради было Вахицкому посылать торговую телеграмму бог знает с каким количеством слов, да еще закодированную? Ведь он не работает в торговой фирме и, насколько мне известно, ничем не торгует. Разве что государственными тайнами. И куда направлена телеграмма? В соседнее государство, которое никогда не было нашим союзником, хотя мы сейчас сделали известный вираж и начали с ним чуть-чуть флиртовать. Нам известно, как в таких случаях поступают власти. Главное, не спугнуть птичку. Пусть себе телеграфирует, а мы с нее не спустим глаз, а там глядишь — и птичка в клетке.

— Если бы видели, как он был удивлен, вы бы так не сказали, — улыбнулся Гроссенберг.

— А может, он прикинулся, кто знает. Такие птички обычно бывают отличными актерами.

Это последнее замечание неприятно кольнуло Гроссенберга.

II

Так обстояло дело с первым поручением Вахицкого, которое адвокат Гроссенберг взялся выполнить. Второе было связано с Ченстоховой, куда он по просьбе Вахицкого обещался выбраться на автомобиле в ближайшие дни и где за это время случились кое-какие события.

Шоссе на Ченстохову в ранние утренние часы было пустынным, что, конечно, радовало сердце автомобилиста, пыли почти еще не было, и поток воздуха приятно охлаждал лицо адвоката, сидящего за рулем своей двухместной машины с откинутым и собранным сзади в гармошку верхом. Только когда вдали замаячил Ясногорский монастырь, шоссе стало заполняться телегами с подскакивающими на ходу мужиками и бабами в цветастых платках. Шевелились губы, загорелые руки перебирали бусинки четок. Автомобиль обогнал несколько светло-коричневых бричек, над которыми мерно покачивались, словно крылья, накрахмаленные чепцы восседавших в них монашек. Они сидели, скрестив на груди руки и устремив глаза на возвышавшиеся вдали и горевшие на солнце монастырские кресты. Адвокат обогнал и двух семинаристов на велосипедах в развевавшихся на ветру сутанах. Автомобиль точно с таким же откинутым верхом, но куда более мощный, чем машина адвоката, с громким ревом помчался к воротам вековой твердыни, хранимой от бед чудотворной иконой, и скрылся где-то за стенами вместе с пурпуром мантии какого-то духовного чина.

Гроссенберг, расспросив двух-трех прохожих, без особого труда отыскал довольно тенистую улочку с благоухавшими липами, проехал мимо старого двухэтажного дома, окруженного высоким забором, который он легко узнал по описаниям Вахицкого, и, свернув за угол, остановился перед конторой ченсточовского нотариуса. Его звали Януш Повстиновский, что подтверждала табличка на дверях. В профиль этот пунктуальный и обязательный старичок и в самом деле смахивал на Батория, только, пожалуй, годился в отцы тому, изображенному на полотне Матейки.

— Я Адам Гроссенберг. У меня адвокатская контора в Варшаве, — начал представитель Вахицкого. — Кроме того, я член правления варшавской коллегии адвокатов. Рад познакомиться, и, ради бога, простите за вторжение.

Не желая хоть как-то ранить самолюбие старичка, он показал ему письменную доверенность, которую он сам же продиктовал Вахицкому, составив ее в самом куртуазном стиле. Он несколько раз извинился, в изысканновежливой форме объяснив Повстиновскому, что никогда не позволил бы себе вмешиваться в его дела как доверенного лица пани Вахицкой, а теперь и ее сына Леона. Нотариус вовсе не был ни сонным, ни зевающим, а скорее, наоборот, показался возбужденно-болтливым.

— Так как же это случилось? — спросил Гроссенберг.

— Наш клиент, дорогой коллега, сам заварил такую кашу. Кашу или пиво. А нам теперь расхлебывать, — скривился хозяин, и видно было, что он не любитель такого рода напитков. Во всяком случае, без этого пива он вполне бы обошелся. — Я ему в письме напомнил, что лучше всего эти ящики хранить у меня в подвале. Ну кто бы на моем месте стал с этим так носиться, кому до этого дело? Но я очень уважал его покойную матушку, и ее болезнь сильно подействовала на мою жену. И вообще на соседей. Представьте себе, бедняжка даже вынуждена была просить у них ночлега. Как-то ночью постучалась в дом чуть ли не голая, накинула пальтишко прямо на комбинацию, прибежала и попросила спрятать ее до утра… Страшная была болезнь. Боже, как она мучалась, бедняжка… Представляю, каково-то ей было бы теперь, если бы такое случилось. А впрочем, никогда ничего не известно, выдуманные страхи всегда сильней настоящих…

— Ясек! Ключи! — крикнул он в дверную щель. — Ну что же, пойдемте, коллега. Я вас провожу.

В приоткрытую дверь просунулась рука со связкой ключей. После чего Повстиновский, надев в сенях огромную соломенную шляпу и опираясь на толстую суковатую палку, вместе с Гроссенбергом вышел на крыльцо. Он был в старомодном чесучовом пиджаке, в одном из карманов которого хранилась коробочка с кнопками. Почему? Потому что Повстиновский с образцовой педантичностью перед выходом из дома предупреждал клиентов, в какое время он должен вернуться. И верно, на дверях тотчас же появилась приколотая кнопками записка: вернусь через 25 минут.

До дома пани Вахицкой было шагов двадцать, не более. По другую сторону улицы под молодыми липами прогуливался какой-то ксендз с требником в руках.

— А отчего пани Вахицкая вздумала вдруг искать прибежища у соседей? — как бы невзначай спросил Гроссенберг.

— Мания преследования, расстроенное воображение. Почтальон принес ей вечером срочное письмо, и что-то такое она в нем углядела, чего там сроду не было. Просто родственники, Богуславские, приглашали ее в гости в свое имение. Но нет! Ей казалось, что между строчками написано что-то другое.

— А вы, господин адвокат, видели это письмо?

— Видел. Ничего в нем не было. "Давно тебя ждем, отчего ты никак не соберешься… У нас здесь тихо, отдохнешь… Молоко прямо из-под коровы… Лес… Купаться будешь в пруду, мы его недавно очистили от тины…" и так далее. И подпись "Толек и все домашние", — рассказал Повстиновский, постукивая по тротуару палкой. — Все, что я делаю, я делаю аккуратно. Если мне дают в руки письмо, я смотрю даже на дату. Но ее, видите ли, испугала приписка, постскриптум: "Не вздумай ехать ночным поездом, сейчас отлично можно ездить днем…" Что в этом особенного? Нет, куда там: ей, видите ли, показалось, это слово ночной имеет особый смысл. Ночью может что-то случиться. Она держалась, держалась, бедняжка, но не вытерпела и около часу ночи, не одевшись толком, прибежала и давай стучать вон туда! — Повстиновский замедлил шаги и концом суковатой дубинки показал на невзрачный домик с залатанной крышей и тремя жалкими окошками, из которых доносился детский плач. — Тут живет краснодеревщик, у него где-то в горах, в Кальварии, была мастерская, но он перебрался сюда, поближе к монастырю. По правде сказать, нахальный тип. С пани Вахицкой едва знаком. И вот, пожалуйста, не успела даже добежать до меня и давай стучать и звонить к нему в дверь. Его даже в жар бросило, он человек осторожный, с властями ладит, а тут пани Вахицкая говорит ему, что, дескать, кухарка ее состоит на тайной службе и сегодня ночью не иначе что-то случится. Только не сказала что. Хозяин побоялся впустить ее, дверь перед носом захлопнул. Но жена его, как водится, оказалась сообразительней мужа, поняла, с кем имеет дело, и сразу окропила ее святой водой, а потом дала валерьянки и пустила в столовую. Там бедняжка и просидела до самого рассвета. — Повстиновский вздохнул. — Вот мы и пришли. Ну, бог даст достучимся. Кухарка иной раз слышит, а иногда… плакать хочется. Молотишь в дверь, а она не шевельнется. Говорят, в ухе у нее клещ.

Посмотрим, что это за клещ, подумал вдруг ни с того ни с сего Адам Гроссенберг, пока тяжелая палка изо всех сил колотила в дверь. Через несколько минут изнутри в свою очередь раздалось металлическое постукивание и скрежет, такой, как обычно бывает на вокзале, когда прицепляют товарные вагоны и сталкиваются буфера. Собственно говоря, сама дверь со всеми своими крюками, засовами, запорами и замками показалась Гроссенбергу, когда он глянул на нее уже в сенях, похожей на форт, единственный, должно быть, форт, оставшийся еще в старинной ченстоховской твердыне. То ли запутанная насмерть, то ли встревоженная недавними происшествиями, кухарка также мучилась приступами осторожности, той самой, от которой страдала ее покойная хозяйка.

— Добрый день! — сказал адвокат. — Ну и замки же у вас!

— Че-го? — приложила она к уху ладонь.

— Пан Вахицкий за все ваши волнения посылает вам двадцать злотых, — сказал Гроссенберг обычным, а пожалуй, даже чуть приглушенным голосом.

Кухарка улыбнулась и глянула ему на руку. Но в руках у него ни купюры, ни монетки не было. Клещ! — подумал он. Вынул кошелек и вложил двадцать злотых в красную, еще влажную от мыльной пены руку — еще минуту назад кухарка что-то стирала в тазу. Она зашлепала вслед за ними и, держа на торчащем животе сплетенные руки, то и дело тихонько вздыхала.

III

В холодном полумраке обширной квартиры с высоченными потолками, той самой, где в последние годы так тяжко страдала бывшая сподвижница Маршала, теперьпоселился новый и единственный жилец — эхо, которое, стоило только ступить, отзывалось чуть ли не грохотом. Адам Гроссенберг попросил разрешения заглянуть и в другие комнаты. Спальню и столовую он знал по описаниям Вахицкого. Но больше всего его интересовала гостиная, в которой больная проводила свои бессонные ночи, перед тем как ее отправили в Батовицы. Низенькие кресла с плюшевой обивкой и бахромой до самого пола. На столах и этажерках — ни следа пыли, все вытерто и убрано под строгим присмотром заходившей сюда раз в неделю супруги нотариуса. Впрочем, мебель доживала в доме свои последние часы — уже завтра ее должны были особым фургоном отвезти новому владельцу, местному архитектору, после долгих переговоров решившему купить ее для своей дочки, недавно вышедшей замуж. Повстиновский не забыл назвать и сумму, добавив, что знает архитектора, это порядочный человек, который всегда был против режима и никогда не водил знакомства с пилсудчиками. При этом он искоса поглядел на Гроссенберга, как бы изучая его и ожидая, когда тот выскажет свое политическое кредо. Адвокат вполне был готов к этому.

— Я не занимаюсь политикой, — заметил он. — Из принципа. По разным причинам. А отчасти из желания быть объективным. И мне кажется, что поэтому пользуюсь доверием, ну и расположением своих клиентов. Мне приятно сознавать, что у политических противников оказывается один и тот же адвокат, ваш покорный слуга. Когда они, дожидаясь приема, сидят друг против друга, должно быть, в глубине души они больше, чем политику, ценят что-то другое. И это нечто, наверное, можно назвать принципами обычной, я бы сказал — повседневной, морали. Так мне хотелось бы думать. Но… но из ваших слов я делаю вывод, что вы вроде бы не слишком жалуете пилсудчиков. Неужто всех, без исключения? Если я не ошибаюсь, пани Вахицкая была всем сердцем предана правящему лагерю. Именно пилсудчикам.

Повстиновский, выслушав его речь со скептической миной, в этом месте решительно замахал рукой — чем-то напоминая человека, стоящего перед автомобилем и делающего водителю знак "стоп".

— Хальт! Хальт! — и в самом деле воскликнул он. — Пани Вахицкая — дело особое.

— А почему? Она изменила своим убеждениям?

— Ну нет, этого сказать не могу. Она пришла ко мне, зная, что я исповедую противоположные взгляды. Ее психическое заболевание было одновременно и ее политическим выздоровлением. Иногда у психически больного человека вдруг открываются глаза на жизнь. Пришла ко мне и спрашивает: "Пан адвокат, вы ведь, кажется, эндек?" Разумеется, я вхожу в национально-демократическую партию с первых же дней ее основания. И более того, я учился в одной гимназии с Дмовским. "Вот глядите, — и показываю ей книгу, для которой специально заказывал переплет из телячьей кожи. — Видите титул: "Костел, нация, государство"? И вот этот автограф: "Дорогому Янушеку Повстиновскому на память о нашей совместной борьбе во имя Национальной Идеи с сердечными и искренними пожеланиями от Романа Дмовского"".

Ченстоховский нотариус торжественно вскинул голову, словно демонстрируя себя в профиль, и даже стукнул палкой об пол, будто церемониймейстер при королевском дворе. Фамилия Дмовский мало что говорит теперешней молодежи, почти ничего, ну, может быть, кто-то вспомнит, что до войны был политик с такой фамилией и что созданное им в 1926 году общество Великой Польши было насквозь националистической, основанной на принципах авторитарности и иерархии организацией. Дмовский, яростный противник Пилсудского, был кумиром для некоторых студенческих корпораций, имеющих свои боевые отряды и зачастую пускающих в ход дубинки.

Почему же Вахицкая обратилась вдруг к нотариусу с такими антиправительственными настроениями? Означало ли это перемену в ее взглядах? Или в контактах с политическим противником Повстиновским решающую роль сыграл тот факт, что старик просто-напросто жил за углом, на той же улице?

IV

— А теперь, коллега, давайте спустимся вниз. Сами убедитесь, какой все это имеет вид. Чудовищно!

И, по-прежнему стуча палкой, Повстиновский перешел на кухню. Там он вынул из кармана ключ с прикрепленным к нему картонным квадратиком (на котором химическим карандашом аккуратным старческим почерком была сделана надпись "подвал") и, отворив низенькие двери, по скрипящей и темной лестнице начал спускаться вниз. Гроссенберг последовал за ним.

Сначала ему показалось, что он очутился в театральной уборной во время спектакля, актеры, только что наспех переодевшись и бросив где попало одежду, выбежали на сцену. На полу валялись разноцветные платья, белели тряпки и всевозможное кружевное белье. В подвале царил полумрак, как показалось Гроссенбергу, окна были неплотно прикрыты ставнями. Но когда Повстиновский зажег огарок свечи, выяснилось, что окна забиты фанерой и крест-накрест приколоченными к рамам досками. Когда огарок осветил подвал, Гроссенберг убедился, что попал вовсе не в гардеробную. Картина, которую он увидел, напоминала о еврейском погроме; примерно так же могло бы выглядеть и помещение, в которое какие-нибудь погорельцы в большой спешке вносили уцелевшие вещи. Погром или пожар случился где-то близко, по соседству, оставив и здесь, в подвале, свои следы.

На полу в беспорядке стояли деревянные ящики, все открытые и пустые, а некоторые и поломанные. Их выброшенное на пол содержимое напоминало маленькие и большие холмики — например, груда простынь, груда одежды, стопки тарелок и тарелочек. Все здесь было вперемешку: там сверкало зеркало и валялись туфельки, тут поблескивали ложки и вилки, рядом с халатиком и дамским трико валялись раскрытые книжки…

— Лучше не притрагивайтесь ни к чему, — заметил Повстиновский. — Ну, как вам это нравится?

Гроссенберг только свистнул.

— А каким образом они могли сюда забраться? — спросил он.

— Вот именно — каким? — ядовито улыбнулся нотариус. — Черт их знает. В одном окошке стекла были выбиты, но, вы сами можете убедиться, окна узенькие, ни один полицейский не пролезет, Я велел забить их фанерой.

Гроссенберг тоже улыбнулся.

— Ни один полицейский? Ну, если говорить о взломщиках, то, я вижу, тут у вас своя теория.

— А как же! Это их работа. Я человек старый, и нюх у меня неплохой. М-да, неплохой.

— А зачем вдруг им это понадобилось?

— Чего-то искали.

— Тру-ля-ля, — пропел Гроссенберг. — Тру-ля-ля, дорогой коллега. Если бы они здесь искали что-то, мы бы ничего не заметили.

— Кто-то их, видно, спугнул. Они даже не успели положить на место вещи.

— Тру-ля-ля… А знаете ли, дорогой коллега, какое у меня впечатление от всего этого? — спросил Гроссенберг. — Меня поразила какая-то театральность этого зрелища. Словно бы я зашел к актрисам в костюмерную.

— Что вы хотите этим сказать?

— Только то, что во всем чувствуется чья-то режиссура. Вещи разбросаны слишком выразительно, для того чтобы это казалось естественным. Кто-то хочет произвести на зрителей впечатление.

— А с какой целью?

— Да хотя бы для того, чтобы напугать Вахицкого. Во всем этом хаосе можно разглядеть их руку, которая угрожает вашему клиенту.

Повстиновский поднес догоравшую свечу прямо к лицу Гроссенберга, словно бы желая получше его разглядеть.

— Абракадабра, — сказал он и наморщит лоб, словно мучительно размышлял о чем-то. — Абракадабра, только и всего. Что вы хотели этим сказать?

— Сейчас постараюсь объяснить. Вы знаете, какая у меня мелькнула мысль, когда я вошел? — спросит Гроссенберг. — Мне показалось, будто кто-то нарочно оставит здесь свою визитную карточку.

— То есть как это?

— А вот так. Весь этот беспорядок, все эти разбросанные полотенца и простыни, раскрытые книжки, как бы говорит: "Это мы! Мы здесь были и предупреждаем тебя об этом!.." Они, по-моему, оставили свою визитную карточку с адресом.

— А что на этой карточке написано? Городская полиция, что ли? — спросил старичок и вдруг раскрыл рот.

Что с ним? — подумал Гроссенберг даже с некоторой тревогой. Но, впрочем, тут же догадался. В стране вовсе не все с объективным спокойствием относились к действиям "двойки". А тут могла идти речь как раз об этом. Повстиновский просто пришел в ужас. Свечка так и запрыгала у него в руке.

— Ничего, ничего не желаю об этом знать, — сказал он словно бы в сердцах. — Идемте отсюда. Я слишком стар для того, чтобы заниматься такими делами…

— Разумеется, как вам будет угодно, — отвечал Гроссенберг.

Что-то лживое проступило неожиданно на старческом личике Повстиновского.

— Наверное, это всего-навсего проделки какого-нибудь сопляка! Двенадцатилетний мальчишка может запросто сюда влезть, — продолжал он. — Стоит только разбить стекло. И не обязательно с целью грабежа… Шалости ради… Все поразбросал — и удрал.

А мог ли двенадцатилетний мальчик открыть крышки ящиков, обитых металлическими лентами? — подумал Гроссенберг.

— Все может быть, дорогой коллега, — решил он согласиться со стариком.

Нервными, лихорадочными шажками Повстиновский засеменил к выходу. Он шел, словно бы нащупывая точку опоры, которая помогла бы ему обрести равновесие, и, уже подойдя к лестнице, дотронулся рукой до массивного кирпичного свода, покрытого слоем белой извести. И тотчас с хриплым возгласом отдернул руку от стены.

— О боже! — воскликнул он.

— Что с вами, вам плохо? — кинулся к нему Гроссенберг.

Но, вспомнив что-то, улыбнулся. Повстиновский быстро сунул руку в карман брюк и достал платочек. Гроссенберг теперь понимал, зачем ему это понадобилось. Свечка в другой руке Повстиновского по-прежнему дрожала, выделывая круги, пальцы у него были в стеарине. Повторяя "о боже, о боже", старичок резким, почти отчаянным движением стал стирать со стены нечто невидимое в том месте, к которому только что прикоснулась его рука. Должно быть, отпечатки собственных пальцев.

V

— Наверное, мне просто стало душно, эта кухарка никогда не проветривает! — неестественно громко запричитал нотариус, вернувшись в комнаты. На ступеньках он спотыкался. Войдя в столовую, неожиданно засеменил к дверям на веранду и разбаррикадировал их. Он нуждался в свежем воздухе, но не потому, что квартира пани Вахицкой не проветривалась. Казалось, что незримая "двойка", протянув к старику руки, буквально душит его.

Гроссенберг из любопытства вместе с ним вышел на веранду. Она была обширной и совсем пустой, без всякой мебели, за исключением стоявшей у стены старой кушетки в стиле мадам Рекамье, с ободранной обивкой и жалобно торчащими пружинами. Ничего, что напоминало бы "Улыбку фортуны", здесь сейчас не было. Он пришел буквально в ужас, когда глянул в сад. Цветы, клумбы!.. Боже, что с ними сталось!.. Нет, к этому он не был готов, и ему показалось странным, что Вахицкий даже не упомянул о подобном надругательстве, хотя чрезвычайно подробно сообщил ему о письменном и телефонном сообщении Повстиновского. Как же он мог обойти такую важную и жестокую подробность, как надругательство над садом?

— Вот это да! — воскликнул он. — Похоже, что в этом саду ночевал уланский полк. Кто это так все вытоптал на корню? Разве что конские копыта?

Повстиновский засунул палец за воротник рубашки, должно быть стараясь высвободить шею. Ему все еще было душно.

— Это… это… — начал он. — А все может быть, дорогой коллега. Разве мало на свете хамства! Просто какие-то мужики перелезли через стену, а для них цветы — это барский каприз, фанаберия… ну, словом, назло господам-магнатам все вытоптали…

Гроссенберг молчал. Повстиновский покосился на него. И, сообразив, что слова его звучат не слишком убедительно, решил сделать другой ход.

— А может, и что другое… Да, да, все объясняется очень просто, — сказал он, пытаясь совсем расслабить воротничок. — Самое обычное дело, знаете, какой-нибудь жулик, один из тех, что за пару медяков рад всучить букет паломнику, который спешит к чудотворной иконе… Вы, наверное, были в монастыре и видели, сколько цветов лежит у иконы богородицы. Да, наверное, в этом все дело… Просто-напросто этим жуликам не хватало цветов, они забрались сюда и впопыхах все оборвали. Не думаю, что этот факт заслуживает особого внимания.

— Конечно, — согласился Гроссенберг. — Странно только, почему Вахицкий даже не упомянул об этом.

— Пан Вахицкий, между нами говоря, коллега, малость, малость того… Сумасбродный тип!.. — тяжело дыша, прохрипел старик. Старческий его голосок, фальшивя, взял октавой выше. — Сумасброд! — пропищал он. — Никогда не знаешь, какой номер он выкинет. Я ему обо всем сообщил по телефону, а потом, само собой, написал еще и письмо… И что же! Плевать он хотел на свои же собственные интересы. Понимаете, коллега, я по отношению к своим клиентам лоялен, но не люблю, когда от клиента за версту несет алкоголем. Когда я говорю с Вахицким, я чувствую, что он меня не слушает, а только и думает, как бы опрокинуть еще рюмку. Поверьте, я хотел бы поскорее умыть руки. Да-да, умыть руки!

Гроссенберг помолчал минутку. А потом задал еще несколько вопросов. Прежде всего — как реагировала на случившееся полиция? Разговаривал ли господин нотариус с комиссаром и какое он оставил впечатление?

Но старец был близок к обмороку. Совсем как давешний начальник почтамта. Он вынул какую-то таблетку и положил на язык. Должно быть, таблетка оказалась горькой, потому что он поморщился. Несмотря на то что тени молодцев из "двойки", присутствие которых в этом деле так неожиданно обнаружилось, несмотря на то что эти вездесущие тени (для которых никто не скупился на ругательства) повергли его в такой страх, он как-то чисто по-стариковски обозлился. И разумеется, на ни в чем не повинного Вахицкого. Он готов был упрекнуть его во всем, даже в своих собственных хворобах! И снова посыпались полные горечи восклицания. Но все-таки через четверть часа Гроссенбергу удалось кое-что у него выведать. Ему хотелось бы знать и еще больше, и не только о самой истории кражи, но и о характере своего коллеги. Прощаясь с ним на веранде, Гроссенберг попросил разрешения перед отъездом заглянуть к нему еще раз, а затем, бросив взгляд на вытоптанные грядки, на изуродованные клумбы с кое-где догоравшими на сломанных стеблях красными гвоздиками, георгинами и розами, сказал:

— Жаль сада… Все-таки в нем было что-то конрадовское.

— Конрадовское?

Старик сразу же как-то успокоился. Случается, что стоит только переключить внимание разволновавшегося человека, как он тотчас же перестает нервничать.

— Но ведь Конрад писал о каких-то там тропических островах? — фыркнул он.

— Да, конечно, но у него есть новелла, в которой описан сад с множеством цветов. Впрочем, не знаю, любите ли вы Конрада, — сказал Гроссенберг и украдкой взглянул на старика.

— Терпеть не могу! — снова пробрюзжал тот. — Собственно говоря, это был предатель. Как он назвал своего сына? Борис! Что это за имя! Мало того, что он изменил родному языку и перешел на службу к англичанам, но чтобы так пренебречь именами святых великомучеников наших и взамен выбрать нечто par excellence — православное! И вообще, что он там такое писал! Все эти капитаны британского флота — какое до них полякам дело. Я и сынку своему не советую читать.

— А сыну нравится?

— Мой сын тоже эндек, — отвечал Повстиновский, видимо считая, что этим все сказано. — И все товарищи его — корпоранты, из организации Великой Польши. В будущем году он поступит в университет. И вместе с друзьями позаботится о том, чтобы смутьяны и поджигатели не занимали там место. Он у меня сознательный, понимает, чего стоят все эти Конрады. "Папа, — как-то сказал он мне, — Конрад, должно быть, загляделся на Мохов, иначе он не назвал бы своего сына Борисом! Мы, папа, когда придем к власти, головы всем этим Конрадам поотрываем". Да, головы! — так и сказал.

— Понимаю, — откликнулся Гроссенберг.

Члены ОВП, или, иначе говоря, представители общества Великой Польши, — это и в самом деле было само по себе красноречиво. Но для Гроссенберга с моральной (да и с психологической) точки зрения гораздо существенней показалось то, что оба они — и отец, и сын — не заметили в Конраде именно его возвышенного польского романтизма. Ему показалось, что теперь он знает, как ему держаться и чего примерно ждать от ченстоховского адвоката.

VI

На время попрощавшись с нотариусом, Гроссенберг направился в полицию. В зеленевшей издали аллее Девы Марии еще сильнее благоухали липы, мелькали стайки девочек в белых кисейных платьях, возвращавшихся после первого причастия. По направлению к монастырю шла группа женщин, по-видимому приехавших из-за границы, на головах у них были вуальки, некоторые несли охапки цветов: лилий и пионов, сочетанием красок наводивших на мысль о том, что женщины эти — польки, прибывшие сюда, возможно, из Чикаго, а возможно, из Куритибы.

Слышна была польская ломаная речь. "Санта Мария, Пречистая Дева!" — воскликнула одна из них, увидев вдали, почти под облаками, ярко горевший монастырский крест, и даже остановилась на тротуаре. Аминь. Другая группа, семинаристы-немцы, в лиловых одеяниях, стуча каблуками, прошла по другой стороне аллеи.

Толстяк монах в сутане отцов паулинов[23] покупал у торговки на углу лесную малину. Это он, неразборчиво — рот у него был набит ягодой — пробормотав: "Да шлавится имя твое!", показал белой рукой, где примерно находится комиссариат полиции. Машину свою Гроссенберг оставил возле дома Повстиновского: после четырехчасовой езды хотелось пройтись пешком.

Войдя в здание, адвокат увидел за деревянной перегородкой дежурного старшего сержанта, который посмотрел на него задумчиво и с некоторым недоверием; пройдя через канцелярию, на окнах которой были решетки, он постучался в кабинет заместителя комиссара — сам комиссар в это время был в отпуске, загорал на пляже в Орлове.

Гроссенберг оказался в комнате, которую трудно было бы назвать кабинетом. Там не было не то что пальмы, вообще ни единого горшка с каким-нибудь растением; грязный голый пол, никаких кресел — одни деревянные табуретки, весьма напоминавшие кухонные. И хотя окно с глядевшей в него пыльной веткой липы было открыто, пахло здесь чем-то кислым: то ли самым дешевым табаком, то ли казармой. За низеньким столом сидел другой сержант, молодой, круглощекий, с красной, словно бы он сгорал от стыда, физиономией и очень светлыми, почти белыми, ресницами; двумя пальцами он что-то весьма неритмично отстукивал на огромном, возвышавшемся на столе "Ундервуде", Комиссар (а точнее, его заместитель) сидел за другим, тоже некрашеным столом, стоявшим прямо под портретом главы государства во фраке, со звездой Белого Орла и с лентой того же ордена через плечо. Под портретом — сам Пилсудский, Дед, в сером мундире, с задорным взглядом, еще не погасшим от подкравшейся тяжелой болезни — рака желудка. Никаких шкафов или полок с делами — на пустом столе перед комиссаром лежало только несколько каких-то формуляров.

Комиссар взглянул на визитную карточку адвоката.

— Вы адвокат?

— Да.

— По гражданским или уголовным делам?

— По консисторским.

Комиссар (или заместитель комиссара) очень ловко застегнул одной рукой высокий синий воротник с серебряными нашивками, такие же нашивки сверкали и на рукаве другой, вытянутой вперед руки, в которой он держал визитную карточку.

Должно быть, комиссар был дальнозорким. У него были кирпичного цвета, словно бы обгоревшие, щеки, все в отметинах, как у людей, переболевших оспой и неразумно сдиравших заживавшие болячки. Вместо глаз — две узенькие щелки, время от времени так и светившиеся любопытством.

— А с чего вдруг вы пожаловали к нам, в Ченстохову? — спросил комиссар.

Голос его, вообще-то резкий, звучавший по-казарменному, неожиданно вдруг менялся, и — смешно сказать — в нем слышались нежные, женские нотки.

— Я приехал из Варшавы по делу об ограблении дома Ванды Вахицкой, покойной матери моего знакомого, — объяснил адвокат.

— А что это за дело?

— Я как раз хотел задать вам этот вопрос, — ответил Гроссенберг, стараясь не улыбнуться. Он хотел произнести эту фразу как можно естественнее, но чтобы вместе с тем полицейский почувствовал, что в ней кроется двойной смысл. Улыбка могла бы вызвать у полицейского раздражение. — Я считал, что вы… что-то о нем знаете.

— Допустим, — кивнул комиссар. — Но я допускаю также, что больше всего в курсе сам пан Вахицкий.

Любопытно, отметил про себя адвокат.

— Откуда ему знать об этом, — ответил он. — Сам Вахицкий в Варшаве — и узнал обо всем только из сообщения по телефону его доверенного лица Повстиновского.

До сих пор манера комиссара говорить свидетельствовала, что он не слишком-то воспитан и не привык вести светские беседы. Теперь он неожиданно помягчел.

— Не хотите ли сигарету, господин адвокат? — спросил он мягко и вытащил из кармана пачку египетских. По тем временам это были сигареты самого высшего сорта.

Адвокат понимал, что, когда чиновник угощает просителя сигаретой, в этом всегда заключен особый смысл. Иногда — желание отвлечь его внимание или польстить, но чаще всего это своеобразный тест. Искушенный начальник, наблюдая за просителем в такие минуты, словно бы подбирает ключик к его душе. И тотчас делает выводы. Адвокат, например, помнил случай, когда некто был так польщен видом золотого портсигара, протянутого ему вице-министром, что со словами "благодарю вас, хотя вообще-то я не курю" с блаженной улыбкой взял сигарету… и, можно сказать, впервые в жизни закурил! Разумеется, с таким человеком вице-министр мог делать что угодно. Но главное, обряд совместного курения за служебным столом всегда ведет к некоему сближению, а этого Гроссенберг хотел избежать.

— Спасибо, я только что выкурил, — ответил он.

И невольно отметил, что комиссар тоже не закурил, сразу же спрятал пачку обратно в карман своего мундира.

— О каком телефонном сообщении идет речь? — мягко, почти женственно спросил комиссар.

— Просто-напросто господин Повстиновский уведомил пана Вахицкого о том, что в доме его побывали взломщики.

— Разрешите узнать — пан Вахицкий, он что, разводится с женою?

В желтоватых щелках глаз полицейского засветились искорки.

— Насколько мне известно, он не женат, господин комиссар.

— Тогда почему же он обратился именно к вам?

— Я хочу оказать ему услугу скорее как частное лицо.

Комиссар сидел на своем кухонном стульчике очень прямо и неподвижно, касаясь плечами спинки.

— Чем я могу быть вам полезен? — спросил он и как-то странно шевельнул губами. Казалось, он хочет улыбнуться и не знает, как это делается. — Я, в общем-то, здесь всего несколько дней, замещаю. Разумеется, кое-что слышал, но, быть может, вы мне напомните подробности?

— Я готов. Несколько дней назад, а точнее, в прошлый четверг кухарка, которая стережет пустующий дом Вахицкого, выйдя с утра в сад, увидела, что в одном из окошек подвала выбиты стекла. Окна эти находятся на уровне земли — они очень широкие, но при этом низкие. Напоминают узкую застекленную щель. Щель эта перегорожена пополам, словом, в каждом окне по два стекла. Оба были выбиты.

Рассказывая, Гроссенберг все время наблюдал за комиссаром, а вернее — за его осанкой. По мнению Гроссенберга, осанка любого сидящего за столом чиновника, повороты его корпуса всегда по-своему красноречивы и тоже о чем-то говорят. Если чиновник, сидящий за столом, хотя бы чуточку наклонится вперед, навстречу собеседнику, это означает, что он близок к тому, чтобы удовлетворить его просьбу, уступить, пойти навстречу. Словом, тогда можно еще надеяться! И совсем, о, совсем другое дело, если начальник сидит прямо, неподвижно, опершись о спинку кресла, и позы своей не меняет. Тогда можно быть уверенным, что проситель его не интересует и ни за что на свете он не изменит своего отрицательного решения — рассчитывать не на что.

Комиссар по-прежнему сидел, прислонясь лопатками к спинке стула… Адвокат, стараясь быть кратким и вместе с тем передать весь драматизм происшедшего, продолжал рассказ.

Кухарка присела на корточки возле окошка и даже сунула туда голову. Она знала, что в подвале стоят ящики, довольно большие, в которых пан Вахицкий хранит вещи, принадлежавшие его покойной матери. Собственно говоря, почти все ее имущество. И вот она с ужасом видит, что у большей части ящиков крышки открыты, сорванные доски торчат вверх, на полу разбросана одежда, белье и много-много вещей, принадлежавших прежде ее хозяйке. Должно быть, она завыла со страху и, крестясь, побежала к Повстиновскому. Она знала, что он следит за домом и все ключи у него. "Пан нотарий, караул, грабят! — запричитала она. — Воры растащили хозяйкины платья, может, старьевщики… Вы, пан нотарий, наверное, слышали, вчера приходил такой старьевщик, с черной бородой, и все спрашивал, нет ли дома платьев каких или пальто, он бы купил. У-у! Я ему, пан нотарий, говорю, нет, мол, ничего нет, только вот пальтишко на ватине, подарок покойницы хозяйки, оно мне мало, на животе не сходится. Но продать все равно не продам, невестке на зиму пригодится. С тем он и ушел. А через час вернулся, нет ли тряпья какого, спрашивает. А ну, говорю, пошел отсюда, ты, крыса ветхозаветная, хозяйка моя в могиле… И-и-и…"

И в таком роде. Через несколько минут Повстиновский догадался, что в подвал влезли грабители, и со всех ног вместе с сыном, захватившим на всякий случай запасную тросточку отца, помчался следом за кухаркой к дому Вахицкой. В дом они вошли с черного хода, парадная дверь всегда на запоре. Спустившись в подвал, он увидел, что окна и в самом деле выбиты, а вокруг — чудовищный беспорядок. Все вещи не только выброшены из ящиков, но и разбросаны по углам, а простыни, аккуратно сложенные после глажки, расстелены, словно покрывала. Повсюду валялось столовое серебро и раскрытые книжки. Всевозможные мелочи из домашнего обихода, обувь, одежда… Что там буря! Такого не увидишь даже после землетрясения. Ну, к примеру… у большой шкатулки с инкрустациями не только сорвали крышку — она вся была поломана. Кто-то положил ее прямо на настольную лампу, стоявшую в углу, на печке. Сломанная шкатулка, словно по капризу какого-то невидимого ветра, висела теперь на лампе в виде дополнительного абажура.

Повстиновский, зная, что до прихода полиции не следует ни к чему притрагиваться, оставил все как есть. В кухне он попробовал было порасспросить кухарку, не озоровал ли кто в доме ночью, но без толку — она ведь глуховата. Он тотчас же обратился в полицию, которая прислала своих людей. Но агенты, их было двое, не смогли установить, совершена ли кража, какие вещи пропали, об этом могла бы знать только их хозяйка, теперь, увы, покойная. Даже если бы ее сын, Леон Вахицкий, специально приехал из Варшавы, а он этого сделать не мог, он тоже ничего бы не установил, потому что не помнит всех вещей своей матери. Но наиболее ценные — столовое серебро, новая дамская шуба — остались целы.

— Составили протокол, но, насколько мне известно, — закончил свой рассказ Гроссенберг, — дело не получило хода. Ага, кажется, об этом мне рассказывал господин нотариус, кухарку часа четыре допрашивали.

О том, в каком виде он застал сад, адвокат пока что умолчал.

— Там были Федоренко и Кцюк, — подал голос молоденький сержант.

— Занимайтесь своим делом, — одернул его комиссар.

Сержант смущенно заморгал белыми ресницами и снова застучал двумя пальцами по клавишам "Ундервуда".

— Ну что же. Ей-богу, мы мало что знаем. Но, как всегда бывает, чем меньше знает полиция, тем больше знает сам пострадавший.

Любопытно, однако, снова подумал Гроссенберг.

— Вы так говорите об этом, господин комиссар, словно все случившееся бросает тень на самого пострадавшего.

— Если с гражданином Речи Посполитой происходят какие-то странные истории… то в девяти случаях из десяти он сам странный. Если вдруг приключилось нечто из ряда вон выходящее, то прежде всего следует установить — с кем. От этой печки следует танцевать.

— Леон Вахицкий долгое время был вице-директором краковского отделения Бюро путешествий. Как известно, он сын заслуженной политической деятельницы, последние годы жившей у вас, в Ченстохове.

— Это мы знаем. Но какие у него контакты, круг общения? Если бы мы с ним встретились, я бы прежде всего задал ему такой вопрос: есть ли у вас враги? Вы ведь, наверное, немного разбираетесь в нашей работе и более-менее знаете, как мы поступаем с такими людьми. Есть ли у вас враги и кого вы, пан Вахицкий, подозреваете? Вы говорите, что я бросаю тень, но мне хотелось бы, наоборот, пролить свет. Но раз пан Вахицкий лично не соизволил этим заняться, я не буду передавать дело в Варшаву. Не стоит оно того. Между нами говоря, ничего особенного не случилось, поразбросали вещи, только и всего. У нас здесь в Ченстохове есть дела куда посерьезней, и из-за какой-то ерунды я не могу загружать сотрудников. Как вы видите, я говорю с вами вполне искренне.

Комиссар опять шевельнул губами, и опять улыбка не полупилась. Гроссенберг знал, что, коли речь зашла об искренности, тут-то и жди подвоха. Комиссар ни чуточки не подался вперед, так и сидел, откинувшись на спинку стула.

— Но скажите по крайней мере, удалось ли установить, в какой именно день взломщики забрались в подвал?

— Прежде всего мы имеем дело с неопределенными фактами. В четверг кухарка обнаружила, что в подвале разбиты стекла. Но ведь это ни о чем не говорит, кто-то мог разбить их и позже. Если бы стекла не были побиты, кухарка ничего бы не обнаружила, она просто не заглянула бы в подвал. Быть может, это два разных преступления: кто-то выбил стекла, а кто-то, независимо от него, залез в подвал. Может, он это сделал во вторник или в среду, среди бела дня, когда кухарка вышла из дому. Можно выйти из сада через черный ход, открыть отмычкой двери — одни, другие.

— Подобрать ключ, — отозвался сержант с красным, словно бы от смущения, лицом, но, услышав: "Занимайтесь своим делом!", заморгал белыми ресницами и снова застучал на "Ундервуде".

— А как вы объясняете набег на сад? — спросил наконец Гроссенберг. — Я только что там был и видел собственными глазами. Поломаны все цветы, вытоптаны грядки.

— Дом продается, — ответил комиссар.

— Ну и что из того?

— Теперь сад выглядит безобразно. Разве не так? Стало быть, для покупателей он больше не приманка. Снаружи дом стал менее привлекательным. Цена упала. Нет того вида. Может, кто-то хотел насолить Вахицкому. А может, кто-то был заинтересован в том, чтобы сбить цену. Самое лучшее, господин адвокат, если вы посоветуете этому своему знакомому… хозяину дома, чтобы он лично сюда явился.

— Я знаю, вы хотели бы с ним познакомиться, — отозвался Гроссенберг и на минутку задумался. — Я понял это и непременно передам, — поспешил он добавить.

— Я полагаю, он в любом случае захочет приехать, собрать свои вещи…

— О, ради бога, об этом не беспокойтесь. Что касается вещей, то тут Вахицкий уже распорядился. Надеюсь, что супруга его благодетеля, господина Повстиновского, не откажет ему в любезности и возьмет это на себя. Наймет кого-нибудь в помощь, ну, скажем, свою собственную прислугу. Ведь в доме, кажется, по-прежнему живет все та же кухарка. — Адвокат сделал паузу. Он заметил, что в узких щелочках глаз собеседника словно бы вспыхнули искорки. — А кстати, — продолжал он дальше, стараясь, чтобы фраза звучала безо всякого нажима, — показания, которые дала кухарка, полицию удовлетворили?

— На нас не угодишь, пан адвокат.

Темно-кирпичное, меченное оспой лицо комиссара сделалось вдруг настороженным. Гроссенберг, к неудовольствию своему, заметил, что теперь оно выражало неприязнь, очевидно вызванную непосредственно им самим, его особой. Полицейский вдруг стал что-то стряхивать рукой со своего синего плеча. Так, словно бы к мундиру его пристала пушинка. Но никакой пушинки, даже малейшего следа пыли на синем сукне не было. Он хотел бы что-то с себя сбросить, а может быть, избавиться от моего присутствия? — невольно подумал Гроссенберг, именно так истолковав его жест.

— Понимаю, — отвечал он, — но не знаю, все ли. Может быть, вы хотите сказать, что в показаниях кухарки было что-то такое… Или вас еще что-то не устраивает?

— Я хотел этим сказать, что мы и в самом деле подозреваем… каждого, чист он перед законом или нет. Что вас еще интересует?

Гроссенберг вынул из кармана повестку. Она была без конверта, вдвое сложена, с наклеенной сверху маркой. Адвокат положил ее комиссару на стол.

— Эту бумагу ченстоховская полиция прислала Вахицкому в Варшаву. Вы просили его явиться в здешний комиссариат, — начал он.

— Что из этого? Может, пан Вахицкий на нас обиделся?

— Ничуть. Он готов приехать даже сегодня, если я ему позвоню. Но он очень занят и просил меня от его имени сделать в полиции заявление, что по делу о взломе квартиры он никого не подозревает и что врагов у него нет, словом, никаких претензий.

— Но ведь я говорил вам, что встреча с нами — в интересах самого пана Вахицкого.

— Однако он не придает этому делу никакого значения и не хотел бы тратить понапрасну время. Следует ли мне настаивать на его приезде, так ли это для вас важно?

— Н-нет, — неуверенно протянул комиссар. — Н-нет. Раз это его не интересует, то и полиции не к чему быть большим католиком, чем папа римский.

— Вот и прекрасно. — Гроссенберг встал. — Простите, что я отнял у вас столько времени. Стало быть, я могу сообщить ему, что вызов в полицию недействителен?

Комиссар кивнул. Лицо его снова сделалось настороженным. Он определенно испытывает ко мне антипатию, снова подумал Гроссенберг. Вдруг раздался странный металлический лязг. Вслед за ним — довольно громкий скрип, похожий на скрип седла или новой кожи. Это комиссар, вставая из-за стола, ненароком словно бы поскользнулся. Синий мундир подался вперед — комиссар ухватился за край стола. Адвокат с удивлением поглядел на него. Но уже через минуту полицейский вновь обрел равновесие и обошел стол, вероятно желая проводить гостя до двери. И тогда металлический лязг и скрип седла стали ритмично повторяться, сопровождая каждый шаг полицейского. Комиссар с трудом передвигался, выбрасывая вперед правую искусственную ногу.

VII

Эта искусственная нога невольно навела адвоката на кое-какие размышления. Впрочем, проверим, решил он за дверью кабинета. Он прошел через канцелярию с зарешеченными окнами, а когда был уже у выхода — заглянул за деревянную перегородку, где сидел дежурный сержант.

— Прошу прощения… вы не могли бы мне сказать, как фамилия комиссара? Я забыл его спросить.

— Двораковский, комиссар Двораковский.

— Спасибо. Он, наверное, потерял ногу на войне, у него ведь протез…

— Да, на войне. В двадцатом году.

Ага, подумал Гроссенберг. Он вышел на улицу и, обмахиваясь шляпой, направился в сторону вокзала, напротив которого в гостинице "Полония" находился ресторан. Он прошел мимо маленького магазинчика со всевозможными четками, крестиками и дешевыми медальончиками: выставленные на витрине, они даже частично заслонили довольно скверную репродукцию с изображением богородицы: она скромно темнела, словно бы смущенная пышной позолотой своих рам. Прошел мимо расположившегося тут же на углу лоточника, продававшего гипсовые фигурки святых в голубых облачениях или просто в коричневых рясах, сверкавших все той же дешевой позолотой, с розовыми пятнами на белых щеках и с наивными обручами вокруг головы — вместо нимба. Хозяин лотка, святоша, смахивавший скорее на бродягу, показывая рукой на фигурки, хриплым голосом восхваляя то одного, то другого святого, уговаривал остановившихся возле него баб купить товар. На булыжной мостовой зацокали копыта, и адвокат увидел на светлом сиденье коляски плачущую женщину в черном, а рядом с ней свеженакрахмаленную старушку-монахиню с круглым блаженно-кротким лицом.

Ага, ага, думал адвокат, значит, он потерял ногу на войне… Этот факт словно бы подтверждал его догадки. Разумеется, потерять ногу в двадцатом году мог в любой сугубо штатский человек, добровольцем записавшийся в армию. Но вполне возможно, что комиссар был прежде военным. А военные, которые перешли в полицию… гм. Гроссенберг знал о том, что второй отдел генштаба связан с полицией. В этом не было никаких сомнений.

Загрузка...