Заключение


Автор полагает, что чувство неудовлетворенности, которое он рискует вызвать у каждого, кто прочтет такой финал, совершенно естественно: подобные чувства неизбежно возникают у нас, когда мы, частные лица, случайно влезаем в так называемые "не свои дела". Больше того: автору даже хотелось, чтобы в воображении читателя замелькали кадры в высшей степени неясного, обрывающегося фильма — по его мнению, любые попытки что-либо объяснить лишили бы эту историю всей ее пикантности. Автору довелось быть лишь свидетелем некоторых событий (а вернее, большей частью он только слышал их пересказ), и его задачей было передать свои впечатления как можно более убедительным способом — так, чтобы читателю начало казаться, будто упомянутые события происходили у него на глазах. Блуждая в тумане домыслов, автор и других стремился, что ли, окружить туманом… Тем не менее кое о каких мелких происшествиях, имевших место позднее, все же стоит упомянуть в заключении, хотя они мало что добавляют к истории в целом.

Так вот, в один прекрасный день в столицу явилась Ягуся Ласиборская. Голубевшая на ее голове шляпа, в отличие от прежних, представляла собой почти точную копию гусарского кивера девятнадцатого века с развевающимся наверху белым плюмажем. В голосе майорши можно было уловить некоторую озабоченность, и хотя она время от времени — вероятно, по привычке — многозначительно приподымала круглую бровь, это не вызывало желания (беседуя с ней) прищурить левый или правый глаз. Есть люди, которые одним своим присутствием настраивают нас на шутливый лад, заставляя во всем видеть смешные стороны, тогда как сами они — ничего не подозревая — сохраняют полную серьезность, усугубляя тем наше несерьезное к ним отношение. Было уже шесть часов вечера, слишком поздно для кофе и чересчур рано для ужина. Оставалось мороженое. Однако Ягуся в тот день слышать не хотела ни об одном из модных садиков в центре, и подошло ей лишь предложение посетить Лазенки. Только бы подальше… подальше от знакомых. Впрочем, и там она почему-то передумала и отказалась есть мороженое в переполненном павильоне, зато явно почувствовала облегчение, заметив возле самого входа в парк, чуть ли не у памятника Шопену, свободную скамейку, и, схватив адвоката Гроссенберга за рукав пиджака, сразу его туда потащила. Тот же тем временем, глядя на ее светло-голубые туфельки, размышлял, не тесны ли они ей. Женщина, которой жмут туфли, порой ведет себя неестественно и склонна к неожиданным переменам решений. Однако оказалось, что не в туфельках дело.

Почти безо всякого вступления майорша принялась жаловаться адвокату на келецкие беспорядки, и главным образом на тамошнее финансовое управление. У ее свекра, старика Ласиборского, были крупные неприятности. По словам пани Ягуси, в имение Ласиборских в Верхних Ласицах (Келецкое воеводство) приехал ужасно несимпатичный и вдобавок однорукий чиновник, этакий старый охотничий пес-ветеран, который сперва полдня что-то вынюхивал в окрестностях, а потом ввалился в кабинет свекра в Верхних Ласицах и замер там с повисшей в воздухе лапкой, будто учуяв дичь между этажеркой с книгами и письменным столом (за которым сидел свекор). Впрочем, он не был однорук в буквальном смысле этого слова — его лапке недоставало всего лишь двух пальцев, но, видимо, из-за них лапка эта сделалась неуклюжей: когда свекор, который на таких делах зубы съел, попытался кое-что в нее всунуть, лапка не сомкнулась — и на письменный стол упал банкнот. Ужин с изысканным жарким, водкой и вином не только ничуть не помог, а напротив — усложнил ситуацию: охотничий пес, правда, все умял, а также вылакал все что мог из рюмок, однако потом вместо благодарности стал попрекать старого Ласиборского именно этими роскошными напитками, да еще что-то вякнул насчет недавно приобретенного автомобиля и утаивания некоторых источников дохода. Келецкое финансовое управление оказалось недурно информированным: свекор регулярно посылает кругленькие суммы развлекающимся в Канне дочерям, а также сыну, майору 7-го полка легкой артиллерий, расквартированного неподалеку от Ясногорского монастыря. Возникает вопрос: почему вдруг стали цепляться к бедному старику?.. Разбираясь в правилах обложения налогами, ну и… в существующих нравах, свекор, разумеется, воспользовался своим правом защищаться, и — когда свекровь деликатно покинула столовую — из его бумажника вынырнуло на сей раз несколько свернутых трубочкой банкнотов. Однако снова лапка с двумя омерзительными обрубками не сомкнулась — коричневато-зеленые банкноты упали на скатерть, а посланец финансового управления, не сходя с места, составил нечто вроде протокола. В высшей степени неприятного… Тогда старый Ласиборский в самом заношенном костюме, какой только отыскался в шкафу, и в дешевом галстуке — дабы никого не раздражать своим видом и не наводить на мысль о деньгах, которых у него якобы куры не клюют, — на следующий же день помчался в Кельцы, но, к сожалению, ничего там не добился, наоборот — удостоверился, что налоговые инспекторы все точно сговорились: встречали его с одинаково поджатыми губами, без тени сочувствия. C’était sinistre[82]. Если они и открывали рты, то лишь затем, чтобы еще из-за чего-нибудь к нему придраться.

— Что ж, с каждым может случиться… — вздохнул в этом месте Ягусиного рассказа адвокат Гроссенберг.

— А вот и нет, вовсе не с каждым! — послышалось рядом с ним на скамейке.

Майорша оглянулась через плечо и даже покосилась на бронзового Шопена. Тот сидел к ним в профиль под склонившейся от порыва ветра ивой, словно вслушиваясь во что-то прекрасное. Но майорша даже Шопену не могла доверить свои секреты. Она ни за что не хотела посвящать его в семейные неприятности, хотя бы потому, что они "неожиданной стороной" — так она выразилась — коснулись их гнездышка в Ченстохове. Вследствие чего она чувствует себя ужасно постаревшей и уже никому, никому не верит. Ягуся понизила голос. Дело даже не в том, господин адвокат, что теперь свекор вынужден будет прекратить посылать им — и не на один месяц — денежные переводы, которые составляли весьма ощутимую дотацию к их семейному бюджету и позволяли Ягусе регулярно посещать портниху и модистку, — нет, дело не в этом, хотя и это очень прискорбно. Гораздо хуже то — тут майорша опять недоверчиво глянула на Шопена, гораздо хуже то, что майор, ее муж, пришел к просто поразительному заключению. Какому? А вот послушайте.

По мнению ее мужа и в соответствии с тем, что он краем уха слыхал о подобных вещах, налоговое управление никогда ни к кому особенно не придирается без политических мотивов. Адвокат посмотрел на майоршу уже с большим интересом и утвердительно кивнул. Из-под голубого гусарского кивера сверкнули глазки, озабоченный взгляд которых сегодня почему-то не вызывал у него привычной улыбки. Ягуся на этот раз показалась адвокату старше своих двадцати с небольшим весен.

— Так что же предполагает ваш муж? — спросил он.

— Предполагает?.. Он не просто предполагает, он… начал верить в духов, в спиритизм!.. Разумеется, не буквально, над подобной чепухой он только смеется, нет, скорее в переносном смысле… во всей этой свистопляске с налогами, закрутившейся вокруг его бедного отца, он усматривает влияние одной покойницы и одной, казалось бы, погребенной вместе с нею истории… пани Вахицкой… — Ягуся, словно в поисках целительного снадобья, открыла сумочку, которая была тоже голубая и большая, а по форме напоминала ранец, и вытащила из нее сигареты. Пальцы ее судорожно подрагивали; нервно затянувшись, она выпустила из легких целое облако дыма. — Мой муж подозревает, что "налоговый" удар ножом, направленный soi-disant в грудь свекра, на самом деле не старику предназначался, — заявила она, ища сквозь дым взгляд адвоката. — Этот нож вонзили ему, моему Кубусю, сзади между лопаток, и очень ощутимо! Voila![83]

II

Переубедить Ягусю не было никакой возможности, она стояла на своем: Вахицкая и Вахицкая. Во всем бедняжке мерещилась безумная старуха. Ее тень затрепетала на скамейке между майоршей и адвокатом; Ягусино личико сделалось еще более напряженным, круглая бровь перестала игриво подергиваться, более того — вскоре Гроссенберг почувствовал, что и к нему майорша относится с некоторой настороженностью и вообще насчет его особы ей не все ясно. Короче говоря, прощаясь с ним, она сказала не au revoir, a adieu — "прощайте" вместо "до свиданья".

И действительно: связь между ними полностью оборвалась, и лишь год спустя до автора дошли слухи, что ченстоховский майор несколько переусердствовал в своем увлечении, в своем оригинальном хобби. То, что он якобы любил захаживать на чердаки, где в свое время были вынуты из петли разные бедолаги, или мог подолгу сидеть под деревом в чужом загородном садике, завороженно глядя на нижнюю ветку, где в одном месте кора была содрана веревкой, на которой недавно болталось чье-то тело, — эти и им подобные слабости коллекционера не выходили, так сказать, за пределы нормы; они были привычной составной частью, если не украшением, его — во всех отношениях трудового — дня, заполненного стрельбой холостыми зарядами или возней с надорванными сухожилиями артиллерийского мерина. Мало ли забот у кадрового офицера, майора 7-го полка? Он имел полное право под вечер расслабиться: объявить малый шлем или полистать любимый альбом, в котором вместо марок были наклеены газетные вырезки, а кое-где даже обрывки веревок.

Но однажды, ни с того ни с сего, что-то подтолкнуло майора — видно, внутренне созревшего для принятия каких-то решений — выйти за пределы круга обычных интересов, и тут его хобби, так сказать, было воплощено в жизнь. В то время у Ласиборских гостил не то племянник, не то кузен — студент, изучавший ботанику в варшавском университете, — который впоследствии поделился своими переживаниями со знакомыми адвоката. Был прекрасный летний день. Майор, вздремнув после обеда на диване в своем кабинете, предложил кузену — что отнюдь не входило в его привычки — поехать покататься за город. Пани Ягуси дома не было — она отправилась за покупками. Ласиборский вызвал по телефону служебную машину — неуклюжий тяжеловесный автомобиль защитного цвета, который спустя четверть часа подкатил к парадной двери. За рулем сидел солдат-артиллерист, пушкарь с двумя нашивками на рукаве и огненно-рыжими усами.

— Мое почтение, господин майор!

Майор молча кивнул и уселся на заднее сиденье, положив руку на спинку. Кузену же захотелось быть поближе к рулю, и он сел спереди.

— Куда прикажете, господин майор?

— Хочу подышать свежим воздухом, Яцына, — ответил Ласиборский. — Отвезите-ка нас на часок куда-нибудь в ноле. Лучше всего по Краковскому шоссе, а там свернете на боковую дорогу, знаете, ту, что идет вдоль железнодорожного полотна.

Грянуло "Так точно!", и военный автомобиль тронулся с места. Неторопливо и степенно, избегая центральных улочек, он некоторое время кружил по окраинным переулкам. Была излюбленная голубятниками предзакатная пора — там и сям над двориками взмывали в небо серебри-стые стойки, подымаясь все выше и выше, пока сверкание крыльев не начинало сливаться с солнечным блеском. Вдоль длинных заборов и изгородей уже прогуливались парочки. Потом мостовые и тротуары совсем сузились… Машина увеличила скорость; за стеклами замелькали садовые участки, огороды и маленькие домишки, да и тех становилось все меньше. И вот впереди зазмеилась лента шоссе, по которому навстречу двигался красный автобус, а по обочине брела длинная вереница монахов в белых рясах, с загорелыми лицами. Майор все время молчал.

Оливковый шестиместный автомобиль уже свернул на боковую проселочную дорогу, бегущую параллельно железнодорожному полотну. Слева тянулись луга, несколько коров лежало в траве среди сапфировых цветов горечавки и пунцовых гвоздик. Вдалеке к склону оврага лепились деревенские хаты под темно-серыми соломенными крышами; их оконца поблескивали в лучах заходящего солнца. Всего два молодых вяза росли поблизости на бугре, устремив в сверкающую голубизну свои разветвляющиеся стволы-близнецы.

Тут автомобиль остановился, и майор, поочередно неуклюже согнув и распрямив колени, вылез из машины.

"Будь добр, не выходи, подожди меня в машине!" — сказал он кузену. Справа, прямо перед ним, проходила довольно высокая железнодорожная насыпь, сплошь заросшая кустиками осота и высокими травами с белыми зонтиками цветов, похожими на искусно сплетенные кружева. Ставя ноги боком и ежесекундно оступаясь, майор взобрался на насыпь. Рельсы, отливая синевой, убегали вдаль и неожиданно обрывались, видно перевалив через обсаженный кустарником бугор, за которым железнодорожное полотно шло под уклон. И вдруг над бугром показался клуб черно-белого дыма, а затем появился локомотив, тащивший небольшой пассажирский состав. С расстояния в несколько километров вагоны казались безобидным изделием игрушечного мастера — миниатюрной моделью поезда. Даже рев паровоза, доносившийся издалека, напоминал писк детской свистульки. Майор, отвернув рукав, посмотрел на часы. "В самый раз успели!" — сказал он. И остановился возле сверкающих жирным блеском рельсов.

Яцына заметно встревожился.

— Господин майор! — закричал он. — Курьерский идет!

— Вас никто не спрашивает, Яцына, — донеслось с насыпи.

— Слушаюсь.

Изучающий ботанику кузен, высунувшись из машины, обшаривал глазами травянистую насыпь; когда он поднял голову, Ласиборский все еще стоял возле самого железнодорожного полотна, постукивая пальцем по стеклышку часов. Потом, глубоко втянув в легкие воздух, огляделся по сторонам, словно турист, перед которым внезапно открылся вид на чужеземные горы или озера. Между тем вокруг не было ничего особенно примечательного — всего лишь уже описанный овраг с халупами, два вяза и сырой луг с лежащими на нем пестрыми коровами. И тем не менее майор точно зачарованный глядел на этих коров. Что с ним происходило: прощался ли он в тот момент с жизнью или прислушивался к переживаниям самоубийцы — переживаниям, которые всегда так глубоко его волновали, но никогда не были доступны? Ни рыжеусый Яцына, ни кузен-ботаник не успели даже понять, что произошло в следующую минуту. Сперва майор отошел было от рельсов… Но затем на насыпи мелькнуло что-то зеленоватое — почти одновременно с грохотом и сопением локомотива, который подлетел, выбрасывая из трубы сноп искр. Из окон высунулись пассажиры, свесившись через опущенные рамы. И сразу же, почти в ту же секунду, раздался металлический скрежет, лязг буферов и цепей. Яцына и молоденький кузен с изумлением увидели, что окутанный клубами пара курьерский поезд ни с того ни с сего остановился в сотне шагов от них посреди чистого поля, и не потому, что перед ним вспыхнул красный глаз семафора, нет — просто остановился без видимых причин, а из локомотива выскочили машинист и кочегар. Размахивая руками и что-то крича, они побежали назад, туда, где на рельсах лежали окровавленные останки артиллериста-коллекционера, начиная от шляпы и глаз и кончая замшевыми штиблетами. При первом же удобном случае он сообщил автору, что ему всего тридцать шесть лет, но у них в роду мужчины обычно очень рано седеют. Этот, кстати, весьма благовоспитанный господин с несколько стеклянным взглядом присоединился к ним, когда они у окошечка кассы делали ставки на фаворитку скачек, и обе азартные пожилые дамы тотчас приняли его под свое заботливое крылышко. Обращались они к нему "пан поручик".

— Блестящий офицер и высокопорядочный человек, в свое время оказал нам большую услугу… — шепнула одна из них на ухо адвокату. — Вы, вероятно, догадываетесь, почему, несмотря на свой возраст, он все еще в чине поручика? Не-ет? Ну как же! У него ночная профессия. Он заботится о том, чтобы мы могли спокойно спать по ночам…

— Ага… — тоже понизив голос, ответил Гроссенберг. И тут в уме у него возникла любопытная ассоциация… Служевец, подумал он и, хотя поручик — не то же самое, что капитан, невольно покосился на руки серого господина, но они у него были обыкновенные, не отличающиеся особой белизной и, слава богу, не усыпанные веснушками.

— На фаворитов ставить? Ни за что на свете. У меня есть твердое правило: ставлю только на новичков, — услышал адвокат вполне приятный смех.

Немного погодя серый господин из-за своих принципов проиграл на его глазах около двадцати злотых.

Ровно через неделю последовало продолжение этой истории. Было воскресенье, время приближалось к полуночи. Адвокат решил перекусить и зашел в ресторан Врубеля на Мазовецкой.

Сейчас Мазовецкая, к сожалению, несколько напоминает ущелье — по обеим ее сторонам тянутся нежилые дома; печальная улица, не сумевшая возродиться после Варшавского восстания… В описываемые же времена она была "трепещущим нервом" Варшавы. Достаточно было слегка пощекотать его перышком или вечным пером, как по всему телу столицы пробегала судорога смеха. Взад-вперед по этой улице нередко прохаживались самые остроумные люди страны, напичканные своими и чужими остротами, вытряхивающие из рукавов анекдоты — как для собственного употребления, так и на продажу, причем за немалую мзду. Там же находились весьма и весьма приличные меблированные комнаты и гарсоньерки, книжный магазин Мортковичей[84], садик Филлипса, кафе "Земянское" — о котором уже шла речь, — а также ресторан Врубеля, уютное подозрительное заведение, где на втором этаже был "танцевальный зал" (в кавычках) и несколько интимных помещений, обставленных таким образом, что центральное место в них обязательно занимала тахта или широкий диван.

В то воскресенье адвокат Гроссенберг забрел к Врубелю, возвращаясь из Малого театра, сцена которого помещалась в здании филармонии. Мы, люди старшего поколения, помним, что между одиннадцатью вечера и полуночью двери варшавских баров и ресторанов буквально не закрывались, пропуская через себя неиссякаемые потоки мужчин в темных пальто и белых кашне и декольтированных дам в чернобурках. Каждый спектакль или концерт словно бы вырабатывали в их организмах пищеварительные соки, которым следовало как можно скорее дать работу, причем непременно в переполненном и модном ресторане. Эстетическая впечатлительность, можно сказать, произрастала из тех же корней, что и прожорливость: красота и кухня, возможно, понятия не столь уж далекие.

Подчиняясь этому закону, адвокат, выйдя из театра, решил заглянуть в один-другой ресторан, где, по его расчетам, можно было встретить знакомых. В переднем узком и темном зале у Врубеля воздух от табачного дыма был такой, что хоть топор вешай. Сев за столик, Гроссенберг выбрал в меню какое-то готовое блюдо. Минуту спустя дверь с улицы распахнулась, и послышался шум крыльев и топот копыт Пегаса. Это в окружении муз из соседнего "Земянского", где они, как известно, проводили по меньшей мере полдня на галерке, вошли пропустить по рюмочке лучшие тогдашние поэтические перья. Немедленно были сдвинуты два столика, и тотчас появились бутылки. Пришедшие были в основном молодые люди, умело управлявшие своими поэтическими музами. И те, охотно подобрав свои шлейфы, в легком дезабилье, прямо из касс кабаре перелетали в частные квартиры поэтов, держа в обнаженных руках авторские гонорары, иногда исчислявшиеся десятками тысяч злотых. Одна только муза, не первой молодости и уже бесплодная, недвижно, словно плакальщица, застыла над седой головой единственного среди блещущей остроумием молодежи ветерана. Седовласый служитель муз был Винцентий Кораб-Бжозовский, один из немногочисленных осколков разбитой вазы "Молодой Польши"1. Изжелта-белая бородка не отрывалась от тарелки — ветеран был всецело поглощен жареной колбасой с луком, которой кто-то его угостил. У его ног лежал большой и тоже желтовато-седой пес, последний товарищ близящихся к закату дней.

— Представь себе… Никогда не угадаешь, какая самая любимая книжка Виткация!.. — донесся до адвоката голос одного из поэтов. — Каждый год, приезжая в Закопане, я смеха ради к нему заглядываю. На столике возле его гуральской кровати всегда лежат разные Гуссерли[85] и прочая чистая философия. Но эти книжки постоянно меняются. Зато одна пролежала, пожалуй, уже года три… А казалось бы, это так с ним не вяжется!..

— И что ж за книга? — спросил кто-то.

— "Корсар" Конрада…

IV

Выйдя из ресторана Врубеля, адвокат Гроссенберг свернул в сторону улицы Монюшко. Уже издалека можно было увидеть радужное сияние над освещенным входом в "Адрию" и дремлющих перед подъездом извозчичьих лошадей, уткнувшихся мордами в мешки с овсом. "Адрия" помещалась в подвале. Вниз вела выстланная узорчатым ковром лестница с латунными перилами. Все было залито ярким светом неоновых ламп. Но едва адвокат, оставив в гардеробе шляпу и заплатив два злотых только за вход, переступил порог танцевального зала, его окружил розовый, как будто даже кровавый полумрак. Пахнуло пудрой, духами и полуобнаженным женским телом. Справа тянулась длинная стойка бара, слева были столики, подсвеченный стеклянный пол и ложи, забитые буквально до отказа. Ошеломленный и возбужденный гулом голосов, адвокат обошел часть танцевального круга и свернул в анфиладу застеленных коврами залов уже меньшего размера, где не было ни музыки, ни паркетных пятачков для танцев. Свет здесь казался совсем уж кровавым и напудренной наготой пахло сильнее. Гроссенберг напряг зрение, но и тут не увидел никого из знакомых, если не считать некоего, сидевшего на диванчике в обществе актрис, одновременно и красивого, и чуть ли не уродливого господина, которому адвокат не замедлил поклониться с искренним восхищением, невольно при этом заулыбавшись. Уродливый красавец, рыжеватый блондин с женственным ртом, тоже был актером, причем далеко не из последних[86]. В его исполнении герои Шоу искрились таким комизмом, что потом и в жизни на него трудно было смотреть без улыбки. Раскланиваясь с ним, адвокат, естественно, не предполагал, что в недалеком будущем их ждет оккупация и этот замечательный актер будет скрываться где-то в деревне, в доме приходского священника, пока его не схватят и не расстреляют гестаповцы.

— Господин адвокат! — услышал Гроссенберг у себя за спиной.

Это еще кто? — подумал он, обернувшись. К нему, помахивая рукой, приближался какой-то морщинистый тип в широченных и ужасно мятых брюках. Воротник его пиджака и плечи были припудрены перхотью. Ну конечно! — редактор Трумф-Дукевич, с недавних пор протестант, который, женившись, угодил из огня в полымя, извергаемое новой его половиной, обожающей драмы и не менее глупой, чем предыдущая.

— Вы один, господин адвокат?

— Да вот, ищу знакомых, но пока никого не вижу. Только Венгерко сидит вон там — к сожалению, в обществе… — И адвокат кивнул в сторону рыжеватого актера.

— А мы вам махали — вы не заметили… У нас ложа…

V

В ложе — на темно-пурпурном фоне — сидели те самые пожилые дамы, с которыми адвокат ездил в Служевец и которые теперь, сверкая скромной наготой ключиц, ели пломбир. Дамы эти, родные сестры и богатые помещицы, привезли в Варшаву племянницу, чье парчовое вечернее платье мелькало на танцевальном кругу. Напротив же них адвокат, к своему удивлению, увидел серый костюм серою господина, представителя "ночной профессии". Позднее выяснилось, что он сопровождает красивую племянницу, а с редактором Трумфом и вовсе на "ты".

— Милейший пан поручик только что рассказал нам ужасную, ужасную историю… Но при этом проявилась его необыкновенная душевная доброта! — воскликнула одна из сестер с восторженностью, свойственной некоторым дамам того времени, воскликнула прежде, чем Гроссенберг успел сесть. — Поручик, вы не откажетесь повторить свой рассказ адвокату?.. Я без конца могу вас слушать развесив уши…

Сероволосый поручик поглядел на серебристое платье племянницы, которая, медленно кружась, как раз проплывала мимо ложи. Серебряную ткань на спине перерезал черный мужской рукав. Голос у поручика был мягкий и приятный.

— Господи, — произнес он этим своим голосом, — мы… нам… — тут он улыбнулся, — нам следует быть готовыми к тому, что факты — а факты вообще имеют обыкновение жить собственной жизнью — могут выйти из-под нашего контроля… Но все хорошо, что хорошо кончается.

— Поподробнее, пан поручик! Умоляем, со всеми подробностями! — воскликнула другая сестра.

— С подробностями? Извольте!..

У адвоката, вслушивавшегося в звуки приятного, можно сказать, серого голоса, по мере того как число этих подробностей возрастало, перед глазами замелькали цветные изображения: садик при ресторане, розовая раковина театра в глубине, домик, на стене которого вместо "Спортивный" вполне могло быть написано "Гостиница Шомберга" и могли висеть афиши, объявляющие о выступлении оркестра Цанджиакомо. И, наконец, сидящий за столиком мужчина в панаме, чьи длинные ноги покоились на соседнем садовом стульчике. Конрадовская сценография на берегу Вислы. Адвокат Гроссенберг, как в свое время и тот молодой человек в панаме, невольно задумался, сколько случайных и сколько неслучайных случайностей в том, к чему он сейчас прислушивался, — в этих подробностях.

А вот и они сами. Серый господин, чья "ночная профессия" требовала уменья держаться в тени, скромно жил в небольшом особняке на Саской Кемпе, снимая лишь половину дома; другую половину занимал хозяин, довольно простой человек, который, скопив за тридцать лет работы прорабом кое-какие гроши, построил чуть ли не собственными руками себе жилье: украшенную балкончиками претенциозную виллу.

— Так вот, недавно мне понадобилось отправить нашему стамбульскому агенту якобы торговую телеграмму, — слышал Гроссенберг мягкий голос поручика. — Своей фамилией я, естественно, подписаться не мог — а телеграфировал в Стамбул уже не раз и всегда пользовался фамилией хозяина. А тут вдруг, несколько дней назад, я заметил, что он чем-то озабочен… Ходит сам не свой, копается в саду на грядках, но то и дело бросает лопату, а за стеной, в своей квартире, просто концерты устраивает… Что ни день, то скандал или крик… "Как вы себя чувствуете? — спросил я у него однажды. — Может, у вас неприятности — очень уж вы осунулись в последнее время…" "Ох, пан инженер!" — отвечает мой хозяин… — Серый господин мило улыбнулся и добавил с поклоном: — Я в домовой книге записан как инженер, потому он меня так и величает… "Что "ох"?" — спрашиваю. "Да вы только подумайте, — говорит, — что у нас в стране творится. Всю жизнь я был честный гражданин, а теперь почтовые чиновники меня по судам затаскали. Меня! Меня! Точно я какой мошенник!" — "Что же случилось, расскажите". "С ума можно сойти! — начинает он орать на весь двор. — Мне доказывают, будто я послал в Турцию шифрованную телеграмму, да еще недоплатил за дюжину слов! Я?? В Турцию?? Причем телеграммка не какая-нибудь, а чуть ли не в тысячу слов! Нашли дурака! Короче: я заявил, что они от меня гроша ломаного не получат, ну и… поставил их на место… Немного, конечно, погорячился, признаюсь… А теперь меня вызывают в суд — отвечать за оскорбление чиновников. Вот я и хожу как больной… рехнуться можно! Какая телеграмма, чего они от меня хотят?.."

Случайная случайность! — подумал адвокат. Вот так история!.. Ему показалось, что серые глаза поручика безо всякого интереса, но вместе с тем словно бы изучающе остановились на его лице.

— Лю-бо-пыт-но, — вырвалось у него. — А что было дальше?

— Пришлось идти к самому министру почт и телеграфа. Как раз сегодня я там был. Показал свои документы, обьяснил, что о некоторых венцах говорить не имею права и что иногда нам приходится посылать телеграммы не совсем обычным путем, засвидетельствовал невиновность своею хозяина и в конце концов добился, чтобы Дело против него было прекращено… — И серый господин пригладил ладонью свои пушистые пепельные волосы.

VI

Между тем посреди зала — хотя было объявлено выступление акробатического трио — по-прежнему кружились пары. Музыканты поднялись со стульев и стоя, задрав к потолку инструменты, извлекали из них звуки сентиментального, претендующего на страстность танго. Оглушительный джаз был тогда не в моде — публика искала в легкой музыке скорей чего-то интимного, томного. Большую часть огней погасили; только ноги танцующих розовели в отблесках подсвеченного пола. Тесно прижимавшиеся друг к другу пары топтались на месте, понятия не имея ни о каких шифрованных телеграммах и думать не думая о роли нашего славного оружия и роли нашей доблестной армии, а уж тем паче не подозревали, что буквально всего лишь через три-четыре года в этом самом зале, на этом танцевальном кругу будут обороняться варшавские повстанцы. И вдруг адвокату показалось, что откуда-то — как будто от стойки бара — донесся мужской вскрик. Но тут же в воздух, точно жалоба отвергнутого любовника, взмыл серебристый стон саксофона, и вскрик — если он действительно прозвучал — утонул в мелодии танго маэстро Петербургского.

— Бис, бис!.. — закричал Трумф-Дукевич. Относилось это, однако, не к оркестру, а к серому поручику. — Честь вам и слава! — завыл редактор. — Я понимаю, что веду себя как провинциальная барышня, млеющая при виде уланского мундира" но ничего не могу с собой поделать. Это для меня святая святых!

После чего, по привычке морща лоб, подозвал официанта, носившего свое необыкновенно грузное тело с таким достоинством, что сидящие за его столиками посетители ресторана наверняка должны были испытывать робость. Только Трумфа нелегко было обескуражить — за его спиной стоял главный редактор полуофициальной газеты. Он фамильярно кинул несколько слов официанту и минуту спустя уже цедил из высокого стакана дорогое виски. Видно было, что и ему хочется себя показать.

Автор (адвокат Гроссенберг) с присущей ему скрупулезностью собирателя сплетен, вернувшись домой, записал нижеследующий рассказ редактора, хотя на первый взгляд рассказ этот ни к чему отношения не имел. Однако нечто любопытное в нем было, и адвокату стало жаль от него отказываться.

— Мне тут тоже кое-что припомнилось, — не без бахвальства воскликнул морщинистый редактор. — Вам следует знать, что по происхождению я австрияк, у моих дражайших родителей было под Краковом именьице. — (Обе сестры кивнули.) — Ну и в школьные годы я каждое лето проводил в деревне — разумеется, еще при жизни блаженной памяти его величества Франца Иосифа! Одно лето выдалось такое жаркое, что я все время спал на веранде. Комары там кусались немилосердно!

Так вот, однажды ночью пятнадцатилетний Стась (Трумфа звали Станислав) проснулся, жестоко искусанный комарами. Собирался дождь, и от комариного жужжания на веранде аж звон стоял. Мальчик, в своей длинной ночной рубашке, встал и, подхватив подушку, уже направился было в спальню, как вдруг услышал стук засова и отдаленный скрип двери. В какой-нибудь полусотне шагов от веранды находилась крайняя в деревне хата, принадлежавшая крестьянину по фамилии Гдула. Сверкнула молния, и в ее зеленом свете Стась увидел, что дверь хаты распахнулась — и на пороге показалась фигура соседа, босого, в одном исподнем. Была середина ночи — слишком рано, чтоб вставать к корове, однако Гдулу, в конце концов, тоже могли заесть комары, и в его появлении во дворе не было ничего удивительного. Если бы… если бы не одна деталь, которая смышленому Стаею сразу бросилась в глаза. Дело в том, что в руке мужик держал совсем уж не подходящий к данной обстановке предмет. "Чего это он, малярничать собрался?" — удивился Стась и протер глаза.

Опять сверкнула беззвучная молния, залив хату зеленым пламенем. Гдула был виден как днем. Он, точно вор, озирался по сторонам, а в руке держал… большую малярную кисть! Стась снова протер глаза. Свет померк, только комары продолжали жужжать. Мальчик босиком подошел к перилам веранды. Белеющая невдалеке хата была единственным светлым пятном в грозовой тьме.

Что он там делает с этой кистью?" — подумал Стась. В эту минуту опять сверкнуло, и при свете молнии мальчик увидел Гдулу, стоявшего уже возле угла своей хаты и малюющего на стене (вероятно, смолой) здоровенную черную букву "А". И тут же хлынул дождь.

Назавтра снедаемый любопытством Стась стал приставать к родителям: что делал мужик возле хаты, папа? зачем нарисовал букву "А", мама? почему вел себя как вор? Ученик пятого класса гимназии, он с малых лет относился к миру взрослых с недоверием, а еще организм его обладал своеобразной чувствительностью: от неудовлетворенного любопытства юный Стась покрывался сыпью вроде крапивницы. Сейчас же он почувствовал, что прикоснулся к какой-то захватывающей тайне, и его разбирало желание узнать, в чем она заключалась. Однако мир взрослых состоит не из одних только мошенников, в нем предостаточно растяп. Родители Стася, например, — как ни грустно об этом вспоминать — позволяли водить себя за нос кому попало и, разумеется, не поверили словам сына. Его просто-напросто отругали. На букву "А" им было наплевать. Гдула наверняка был пьян, и только.

Стася, однако, эта загадка не перестала волновать, а когда в тот же день он собственными глазами увидел как бы повторение таинственной ночной истории, крапивница покрыла все тело, и оно горело огнем. А дело было так. Стась с маменькой поехали на бричке в соседние Смрековицы, где пани Трумф-Дукевич намеревалась заказать у старого богобоязненного бондаря бочку для соления огурцов. Перед хатой бондаря росли невзрачные деревенские цветочки, листовой кервель и укроп. Стояла даже скамейка под окном, на которую Сташек собрался было присесть в ожидании маменьки, и вдруг его бегающие по сторонам глазки наткнулись на что-то черное, намалеванное на голубоватой стене хаты возле самого угла. "Опять буква "А", мама! — взволнованно закричал он. — Поди скорей сюда!.." И действительно: прямо рядом со ставней крайнего оконца чернела огромная буква "А", намалеванная, видно, уже давно, так как смола засохла, потрескалась и была припорошена пылью. И странное дело: росший возле хаты куст дикой сирени с одного боку целиком был обломан и обстрижен, будто специально для того, чтобы своей листвой не заслонять стену. Поэтому всякий прохожий, идущий по дороге мимо хаты бондаря, должен был букву "А" заметить — если, конечно, приемах-ривался к деревенским халупам. Только даже если и замечал — что с того? Стоило ли вообще обращать внимание на подобные пустяки? Да и что, собственно, означает такая буква "А"? Просто кто-то трижды мазнул кистью — провел две косые черты, соединив их третьей, поперечной. "Вечно ты мне морочишь голову", — отчитала Сташека пани Трумф-Дукевич, выйдя от бондаря. Она даже взглянуть на стену отказалась. Потянула сына за рукав, они сели в бричку и уехали.

Однако недоверчивый подросток не мог успокоиться — он чувствовал: что-то здесь не так. И, вернувшись домой, тут же побежал в сад, а оттуда — к Гдулиной хате. Недолго там покрутившись, он убедился, что накануне сосед вряд ли был пьян — перегаром от него не разило. Крапивная сыпь любопытства нестерпимо зудела, и Стась почувствовал, что больше сдерживаться не в силах.

— Пан Гдула!

— Ась?

— А я чего ви-дел! — нараспев произнес Стась.

— Чего?

— Вы зачем вчера ночью это нарисовали?

"Он меня съест, сейчас съест!" — со страхом подумал мальчик в следующую секунду и, повернувшись на пятках, помчался в усадьбу — прямо по клумбам, по кустам, ни разу не оглянувшись. Взрослые, как оказалось, способны на поистине дьявольские превращения. Странно еще, что у Гдулы не выросли на лбу рога. Глаза, во всяком случае, стали красные, как у сатаны! Перепуганному Стаею даже показалось, что мужик замахнулся кулаком, целя ему в ухо.

— Мама! — пожаловался он. — Гдула меня чуть не избил!

— О боже! Что случилось, говори! За что?

— За это самое! За то, что я видел, как он ночью рисовал букву "А"!

— Ты опять за свое, Сташек? — рассердилась пани Трумф. — Когда же ты наконец перестанешь морочить нам голову?

VII

На том все и закончилось, и об этой истории можно было бы забыть, если б двадцать с лишним лет спустя Трумф-Дукевич, довольно уже заметный сотрудник полуофициальной газеты, не оказался случайно в том же самом, пылающем киноварью бархата, купе первого класса, в котором — тоже на Поморье — ехали два комиссара полиции. Заметив, что вместо билета Трумф предъявил редакционное удостоверение, дающее право бесплатного проезда по всей стране, они сочли редактора за своего и продолжали профессиональный разговор. Речь шла о модернизации полиции и методов ее работы. В частности, они вспоминали дела давно минувших дней, когда, еще при австрийском императоре, было принято обозначать буквой "А"… жилье неофициальных полицейских агентов.

— Клянусь богом! Ну что вы на это скажете?..

И сидящий в ложе, своей обивкой напоминающей то купе первого класса, редактор торжествующе поглядел на пожилых сестер, которые отреагировали на его рассказ не столь восторженно, как на рассказ серого поручика, отчего Трумф-Дукевич немного смутился. Однако, заметив утвердительный кивок поручика, представителя "ночной профессии", приободрился.

— Ты меня понимаешь! — воскликнул он. — А вы, господин адвокат? — обратился он к Гроссенбергу. — Для меня, во всяком случае, это было открытием… Да и, наверное, для каждого! Буквой "А" помечать хаты осведомителей! Ну! Как вам это нравится? Власти являются в деревню, и им сразу становится ясно, куда обращаться за информацией, кто тут свой человек. Хитро придумано, черт побери! И надо же, до чего люди слепы, до какой степени лишены чутья! Вся Галиция была испещрена буквами "А", и никто этого не замечал, за исключением… вашего покорного слуги! — Трумфа так и распирало от гордости. — Послушайте дальше! — воскликнул он, помолчав секунду. — Когда Польша обрела независимость, эта система, кажется, еще некоторое время сохранялась на малопольских землях. Но потом началась реорганизация полиции, и всю эту службу ликвидировали. И смотрите почему… Это я не тебе объясняю, — обратился он к поручику, который продолжал одобрительно кивать подбородком. — Так почему же?.. Оказывается, решено было все перестроить на новый лад… оказывается — и это в один голос утверждали оба полицейских комиссара, с которыми я ехал в поезде, — лучший осведомитель тот, который сам об этом не подозревает. Осведомитель-глупец, вот так-то!.. Платный, знающий свои обязанности агент непременно либо что-нибудь от себя добавит, чтобы угодить начальству, либо — от избытка рвения — перепутает, или же, наконец, кому-нибудь проболтается и выдаст себя. Самую же ценную информацию поставляет тот, кто понятия не имеет, что он агент. Подцепят на крючок какого-нибудь болтуна, поднесут ему рюмочку, поговорят по-приятельски о том о сем — только и всего. Так оно и дешевле, и эффективнее. Простофиля распустит язык, а сам ни сном ни духом не ведает, что уже завербован в агенты тайной сыскной или какой другой службы… Все это мне вспомнилось, — снова обратился он к серому господину, — когда ты рассказывал про своего хозяина, бис, бис!.. Больше всего проку от несведущих наивных глупцов… Вот оно как!.. Эй! А там-то что происходит? — У редактора внезапно изменился тон, и он, как-то нервно икнув, кинул быстрый взгляд через плечо в глубину зала. Оттуда, со стороны буфетной стойки, перекрывая исторгаемые джаз-бандом звуки, доносился все усиливающийся шум.

— Я ска-зал… прочь руки! — кричал мужской голос.

Две или три пары перестали танцевать; там и сям головы над обнаженными плечами и крахмальными манишками с удивлением на лицах поворачивались в сторону бара. Возле стойки бурлила и колыхалась темная масса. Это десятка полтора мужчин, стоящих тесною кучкой, спиной к танцевальному кругу, бурно жестикулировали и как будто пытались схватить кого-то за руки. Внезапно от этой группы отделилась темно-вишневая женская фигура, какая-то дама, не то прижимая ко рту платочек, не то его кусая, в испуге пятилась к ближайшей ложе. Еще несколько пар перестало кружиться, а музыканты, словно поддавшись панике, стали играть медленней и как будто тише. Тот самый тучный официант, который только что двигался с таким достоинством, живо вынырнул откуда-то сбоку и, миновав ложу, где сидела компания адвоката, покатился по проходу к бару, довольно-таки бесцеремонно прокладывая себе дорогу локтями. В эту минуту из другого конца зала ясно и отчетливо донесся взволнованный голос. Это высокий мужчина, встав с диванчика, кого-то к себе подзывал, махая рукой.

— Чего ждете, позвоните в комендатуру! — кричал он.

Уже почти все перестали танцевать; на светящемся фиолетовом кругу четко обрисовывались замершие женские ножки и мужские брюки; инструменты оркестра мелькнули в воздухе, блеснув серебром, и, точно сами, по собственной воле, оторвавшись от губ музыкантов, повисли круглыми отверстиями вниз. Только дирижер продолжал что-то пиликать на своей скрипке, нервно водя смычком по струнам. А-а-а!.. — вздохнул кто-то почти над самым ухом адвоката. Он обернулся. Это в соседней ложе поднялась молодая и, кажется, уже не очень трезвая брюнетка в декольтированном платье, с красными пятнами на высокомерном, но сейчас почему-то смущенном лице.

— А-а-ах… пистолет, — выдохнула брюнетка.

Ее обнаженная матовая рука с бокалом шампанского указывала куда-то в глубину зала, где белела стойка бара, возле которой не прекращалась кутерьма. Бармен и барменша, оба в белом, застыли, не выпуская из рук никелированных миксеров для сбивания коктейлей.

— Где, где пистолет? — спросил кто-то тоже неподалеку от адвоката. Тогда и он невольно встал со стула.

В отдалении, над головами столпившихся возле бара мужчин, по-прежнему стоящих к залу спиной, взметнулась рука в зеленоватом рукаве, держащая довольно большой, вероятно боевой, пистолет. Другие мужские руки — преимущественно в черных рукавах — судорожно пытались ее схватить. Спины и головы колыхались; возня продолжалась уже добрых несколько минут. Но тут дирижер джаз-банда, видно, опомнился: его смычок оторвался от струн и начал властно и остервенело летать в воздухе, указывая то на одного, то на другого растерянного музыканта и время от времени постукивая по пюпитру. В следующую минуту загремел большой, тоже излучающий фиолетовое свечение барабан. Оркестр заиграл, но уже не танго, а оглушительный оберек. Только тогда рука с пистолетом скрылась за головами и плечами странно жестикулирующих мужчин, и наконец-то, под нарастающий рев джаза, вся группа стала продвигаться в сторону выхода, пока не исчезла за колонной. Дансинг ожил, и машина ночного веселья, которая вдруг было сломалась и застопорилась, снова заработала, ритмично постукивая.

— Что это было, любезный? — почему-то подмигивая, спросил редактор Трумф.

Тучный, словно надутый воздухом, официант уже спокойно, с подчеркнутым достоинством нёс мимо них на подносе четыре порции пломбира.

— Ничего… пустое, — шепнул он на лету. — Опять какой-то военный хотел застрелить штатского. Сообщили в комендатуру, уже все в порядке.

VIII

Пожалуйста — вот уже и все в порядке. Машина ночных безумств столицы тарахтела все самозабвеннее под звон бокалов, в густом аромате духов. Адвокат Гроссенберг, украдкой поглядев на часы, собрался было прощаться. Но не успел этого сделать.

И вот почему. Редактор полуофициальной газеты ни с того ни с сего вдруг опять стал оглядываться: то через одно плечо, то через другое.

— Да что у них сегодня творится? Что они играют? Ни тебе марш, ни опера…

Он был прав… По неизвестным пока причинам оберек оборвался на середине, и после короткой паузы грянули фанфары: мелодия походила на увертюру к классической опере. И тут же вся публика повскакала с мест.

— Встаньте, всем нужно встать! — шепнул Трумфу тучный официант. — Не слышите — это ж национальный гимн!..

— Гимн?.. Какой?

В ту же минуту в глубине, справа от буфетной стойки, широко распахнулась входная дверь. Видно было, как метрдотель, величественный и надменный, взявшись за ручку, тянет к себе половинку стеклянной двери, освобождая проход, сам же стоит, вытянувшись в струнку и стараясь не шевелиться. Фанфары гремели. В какой-то момент сверкнула обрамленная черными волосами лысина — метрдотель склонил голову, подбородком коснувшись манишки, — и, белея аксельбантами, порог переступили два статных адъютанта, оба писаные красавцы. Быстро прошагав по ковру мимо бара, они свернули налево. Все продолжали стоять неподвижно, опустив руки. И тут в дверь вошла группа высоких военных чинов в парадных мундирах. Впереди, следом за адъютантами, шествовали несколько офицеров в непривычных для нашего глаза мундирах. Лица их тоже казались чужими — трудно сказать, чем они отличались, но сразу было видно: не наши. А за ними шли польские генералы, тоже при полном параде и тоже сверкая густым плетением, украшавшим их высокие воротники. Догнав адъютантов, они остановились и замерли, вытянувшись по стойке "смирно". На знакомых лицах наших генералов и штабных офицеров было праздничное и вместе с тем озабоченное выражение, точно у людей, пытающихся улыбкой замаскировать тревогу. — Предвоенное настроение, предвоенное! — мелькнуло вдруг в голове у адвоката… И в самом деле: тридцатые годы как-никак уже приближались к концу. Прозвучали последние такты гимна, после чего на минуту стало тихо. Адъютанты, устремившиеся к двум большим ложам — которые в мгновение ока опустели, а на столах появились белые таблички "занято", — не успели еще проложить к ним дорогу чужестранным гостям, как в противоположном углу кто-то исступленно, чуть ли не истерически, зааплодировал. Это была та самая дама в темно-вишневом платье, которая совсем еще недавно, кусая платочек, пятилась к своему столику. Теперь она хлопала в ладоши и, хотя публика в ложах уже сидела, продолжала стоять, распрямив плечи. Аплодисменты были подхвачены в других концах зала.

— Совсем забыл… К нам же, кажется, прибыли с визитом наши соседи, — прошептали у Гроссенберга за спиной. — А там… а там… поглядите! Это Бортновский… а вон генерал Гжмот-Скотницкий, — чуть ли не тыкали пальцами в наших генералов, которые, звеня шпорами, проходили мимо, направляясь к свободным ложам. Слышна была английская и французская речь.

И тут загудел барабан, огни снова погасли, и на опустевший танцевальный круг, освещенный лишь одним прожектором, выбежало трио полуобнаженных акробатов, которые, видно, специально дожидались прибытия высоких иностранных гостей. В зале же еще довольно долго царили приподнятость и нервное возбуждение.

IX

В конверте, который Вахицкий оставил адвокату, лежало двенадцать листочков сиреневой бумаги, заполненных описанием его визита к Вечоркевичу, — нам все это уже известно, — но, кроме того, там была фраза, что чувство вины — а он чувствует себя виновным во всем! — возможно, заставит его решиться на крайние меры. Какие — оставалось непонятным. И Гроссенберг счел нужным — не откладывая в долгий ящик — расстаться с содержимым конверта. А две недели спустя он вторично встретился со своим знакомым прокурором. Встреча эта, хотя и не была случайной, произошла в неофициальной обстановке, а именно в роскошной многокомнатной квар-гире, так загроможденной старинными вещами, что она напоминала антиквариат на Свентокшиской. Хозяин, дважды разведенный лодзинский фабрикант, улучив минуту, предоставил им возможность поговорить с глазу на глаз у себя в кабинете.

Тут-то адвокат и узнал, что на Маршалковской в одном из дворов действительно находится часовая мастерская и в задней ее части действительно есть две комнаты, которые хозяин мастерской сдает: нечто вроде приемной и кабинет. Установить это удалось без особого труда: часовщик — не иголка в стогу сена. Однако это самая обыкновенная транспортная контора, владелец которой носит совершенно другую фамилию и нисколько не похож на человека, описанного на сиреневой бумаге.

— Понимаете, ни подстриженных ежиком волос, ни веснушчатых рук. Ковер на полу, пара мягких кожаных кресел и стол, — прокурор покосился на старинное бюро хозяина дома, — там, правда, есть, но только фантазер мог назвать тот ковер бухарским, а стол — произведением искусства. И никаких ваз для цветов, никаких подсвечников, а уж тем более Каналетто на стене.

— А… а племянник у часовщика есть? — спросил Гроссенберг.

— Жандарм?

Адвокат утвердительно кивнул. Прокурор закурил сигарету и некоторое время, словно колеблясь и мысленно что-то взвешивая, смотрел на огонек спички.

— Возможно…

Однако произнес он это неуверенно. Потом тяжело заворочался в кресле и перегнулся всем своим грузным телом к адвокату. А, как мы уже писали, когда человек наклоняется к своему собеседнику, это значит, что он склонен тому уступить, пойти навстречу.

— Мы ведь с вами не первый день знакомы, господин адвокат, — сказал прокурор, отдуваясь. У него был апоплексический загривок, и воротничок врезался в багровую шею. — Вы отлично понимаете, что, написав мне письмо, направили дело по определенному руслу. Поступить так, разумеется, вас побудила совесть… Правда, я бы на вашем месте, — тут он заколебался, — пожалуй, не стал спешить. Но что сделано, то сделано, и теперь уж силою вещей события развиваются в направлении, которое вы задали, хотя… как бы это сказать… безо всякого вашего участия. Задав направление, вы как бы сами от этого дела устранились… Можно привести в движение машину, не садясь за руль. Просто сказать шоферу: езжай, брат, надо, — ну, и… не следует удивляться, если после этого машина на наших глазах возьмет да укатит… Впрочем, гм, есть машины, которые вообще не любят, чтобы о них говорили…

— А почему вы меня упрекаете в поспешности?..

— Пан Адам, — тяжело дыша, проговорил прокурор совсем уж неофициальным тоном. — Так я ж, голубчик, только стиль имел в виду. С выбором стиля вы поторопились. Не хочу сказать, что вы кого-то задели, но… нельзя высказываться в утвердительной форме, а уж тем более со знаком восклицания, когда имеешь дело с материей, которая… которая соткана не столько из нитей, сколько из запахов… Ну, и давать понять, что запахи эти неприятны… Откуда вы знаете — может, несет не из того окна, из какого вы думаете, из чужой, а не из вашей кухни?.. Вы слыхали, например, о такой вещи, как внушение?

— Внушение? Это здесь при чем? — удивился Гроссенберг.

— Впрочем, запах — не комар, — вместо объяснения изрек прокурор. И, подняв руку, сделал вид, будто ловит что-то в воздухе. — Таким путем, голубчик, мне его не поймать!..


Загрузка...