Глава двенадцатая


I

А вот что примерно происходило тем временем с Вахицким.

В конце июня, вскоре после волнующей беседы с библиофилом Тетем на крыше "Спортивного", к нему (Вахицкому) обратились не то из исторического отдела, не то из отдела документации ГИВСа с просьбой сообщить как можно больше биографических данных о его матери, а главное — принести оставшиеся после нее фотографии или еще какие-нибудь принадлежавшие ей вещи, которые могли бы пригодиться отделу в проводимых исследованиях. Вахицкого чрезвычайно любезно попросили зайти в любой удобный для него день утром, чтобы при личной встрече обсудить этот вопрос, представляющий большой интерес для службы документации и архивов.

Главная инспекция вооруженных сил размещалась на Уяздовских Аллеях во внушительном, несколько тяжеловатом сером здании с широкими черными (поскольку все они были распахнуты) окнами. Крыша дома была украшена разного вида гипсовыми шлемами, щитами, гусарскими крыльями и скрещенными пиками. На первом этаже, среди множества других, находился кабинет, заставленный библиотечными шкафами, куда Леона провели безо всяких формальностей. Принял его совершенно лысый, хотя совсем еще молодой, человек, имевший в своем гербе баронскую корону ван Турмов, но носивший давным-давно переделанную на польский лад фамилию Вежица. Молодой человек был в мундире поручика военно-морского флота, что сразу расположило к нему Леона; на Вахицкого повеяло морем — всего лишь Балтикой, если быть точным, но ведь и балтийские волны легко могут занести человека в Бискайский залив, а затем, обогнув Африку, прибить к знойным берегам тропических островов.

Было четверть одиннадцатого утра. Лысый моряк, держась очень любезно и предупредительно, попросил Леона рассказать "как можно подробнее, что он знает и помнит" о матери. Его интересовало буквально все. Не только факты, связанные с ее деятельностью в Польской военной организации, но и в более поздний период, как до майского переворота Пилсудского, так и после. Вахицкий честно признался, что у его матери были в крови исконно наши, польские, благоприобретенные за годы разделов навыки конспирации — и она просто физически страдала, если ей приходилось о себе рассказывать.

— Не мне вам это объяснять, — добавил Леон, — но, между нами, соотечественниками, говоря, в этом смысле нам ровня лишь сицилийцы со своей мафией. Разумеется, мафия мафии рознь, многое оправдывается возвышенностью целей. Но моя мать принадлежала к той категории польских женщин, былых служительниц таинственного дела возрождения отчизны, которые, уже после обретения независимости, заказывая шницель по-венски, по привычке… шептали об этом официанту на ухо. Живя с ней под одной крышей, нельзя было толком понять, закончилась эпоха подпольной деятельности или, напротив, только началась… — При этих словах барон Вежица одобрительно кивнул своей блестящей кремовой лысиной. Но одновременно поглядел на Леона Вахицкого с тревогой — в первый и последний раз за все время их разговора.

Тут следует несколько — совсем немножко — отвлечься в сторону. После второй мировой войны, оккупации и освобождения многие события минувших лет видятся в ином свете. Дети аковцев, аловцев[46] и даже каких-нибудь сеющих страх эндеков не удивятся, прочитав высказывание Вахицкого относительно "мафиозности". Никуда не денешься, он был прав! Но почему поручик польского флота при этих словах покосился на Леона с тревогой? Просматривая спустя годы свои записки, чудом уцелевшие во время Варшавского восстания, адвокат Гроссенберг задумался, как быть с этой деталью и не лучше ли ее, как несущественную, вообще опустить. Косой взгляд мог быть случайным, хотя Леон утверждал, что, перехватив его, почувствовал себя сконфуженным и чуть ли не оскорбленным. Впрочем, потом это ощущение исчезло.

Но однажды (значительно позже, через полгода или год после восстания) адвокат узнал о существовании некоей книги, заурядного романчика зарубежной писательницы, примечательного лишь одним: речь там шла о… возникновении нашего антинемецкого подполья. Адвокат даже держал эту книжку в руках; к сожалению, газету, на которой он записал фамилию автора, кто-то по ошибке унес с его столика в кафе. Специалистам по английской литературе, вероятно, нетрудно будет установить, что это была за писательница, довольно, впрочем, посредственная, которая по неизвестным соображениям сочинила роман, где действие происходило сперва в довоенной, а затем в оккупированной Варшаве и где описывалось, как якобы создавалось польское подполье. Знакомый Гроссенберга, владелец этой книжки, перевел ему несколько самых поразительных страниц. Книга была издана еще во время войны. По воле автора задолго до начала войны в Варшаву прибывают специальные посланцы "Интеллидженс сервис". Какие-то офицеры. На них возложена задача "помочь" польским коллегам в организации антинемецкого подполья (?!). В те годы, когда все мы — люди старшего поколения — весьма беспечно прохаживались по варшавским улицам, насвистывая мелодии популярных песенок и проводя вечера в кафешантанах, в те годы, когда Венява-Длугошевский сказал буквально следующее (автор при этом присутствовал): "В будущей войне решающую роль сыграет кавалерия", когда никто в стране не прилагал особых усилий для укрепления обороноспособности, — в эти годы, по мнению английской писательницы, в сердце польской земли ковалось самое современное оборонительное оружие — движение Сопротивления. Сколько в этом чепухи, а сколько лжи — судить трудно. Странно только, что это пришло кому-то в голову. Кто внушил такие мысли англичанке и зачем она — ни с того ни с сего — взялась об этом писать? Быть может, за ее спиной стоял тот же "Интеллидженс сервис", падкий на саморекламу? Однако оставим в стороне вопрос о предполагаемой роли англичан — бог с ними; удивление вызывает сам факт (будь то даже сплетня или литературный вымысел). Адвокат знал, что авторов подобных сочинений обычно вдохновляют собственные музы с саблей на боку либо с пистолетом у пояса. Но неужели кто-нибудь из лондонских поляков, бряцающих саблей, тоже был заинтересован в такой фальшивке? В свете этих загадок можно, впрочем, понять, почему барона Вежицу охватила тревога, когда Леон начал распространяться насчет нашей любви к мафии: возможно, явное беспокойство поручика было вызвано опасением, что какие-то слухи, касающиеся только еще зарождающихся и тщательно скрываемых планов создания конспиративной сети, просочились наружу и достигли нежелательных ушей. Все это, разумеется, весьма шаткие предположения, тонюсенькие ниточки, однако адвокат, поразмыслив, решил их из своих заметок не убирать. Ниточки! Из чего, как не из перепутанных, почти невидимых нитей сотканы неудержимо разворачивавшиеся в "Спортивном" события? Одни только ниточки да паутинки и окружали Леона Вахицкого, завязывались узелками, запутывались, иногда рвались, а иногда вдруг с чем-то его соединяли — как правило, самым неожиданным образом. Загадочность всего, что творилось вокруг, и сложность его собственной ситуации, быть может, покажутся не столь непонятными, если принять во внимание, что историческая эпоха, в которую происходили описываемые события, сама изобиловала неясностями. Шутки шутками, но находившиеся тогда у власти питомцы Пилсудского, который не разрешал отдавать секретные приказания в письменном виде, не позволял делать, а тем более хранить никакие заметки, пробили в плотине брешь, открыв путь бурному потоку исторических фактов, в которых нетрудно было различить два течения: поверхностное и глубинное. История польских тайных обществ еще ждет своего исследователя. Какую роль в межвоенный период сыграло масонство? Пересекались ли на польской земле влияния Ложи Великого Востока и Ложи Шотландского Обряда? Насколько правдивы были ходившие тогда слухи, будто Пилсудский масон и совершить майский переворот ему помогли английские каменщики — о чем, впрочем, уже упоминалось? Что из себя представляла польская ложа под названием "Эдельвейс"? Адвокат Гроссенберг впоследствии — много позже, уже после смерти Маршала, — услышал от знакомого офицера из второго отдела одну довольно-таки анекдотическую историю.

— Нам было поручено наблюдать за домом, в котором помещался "Эдельвейс", — рассказывал этот офицер Гроссенбергу. — Мы брали на заметку всех участников собраний ложи. Однажды поздним вечером к дому подъезжает темный автомобиль с погашенными фарами. И кто же, вы думаете, из него выходит? Маршал Рыдз-Смиглый.

Тревожные были времена! Второй отдел занимался не только государственной безопасностью, но и политикой (и еще кое-чем, про что известно было лишь его сотрудникам), располагал огромной, разбросанной по всей стране агентурной сетью и являлся как бы организмом в организме, причем агенты "двойки", ничего, разумеется, друг о друге не зная, не раз впутывали своих же "коллег" в интриги — и такое случалось. Хотя, с другой стороны, кто знает, кто знает?.. Может, и в самом деле страна была подобна прекрасной молодой — хотя и приближающейся к своему тысячелетию — женщине, которая в тридцатые годы спокойно мыла ноги в Гдыне, одновременно лениво расчесывая волосы в Татрах, на вершине Гевонта, тогда как в ее чреве уже брыкалось под сердцем зарождающееся подполье? Кто знает… Достаточно того, что межвоенная действительность фактически была двулика — за явной скрывалась другая, тайная сторона, в руках же рядового обывателя оставались только непрочные путеводные нити, которые чаще всего никуда не вели. Обойти эти нити вниманием, умолчать о них просто невозможно: вместе взятые, они говорили кое-что об эпохе, создавая как бы канву, ткань ее атмосферы. Вплести в эту ткань историю Вахицкого — значит сделать непонятное понятным, а неясное — более ясным. Впрочем, мы уже знаем, как автор относится к молве.

II

Итак, Леон Вахицкий признался барону-моряку, что его мать, как прирожденная подпольщица, даже близким своих секретов не открывала и, хотя ее деятельность в ПОВ — "давняя история, от которой теперь, в общем-то, никому ни тепло и ни холодно", говорила о себе мало и весьма неохотно. Однако кое-что он о ней, разумеется, знает и сейчас обстоятельно все изложит.

Офицер военно-морского флота Вежица (кроме того, по всей вероятности, историк) оказался благодарным слушателем, ненавязчиво и умело вытягивавшим из Леона все новые и новые сведения. Он кивал своей лысой башкой словно бы в такт приятной, хотя и давно знакомой, музыки. И время от времени задавал вопросы, означавшие, что биография пани Вахицкой ему хорошо известна. Так они обсудили краковский период, когда Вахицкая, впоследствии сестра Ванда, впервые встретилась в Олеандрах со своим Комендантом, и историю с переправкой через границу каких-то документов. И уже дошли до эпохи независимости, когда Пилсудский осел в своем Сулеювеке, но тут Леон вдруг почувствовал усталость — не очень сильную, но какую-то странную… Что это со мной? — подумал он. Однако разобраться в своих ощущениях не успел, так как поручик Вежица сразу переключил его внимание на тот период в жизни матери, когда в квартире на Польной почти каждый вечер собирались ее бывшие товарищи по оружию. Барон выспросил все до мельчайших подробностей. Наконец добрались до отъезда пани Вахицкой в Ченстохову. Вежица выказывал явное расположение к Леону и — как в таких случаях часто бывает — ему тоже казался очень симпатичным. Тем не менее Вахицкий опять почувствовал усталость. Что со мной? — снова подумал он. Однако, как и полчаса назад, был вынужден тут же ответить на очередной вопрос, припомнить очередную деталь и потому над своим состоянием опять-таки не успел задуматься. Щеки его слегка горели. Наконец Вежица — очень деликатно, словно опасаясь затронуть больное место, — спросил:

— А как насчет фотографий и писем, оставшихся от вашей матушки? Вы нам позволите с ними ознакомиться?

— С превеликим удовольствием. Но для этого нужно съездить в Ченстохову. Это очень срочно?

— Нет, что вы, мы готовы подождать. Только, пожалуйста, не забывайте про нас. А сами вы случайно материнских бумаг не просматривали? Не обнаружили чего-нибудь любопытного? — спросил Вежица. — Такого, что могло бы нас заинтересовать?

Леон вспомнил про записку и бумажник из крокодиловой кожи, который в данную минуту лежал в его нагрудном кармане. Однако поведение лысого молодого поручика в морском мундире не вызывало у него, да и не могло вызвать, ни малейших подозрений. Когда между людьми возникает взаимная симпатия, они друг другу в душу не заглядывают.

— Нет, на мой взгляд, ничего интересного там не было, — ответил Леон, чуточку все же заколебавшись.

Барон Вежица дружелюбно покачал блестящей кремовой лысиной, и на том беседа закончилась. Обменявшись с поручиком крепким рукопожатием, Леон вышел из огромного кабинета, заставленного библиотечными шкафами, и, опять-таки избежав особых формальностей, очутился на тротуаре Уяздовских Аллей. Только тут ему наконец удалось задуматься над своим поистине странным состоянием: он очень устал, а когда прикоснулся к щекам, убедился, что они горят. Он глянул на часы, и все сразу стало понятно. Было без четверти два, а в ГИВС он пришел, как известно, в четверть одиннадцатого. Да я просто выдохся! — подумал Леон. И вдруг до него дошло: "расследование" продолжается. Разве — если назвать вещи своими именами — он не был (правда, незаметно) подвергнут самому настоящему допросу — чуть ли не как в полицейском участке? Наверняка подозреваемый полицией человек после трех с половиной часов непрерывных расспросов выходит из комиссариата с такими же пылающими щеками! Только в его случае это было проделано мастерски, первоклассно. Ну конечно же, конечно! — воскликнул он про себя, вспоминая только что закончившийся разговор. С растущим удивлением и — в известной степени — восхищением (бароном) Леон вдруг отчетливо понял, что, пока он рассказывал (беспрерывно и, казалось бы, исключительно) о матери, из него неустанно вытягивали подробности, касающиеся его самого. Вежица при каждом удобном случае дружелюбно спрашивал: "Ну а вы? Где вы были тогда?.." Еще одна любопытная деталь, подумал Леон: во время этого допроса перед Вежицей не было ни бумаги, ни ручки. Может быть, он хотел получить лишь ответ на вопрос, который задал в самом конце: вы не обнаружили среди материнских бумаг чего-нибудь любопытного? Такого, что могло бы нас заинтересовать?

Только выйдя на Новый Свят, Леон немного пришел в себя. На сто процентов быть уверенным все же нельзя, заключил он. За руку морского поручика я не поймал. И тем не менее… тем не менее Вахицкий по-прежнему чувствовал себя как человек, который, истерзанный перекрестным огнем вопросов, с пылающими щеками выходит из комиссариата, поправляя галстук на мокрой рубашке. На углу Хмельной, видно вдруг приняв какое-то решение, он зашел в аптеку Малиновского, откуда позвонил в редакцию некоей полуофициальной газеты (таких полуофициальных газет в Варшаве тогда было несколько) и попросил к телефону редактора Трумф-Дукевича.

Трумф-Дукевич как раз закончил править статью, где с присущей ему велеречивостью в назидательной манере изложил нечто весьма далекое от истины, и с радостью принял предложение Леона "встретиться и где-нибудь вместе пообедать".

— Может, для разнообразия в ресторане "Под елкой"? — предложил он. — Заведеньице довольно скверное, но старое, за что я его и люблю!

— Идет, стало быть, через полчаса.

Ресторан "Под елкой" представлял собой сумрачную просторную нору на улице Сенкевича. На стенах висели реалистические полотна забытых варшавских художников, вероятно конца прошлого века, отчего в них было что-то необычное и притягательное. Редактор Трумф-Дукевич и Леон уселись в темной деревянной ложе. Против них висела написанная маслом большая — по крайней мере три метра на два — картина, заслуживающая описания. На ней с натуралистическими подробностями был изображен гостиничный номер: кое-какая мебель, ковер и кровать, на которой не то привстала, не то готова была упасть и от страха лишиться сознания полураздетая дама в еще не расшнурованном корсете. Рядом с дамой застыл ее любовник — в черном фраке, с перекошенной от испуга усатой физиономией. Дверь в глубине комнаты была открыта, и на пороге, в шапокляке и пелерине на белой атласной подкладке, стоял обманутый муж с пистолетом в руке. Картина эта была частицей старой Варшавы; забавляя новые поколения, она в то же время сохраняла для них частицу прошлого — покуда его не объял огонь немецких бомб и минометов. Пускай же, благо подвернулся случай, на этих страницах останется хотя бы беглое ее описание. Впрочем, нам еще предстоит к этому холсту вернуться.

— Представь себе, моя бывшая половина, чтоб ей было пусто, отказывается давать развод, — первым делом сообщил Леону редактор Трумф. — А как без этого узаконить новое положение? Моя новая мадам не станет просто так со мной сожительствовать!

— А-а-а… — только вздохнул в ответ Вахицкий. Он знал, что должен через все это пройти и выслушать матримониальные откровения редактора, а также серию его острот. — А-а-а… Значит, новая мадам уже существует?

— А ты думал! То-то и оно! Помрешь со смеху!.. — захихикал Трумф. Все у него было, как всегда, мятое: и лицо, и рубашка, и брюки. — Я ведь тебе говорил, что наш брак был ультрасовременным союзом. Я практически всегда докладывал своей безмозглой половине, если мне случалось провести ночь в чужой постели. Приходил назавтра и рассказывал: мол, было так и так… Понимаешь? Жена все сносила — полагала, так и должно быть, это по-современному. А на самом деле мне просто хотелось услышать… мнение женщины о поведении другой женщины — не знаю, понимаешь ли ты меня, но, поверь, порой это может быть очень любопытно… хе! Только" к сожалению, супруга моя, бедняжка, безнадежно глупа! Воплощение глупости — во всей Польше второй такой не сыскать!.. Хоть сажай ее в клетку и показывай за деньги в зоологическом саду. И рассказы мои ей, видишь ли, не всегда нравились, хе… Кроме того, разумеемся, на всякий случай был у меня на стороне романчик с одной разведенной, весьма состоятельной особой — на ней-то я и хочу сейчас жениться. Мне, признаюсь, вообще грех жаловаться. Говорят, соблазнитель должен быть по меньшей мере Адонисом… или… знаменитостью… щеголять в мундире и звякать шпорами. Чепуха все это, поверь! Смех, братец ты мой, отмычка к женскому сердцу — смех! Рассмеши женщину — и она наполовину твоя! Их сестру развеселишь, она вмиг растает и поглядывает как-то так… беззащитно… будто на ней уже и платья нет. Даже морщины мои ей начинают нравиться, а может, и умиляют! Я же, если захочу, хоть целый вечер могу смешить какую-нибудь красотку. Черт, сам не знаю, что за такой закон природы, никто еще об этом вроде не писал, мне, во всяком случае, читать не приходилось… Смех — и эротика! Почему, черт возьми, смех как-то по-особому действует на прекрасный пол?.. Что-то тут есть — может, это своего рода щекотка? Недаром мамаши запрещают щекотать своих деток, чтобы в них прежде времени не пробудить чувственность… Может быть, смех — это и вправду щекотка, оттого женщины так реагируют… хи! Но в моем случае это, к сожалению, ничего не меняет. Дуреха эта, бывшая пани Трумф-Дукевич, съехать от меня, конечно, съехала, да что толку: теперь она живет со своей матушкой, а та!.. Одним словом, половине моей и сейчас самое место в зоопарке, только уже в качестве пумы, гиены… гиены, которая охотится за моими деньгами! Ничего не попишешь, придется брать адвоката…

— Ты слыхал об адвокате Гроссенберге? — как-то автоматически спросил Вахицкий.

— Гроссенберг? Погоди… Ну конечно! Кажется, ужасный ханжа? Консисторские адвокаты все ханжи; скажешь, нет? Клиентов, во всяком случае, доят исправно и загребают кучу денег. А ты почему его рекомендуешь — знаком с ним, что ли? Коренастый, широкоплечий брюнет с греческим носом, если мне не изменяет память? С черными усиками, как у Чаплина, — этот? Я его часто встречаю в разных кафе — то он с художниками сидит, то с полковниками, то с евреями. Ловкий, видать, тип, раз его все любят. Может, и в самом деле к нему обратиться… Ну ладно, ты сказал мне по телефону, что хочешь поговорить по делу. Давай, выкладывай, — закончил редактор.

Леон ответил, что дело, собственно, пустяковое. Просто он случайно познакомился с неким капитаном Вечоркевичем, давним приятелем своей матери, и теперь чувствует себя очень неловко, поскольку тот постоянно говорит с ним о пани Вахицкой и утверждает, будто помнит Леона еще подростком, тогда как он, Леон, понятия не имеет, кто это такой. Может быть, Трумф что-нибудь слыхал? Хотя он капитан, но ходит в штатском, у него есть контора, и еще он, кажется, знаток лошадей… в общем, имеет отношение к ипподрому в Служевеце…

— Вечоркевич, Вечоркевич… — Трумф еще сильней сморщился и принялся двумя пальцами теребить складки на лбу. — Есть, кажется, один Вечоркевич, но во Львове, спец по украинским делам… Погоди-погоди! Это старая история, я тогда еще не работал в редакции. Помнишь, в Вильно заживо сгорела актриса? Мы с тобой еще сопляки были, занимались своими бухгалтерскими науками и этой проклятой политэкономией, может, потому и не обратили внимания. Но история была громкая… Постой, как же ее звали?..

— Понятия не имею, о чем ты говоришь. Так что с этой актрисой случилось?

— Ну как же! Она была якобы очень красивая и известная. Кажется, из театра "Редут". Не помнишь? Вся труппа жила в вагонах, на гастроли они собирались, что ли. Поезд стоял на вокзале. Ну и однажды утром эта актриса, погоди… то ли кипятила на примусе чайник, то ли чистила платье… словом, видимо, плеснула на себя бензином. А когда вбежали к ней в купе, она уже пылала как факел…

— Да, действительно, я что-то припоминаю!.. — воскликнул Вахицкий. — Но… какое это имеет отношение к спецу, как ты говоришь, по украинским делам?

— Боюсь что-нибудь перепутать, дружище. Нужно проверить у нашего секретаря редакции. Вот у кого голова! Живая судебная хроника, честное слово. А это дельце сильно попахивало. Не только бензином.

— Чем же еще?

— Я боюсь наврать. В общем, как говорится, что-то там было. В чем-то эта актриса была замешана. Связь с иностранной агентурой, что ли.

— Ну и что?

— Не знаю, — вдруг осекся редактор.

— Тогда зачем рассказываешь?

— Черт его знает… потому что… потому что…

Иногда отдельные слова вызывают у нас не словесные, а образные ассоциации, подчас совершенно бессмысленные. Услышишь, допустим, слово "сигареты" или… м-м… "бродяга" (Трумф не сразу подыскал подходящий пример), и вдруг вместо пачки сигарет, предположим египетских (или еще чего-нибудь в этом роде, добавил Трумф), в голове у тебя мелькнет: "Бочка селедок!" Конечно, какие-то ассоциативные связи всегда можно найти, только надо, братец ты мой, до них докопаться… Черт его знает — почему, но Трумф, услыхав фамилию Вечоркевич, ни с того ни с сего увидел в своем воображении стоящий на вокзале вагон и вспомнил об актрисе, которая облилась бензином.

Может быть… может, какой-нибудь Вечоркевич тогда ездил из Варшавы в Вильно и принимал участие в расследовании, я, правда, боюсь соврать. И фамилии ее не могу вспомнить… хотя прямо вертится на языке. Кажется, сна играла в "Редуте", у Остервы… Боюсь перепутать.

Трумф-Дукевич ошибался. Похожая история случилась не с актрисой театра "Редут", а с известной в свое время опереточной дивой Невяровской. Сгорела она совершенно случайно. Тем не менее автор (А. Гроссенберг) при всем своем уважении к людской молве считает нужным отметить, что не у одного редактора Трумфа в связи с Невяровской вырвалась фраза: "Что-то там было". Среди своих заметок, например, адвокат нашел запись следующего содержания:

"Вчера был приглашен на чашку чая к пани В. Пани В. — пятидесятилетняя вдовушка весьма легкомысленного поведения, что не мешает ей водить дружбу с женами трех или четырех министров. Она устраивает "среды", на которых среди прочих бывает заместитель министра внутренних дел. У нее обширные связи, и вообще она из разряда "приправ"; как любит говорить известный поэт, приправа — это человек, состоящий при правительстве. Отличный каламбур! Так вот, из собственных, ярко накрашенных уст пани В. я услышал, что несчастный случай, происшедший с Невяровской, был завершением какой-то интриги с участием двух враждующих разведок. Пани В., впрочем, будучи пылкой патриоткой, дурного слова не сказала ни о нашей дефензиве[47], ни тем более об актрисе. Просто намекнула, что, как слыхала (при этом она прикоснулась к бриллиантовым сережкам в ушах), кто-то возле Невяровской вертелся. Одним словом, что-то там было. Сказав так, пани В. пошевелила ноздрями, словно к чему-то принюхиваясь. Это сущая чепуха, — было записано дальше у адвоката. — Трудно себе представить, чтобы кто-то мог войти в купе, где жила актриса, облить ее бензином и поджечь".

III

Был серый душный день, и в этой летней серости люди, предметы и даже события покрывались спокойной варшавской пылью. Дребезжащие трамваи везли с работы домой служащих с бледными, одутловатыми и как будто сонными лицами. Мальчишки, продающие вечерние газеты, тонкими голосками монотонно выкрикивали сенсационные заголовки статей и заметок, в которых ничего сенсационного не было. В Висле купались. Баба в подоткнутой юбке дремала на складном полотняном стульчике возле литровой бутыли с хлебным квасом. Леон шел по мосту (Кербедзя), и металлические плиты однообразно, но бодро громыхали под ногами. Не дойдя еще до конца моста, Вахицкий увидел, что на Зигмунтовской, возле лестницы, ведущей к "Спортивному", прохаживается знакомая фигура в серых брюках и спортивной рубашке, с болтающимся на сгибе локтя синим пиджаком. В атмосфере всеобщей серости противный, недавно еще распираемый эмоциями Теть явно посерел. Да, да. Теперь это был просто взмокший от пота скромный варшавянин с раскрасневшимся и, естественно, рябоватым, но почему-то сильно сконфуженным лицом. Он с места в карьер начал извиняться перед Леоном.

— Какая приятная неожиданность, рад вас видеть, пан… пан Вахицкий, — сказал он. — Вот хожу, поджидаю хозяина этой харчевни. Жара страшная, я обычно снимаю пиджак, и где-то у меня из кармана выпала книжечка.

"Пан Тадеуш"[48],— миниатюрное издание, всего два дюйма. Игрушка! Истинная правда, клянусь богом! Я и подумал: а вдруг ее потерял в прошлый раз, когда мы с вами здесь были?.. Клянусь богом, поверьте…

Вид у него был самый что ни на есть заурядный и непривлекательный, а взгляд — заискивающий. Только что не скулил и не вилял хвостом в знак признания своей вины. Вахицкий даже удивился, что такое безобидное ничтожество могло однажды на крыше… мягко говоря, вывести его из себя. Все по-прежнему покрывалось спокойной столичной пылью. У Леона почему-то появилось неприятное ощущение, точно он убедился в собственной глупости. Как будто до сих пор он жил в тумане, в розовом вымышленном мире, и вдруг, отрезвев, увидел действительность такой, какая она есть. Да и что, собственно, произошло тогда на крыше? Я думал, что стою… перед рулеткой. Ой! А может, моя мокрая на спине рубашка просто-напросто означала, что я… Леон почувствовал себя еще глупее и поспешно подавил мелькнувшее в голове слово "струсил"… Отчего-то и Теть, и Вахицкий в первую секунду старались друг на друга не глядеть.

— Мне б хотелось, пан Вахицкий… принести вам свои извинения, — запинаясь проговорил Теть. — С каждым может произойти… Поверьте, я понятия не имел… Совершенно случайно узнал, какая у вас была мать и как наши люди ее уважают.

Шпик или не шпик? — подумал Леон.

— Не поймите меня неверно… — продолжал извиняться Теть. Теперь он улыбался, улыбка на его каменном лице выглядела нелепой и неуместной. Он был похож на чиновника, обыкновенного, получившего нагоняй чинушу, изо всех сил старающегося добиться прощения и вернуть расположение начальства. — Ей-богу… Меньше всего я хотел вас задеть… Может быть, я произвел неподобающее впечатление?.. Жена даже мне сказала: пойди к пану Вахицкому, пойди и извинись за свои дурные манеры…

Несмотря на все эти извинения и смущение Тетя, была в его поведении какая-то… фамильярность. Например, он пытался схватить Леона за пуговицу на пиджаке. Уже не только серостью, но как будто и нечистоплотностью повеяло на Вахицкого. Шпик! — подумал он, отстранился и пробормотал:

— До свиданья!

Ему больше не хотелось разговаривать с этим типом и вообще поддерживать с ним знакомство. Еще чего не хватало! Довольно! Не подав Тетю руки, он сделал шаг вперед. И тут услышал за спиной гудок автомобиля и одновременно заметил, что в глазах Тетя, излучающего добродушие, сверкнул загадочный огонек. Леон обернулся.

Черный продолговатый лимузин с мягким шипеньем медленно проехал мимо них и остановился возле лестницы. На капоте затрепетал и тут же опал бело-красночерный флажок со свастикой. Неужели опять консул "третьего рейха"? — подумал Вахицкий. Хотя нет, государственный флаг, если не ошибаюсь, развевается на машине, только когда в ней находится сам посол.

Дверца автомобиля распахнулась, и на тротуар бодро выскочил тот самый дипломат, которого Леон действительно уже видел в "Спортивном" в обществе украинских националистов. Все вокруг по-прежнему было припорошено пылью варшавской повседневности. Герр консул выглядел весьма непрезентабельно: на нем был скромный серый костюм, а на голове — черная шляпа вроде тех, что носят пасторы. Наклонившись к открытой дверце, он произнес гортанным голосом: "Jawohl, sehr schön!"[49] Потом приподнял ладонь жестом, который пока казался европейцам только чуточку странным и смешным, но от которого в недалеком будущем людей станет бросать в дрожь. Дверца захлопнулась.

Лимузин заколыхался и покатил в глубину улицы. Лишь тогда человек в пасторской шляпе выпрямился и щелкнул каблуками. Но… еще не успев сделать и шагу вниз по лестнице, заметил стоящих неподалеку Тетя и Вахицкого. На лице его появилось напряженное выражение, какое обычно бывает у близоруких людей. А секунду спустя Леона повергла в изумление адресованная ему приветливая, хотя и несколько натянутая, улыбка. Крупная волосатая рука в перстнях коснулась черной шляпы, приподняв ее строго по вертикали и немедленно опустив обратно на голову господина консула. Неужели это он мне? — удивился Вахицкий.

Теть тоже с любопытством поглядел на взметнувшуюся вверх шляпу, а потом на Леона. Вахицкий же обернулся… Странно, никого, кроме них, на тротуаре не было. Похоже, что мне, подумал он и, поколебавшись, довольно неловко поклонился. Панама тоже взлетела в воздух, но на голову не вернулась — осталась в руке. Теть внимательно наблюдал за этой сценой. Выражение его лица было все таким же сконфуженным и заискивающим, но глаза и вправду загадочно сверкали.

IV

Глаза! Вот уж поистине новая загадка.

Чужие взгляды нам не часто хочется сравнить с иероглифами. Прочитать, что в них написано, можно и без Розеттского камня[50]. В глазах знакомых или даже случайных встречных, например прохожих на улице, нетрудно обнаружить нормальные человеческие письмена — в нашем случае буквы польского алфавита, складывающиеся в расхожие названия обыкновенных, всем известных чувств. Набор огоньков, которые вспыхивают на радужной оболочке или, напротив, меркнут, а то и совсем гаснут и т. п., в общем-то невелик и, как правило, не вызывает недоумения. Мы довольно точно угадываем, кто что думает или чувствует.

Однако существует исключение, а именно: глаза шпиков либо иных наших ближних, которые не только следят за тем, что мы делаем, но и выполняют специальные задания, не обязательно для нас приятные. Такие люди всегда знают что-то, чего не знаем мы, намерения их нам неизвестны, а оттого и выражение глаз, как правило, ошарашивает. С чем бы это сравнить? Представим себе, что где-то в африканских джунглях нам повстречался дикарь, причем мы не знаем — и даже не предполагаем! — что он людоед. Бросаемые им по сторонам голодные взгляды, пожалуй, только нас удивят. Что, черт возьми, это означает?

Так вот, если б на нас посмотрели такими глазами, мы бы опешили, а возможно (но лишь возможно), инстинктивно встревожились. Инстинкт в подобных случаях чаще всего молчит — перехваченный нами взгляд, не принадлежащий ни к одной из категорий нормальных взглядов, естественно, только удивит нас своей необъяснимостью. Как всегда, когда опыт ничего не подсказывает, мы проявляем легкомыслие. Непременно нужно разок обжечься, чтобы впредь не совать руку в огонь.

А что, если за радужной оболочкой и зрачками кроется, предположим, намерение нанести нам физическое увечье или даже оборвать наше бренное существование, — что тогда?

Ну и странные у него были глаза! — подумал Леон Вахицкий, окончательно распрощавшись с Тетем. Консул уже скрылся внизу. Леону, спускавшемуся следом за ним, пришло в голову, что в последнее время он все чаще ловит на себе взгляды… хм, неопределенные. Это открытие показалось ему таким любопытным, что он даже приостановился возле кустиков, над которыми сонно жужжали пчелы. Взгляды впивались в него, либо его ощупывали, либо, наконец… освещали загадочным огоньком, который, едва вспыхнув в глубине зрачка, затягивался не менее загадочной пеленой. "Глаза супругов Штайс, например, или Вальдемара. Этих прежде всего. Но и в глазах Барбры, вспомнилось Леону, иногда мелькало что-то, чего он, хоть убей, не мог понять. Пустота, пустота, скрывающая в себе какое-то содержание — только какое? Такой уж он, этот "Спортивный", пожал плечами Вахицкий. В Варшаве… да, в Варшаве люди смотрели на него нормально, за исключением… н-да, странный, любопытствующий взгляд был у старика коридорного в "Бристоле", когда тот расспрашивал его про чью-то фотографию, ну и барон Вежица смотрел на него как-то… необычно, с напряженным, настороженным беспокойством. А теперь этот Теть! Загадка, черт подери…

— Эй! — сказал Леон себе. — А не тот ли это самый психический сдвиг, который заставляет меня ни с того ни с сего оглядываться на улицах? Маме ведь тоже казалось, что чьи-то уши ее подслушивают, чьи-то глаза подглядывают… Тысяча чертей! — В медицине Леон не разбирался, но ему весьма неприятно было (как нетрудно себе представить) сознавать, что симптомы, подобные тем, которые он находил у себя, привели его родную мать в заросший сиренью третий корпус санатория в Батовицах. Хозяин ресторана Штайс, его супруга, Вальдемар, даже Барбра, а теперь еще этот Теть со своей клинописью в глазах! Чрезвычайно странный взгляд. Неужели все это ему только привиделось? Хотя, с другой стороны, нет! Возьмем, к примеру… Вот именно, подумал Леон вдруг, возьмем, к примеру, адвоката Гроссенберга. Ведь не где-нибудь, а именно здесь, в "Спортивном", он сидел со мной за одним столиком и ни разу, ни единого разу я не почувствовал, что он чего-то недоговаривает, не заметил за ним никаких странностей, которые, быть может, и странностями нельзя было бы назвать, имейся к ним ключ… У него были глаза как глаза. Просто глаза, а не… Так что, похоже, я, слава богу, пока еще в здравом уме, ха!

Отмахнувшись от пчел, Вахицкий, увязая в песке, который сегодня из желтого превратился в темно-серый, подошел к дверям "Спортивного". И увидел, что навстречу ему по довольно крутой тропинке, спускающейся с высокого берега к Висле, взбирается миниатюрный хозяин ресторана. Его лакированные башмаки скользили на песчаной дорожке, он тяжело дышал. Пиджака на нем, как всегда, не было. В черном галстуке алела булавка с рубином — казалось, Штайса ткнули в грудь чем-то острым, вроде шила, отчего на груди осталась капелька крови. Тем же можно было бы объяснить и его необычайно сильную одышку.

— Разорение!.. Полное банкротство! — выкрикивал он. — Закрою к чертовой бабушке это проклятое заведение. Камень на шее! А теперь на нас в прямом смысле посыпались камни. — Штайс застонал, словно и вправду был тяжело ранен. — Вы не поверите, милостивый государь! Какие-то голые бандиты, молокососы в плавках, которым больше нечего делать, кроме как с утра до ночи плескаться в воде либо кататься на лодках, снизу, вон оттуда, швырялись камнями! Два часа подряд. Чудом окна не перебили.

— Там, на улице, вас ждет один из ваших клиентов, пан Штайс. Хочет узнать, не потерял ли здесь какую-то книжечку. Ха! Прохаживается взад-вперед по тротуару.

— Где? — поднял голову Штайс.

Но сквозь негустую листву деревца они увидели наверху только два проезжающих мимо фургона, запряженных першеронами… Тетя и след простыл.

— И пускай прохаживается, — простонал ресторатор. — У меня, милостивый государь, в голове аукцион, публичная распродажа, которой нам не избежать, мне не до книжечек. Мы с супругой окажемся на улице — вот что нам грозит… В канавах будем ночевать!

V

В эту самую минуту из ресторана послышался мужской гортанный голос и донеслось несколько немецких слов: "…sehr gnädige Frau… gewiss… gewiss…"[51], и владельца "Спортивного" точно ветром оторвало от земли и понесло ко входу. Только мелькнули белые рукава, которыми он замахал, словно что-то молотя в воздухе.

— Удостоил… снова оказал честь! — шепнул он Леону на лету. — Это сам кон-сул Штраус!.. — И перед носом Вахицкого прямо-таки — буквально! — влетел в дверь своего заведения.

Впоследствии адвокату Гроссенбергу через знакомых из МИДа удалось установить, кем был, а вернее, кем не был этот герр Штраус. Так вот: консулом он никогда не был. Правда, одно время занимал какую-то второстепенную должность в краковском консульстве рейха, которое в те годы стало подозрительно разбухать от непропорционально большого количества сотрудников; Штраус там ставил какие-то печати. Вскоре его перевели в Варшаву, в распоряжение пресс-атташе посольства, где он не то печатал на машинке, не то служил третьим или четвертым секретарем. "А, мелкая сошка!" — сказали про него адвокату. Был ли его информатор (из МИДа) уверен в этом на сто процентов — другое дело: неделикатных вопросов Гроссенберг не задавал.

Эта мелкая сошка тем не менее жила в дорогом пансионате на улице Монюшко, в том самом, где по воле случая некогда умер отец Леона, пан Мельхиор Вахицкий. У Штрауса там был чуть ли не номер люкс: целых две комнаты, разделенные широкой белой раздвижной дверью; меньшая служила спальней, а большая — обставленная белой мебелью — гостиной, где хранилось множество всевозможнейших напитков. (В этом месте своего рассказа знакомый дипломат снисходительно усмехался с таким выражением лица, словно хотел сказать: "Он у нас на крючке!") Штраус, жилец в общем-то спокойный, иногда принимал у себя своих соотечественников — разъезжавших по Польше туристов в белых чулках — и нескольких второразрядных писак, варшавских журналистов, проявлявших профессиональный интерес к событиям в третьем рейхе, а также… к бутылкам, которыми в штраусовской гостиной был заставлен почти целый угол. (Информатор махнул рукой.)

Какое-то время спустя Гроссенбергу показали, в "Швейцарском" — кафе, которое помещалось под редакцией главного правительственного органа, "Газеты Польской", — так вот, в этом старом кафе, где в неизменной полутьме поблескивала позолотой застекленная буфетная стойка, на которой громоздились горы отменных рогаликов типа французских "круассан", в этом заведении девятнадцатого века с обитой плюшем мебелью, адвокату показали невзрачного господина весьма малопривлекательной наружности в черном костюме и твердом воротничке. Лицо у него было какое-то жесткое, упрямое, и хотя в соответствии с описанием Вахицкого на нем светились младенчески чистые глаза, но никто бы не сказал, что это лицо дипломата, старающегося снискать расположение граждан государства, в котором он по долгу службы обязан выполнять посредническую миссию. "Вон тот самый герр Штраус, про которого вы когда-то спрашивали!" — сказали Гроссенбергу. Штраус этот скорее был похож на человека, занимающегося ловлей бездомных собак, или на городского ассенизатора и, хотя у себя на родине он наверняка расхаживал в коричневой рубашке и с хлыстом в руке, отнюдь не блистал юношеской красотой белокурых арийских бестий, которые несколько лет спустя наводнили оккупированную Варшаву. Впрочем, и среди тех разные попадались рожи.

Вахицкий, однако, видел Штрауса в несколько ином свете. Он как-никак имел возможность наблюдать за консулом дольше, чем адвокат, перед которым тот лишь промелькнул в кафе "Швейцарское" — очень скоро Штраус встал и действительно строевым шагом удалился. Была ли на нем пасторская шляпа, адвокат не заметил.

Теперь же герр консул стоял у стойки "Спортивного", с другой стороны которой на фоне зеленоватых бутылок, как завороженные, застыли в почтительном полупоклоне три человека — весь персонал ресторана. Лица их то и дело расплывались в улыбках. Даже черные зубы Вальдемара время от времени сверкали в сумраке ресторана, точно обломок трухлявого дерева в лесу вечерней порой. Зазвенела касса, и из нее автоматически выскочил ящичек. Леон заметил, что пани Штайс сунула туда — не слишком, правда, толстую — пачку банкнотов, перехваченных резинкой. Она бурно дышала, и грудь ее высоко вздымалась. Консул, видно, отдавал какие-то распоряжения; из последних фраз Леон понял, что речь шла о приеме… о маленьком торжестве для узкого круга верных друзей, перед которыми он (Штраус) в долгу… ну, и с затратами он просит не считаться, это чепуха… kleine Sache[52], он, конечно, понимает, в каком трудном, если не сказать — критическом, положении находятся владельцы этого gemütlich[53] уголка… так что вот небольшой задаток… Лица за стойкой просияли, и Штайс в весьма образных выражениях объявил, что чувствует себя как утопающий в пучине бедствий, которому протянута спасительная рука!

Вахицкий уже прошел было мимо них, когда герр Штраус внезапно произнес:

— Шнапс?

И, вопросительно улыбнувшись, указал рукой на стойку. Это было ни к чему не обязывающее восклицание, просто полушутливое обращение одного посетителя ресторана к другому, обозначающее: ну что, приятель, цель-то нас с вами сюда привела одна — приятно согревающая, имеющая форму бутылки. Кроме того… кроме того, возможно, дипломату хотелось продемонстрировать свое прекрасное настроение — кто знает… Во всем, что происходило в ту минуту и произошло несколько позже, было много совпадений и случайностей, и вовсе не обязательно считать, что весь ход событий был предопределен заранее.

— Vielleicht…[54] — заколебался Вахицкий.

— О, я вполне пегло говорю по-польски… — начал Штраус.

Вдруг миниатюрный хозяин ресторана выбежал из-за стойки. Он так и сиял; булавка в его галстуке по-прежнему казалась кровоточащей ранкой. И тут Леон догадался: в "Спортивном" уже давно отлично знают, кто он такой.

— Уважаемый господин консул… у меня нет слов… Это такой случай… Короче говоря, в наших жалких хоромах случай свел вас с вы-да-ю-щей-ся личностью! — трещал Штайс, впадая в свой излюбленный патетическо-ханжеский тон. При этом он пальчиком указывал на Леона. — У нас — увы! — не так много клиентов, способных по достоинству оценить наше скромное заведение… Стыд и позор дирекции, но нас рассматривают главным образом как… читальню публичной библиотеки… — Он укоризненно покосился на Леона. — В читальню превращают ресторан, который моя супруга своим кулинарным искусством пытается поставить на ноги. Хотя можно ли сейчас говорить о каких-то ногах, господин консул, не ноги, а горе горькое! Того и гляди под нами подломятся, и если б не редкие опоры… Милостивый государь, на которого осмелюсь… с огромным почтением… указать пальчиком, с некоторых пор является для нашего заведения такой бесценной опорой… Это пан Вахицкий, господин консул. Сын покойного полковника легионера Вахицкого, который всегда был в большом фаворе у нашего великого Маршала… правая рука, позволю себе сказать!

Известие, что он сын полковника, Леона, разумеется, удивило. Отсюда, впрочем, можно было заключить, что Штайс слышал звон, но пока не знает, где он.

— О, герр маршал Пилсудский!.. — воскликнул словно бы с внутренним трепетом немецкий дипломат. — Великий государственный деятель, великий. Смирно, хайль! — как говорится по-польски. Мне песконечно, песконечно приятно, герр пан Вахицкий. Моя фамилия Штраус. Как венский вальс. Не откажетесь со мною выпить?.. Герр Штайс, у вас, кажется, есть "гольдвассер"? Хотя нет, лучше вон оттуда. Гданьскую водочку.

Гданьск! Напоминание о Вольном Городе прозвучало несколько двусмысленно, хотя городская власть пока еще принадлежала представителю Лиги наций, в Гданьске стоял наш гарнизон, и все верили, что вооруженная польская рука надежно охраняет стены и башни древнего града. Поэтому Леон только усмехнулся и вместе с консулом вышел в садик.

И тотчас же, отчасти в силу привычки, поддался колдовским чарам атмосферы "субтропиков". Варшавская пыль (психическая и прочая) и серость сюда не проникали, хотя небо над головой было хмурое. Впрочем, отсюда, когда бы Леон ни глядел на небо, он почему-то неизменно видел не обыкновенные тучки или облачка, а вселяющий беспокойство узор — батик[55] приключения.

Под этим небом, под ветвями акации, словно под зеленым зонтом, сидела панна Барбра. Неподалеку розовела раковина эстрады. Казалось, какая-то маска разинула беззубую пасть и беззвучно хохочет. Лишь теперь Леон понял, почему Штайс упомянул о публичной читальне. Не только он, но и Барбра сегодня тоже читала в садике книжку. Она сидела, облокотившись о столик и подперев ладонями щеки. Брови ее были нахмурены, а черноволосая голова склонялась то на один бок, то на другой — по мере того, как глаза пробегали по строчкам.

— Я ведь вас уже когда-то здесь видел? — спросил дипломат, усаживаясь с Вахицким под зонтом ветвей другого деревца. Потом вынул из нагрудного кармашка часы. — У меня около десяти минут времени. Prosit![56]

Возле них уже стоял в почтительной позе Штайс, держа обеими ручками подрагивающий (от волнения) поднос.

— Prosit, герр консул, — ответил Леон.

Выговаривая "п" вместо "б", Штраус еще раз выразил свое допрососедское одопренис польскому государственному строю: националист националиста всегда поймет! Nicht wahr?[57] Он родился в Силезии и только в конце двадцатых годов, ох, уже после войны с польшевиками, переехал в Перлин. В его фатерланде произошли важные исторические перемены, герр Вахицкий, наверное, заметил, каким эхом они отозвались во всем мире, gewiss?[58]Мы, националисты, Польше жизни люпящие свой фатерланд, протягиваем руку каждому иностранцу, который тоже люпит свой фатерланд. (Тут Штраус протянул над столиком руку, чтобы Леон мог яснее представить себе, что такое союз националистов.) Вам, как сыну пилсудчика, должно пыть это понятно. А может, ваш отец, герр Oberst[59] Вахицки, служил в австрийской армии?

— Это скорее моя мать была Oberst, господин консул, — ответил Леон, усмехнувшись.

— Ма-ать? Фрау Вахицки? Отлично! Ха-ха… Prosit. А почему бы вам, пан Вахицки, не посетить как-нибудь новую Германию? Не лучше ли, чем торчать в Варшаве, провести лето в Остенде или подышать горным воздухом Альп? Увидели б сами, как там у нас всё выглядит…

Штраус снова достал часы; на золотой крышке мелькнула свастика.

— Ха, действительно. Я собираюсь в путешествие, и даже в самом скором времени. Но в гораздо более далекие края, чем Германия, — ответил Вахицкий. — Впрочем, путешествия бывают разные… — Он опять подумал о своих поездах и улыбнулся; улыбка его наверняка показалась консулу неуместной. — Я намерен побывать на тропических островах, — закончил он.

— О, jawohl…[60] Уж не на Капри ли? Счастливая нация итальянцы, так же, впрочем, как народ новой Германии и Польша Пилсудского. Дуче!.. Nicht?[61]

— Нет… скорее в Малайю.

— Малайя? Но ведь там комары!.. — На лице Штрауса появились брезгливость и отвращение. — Keine… aber keine Kultur!.. Комары, москиты и, как их… ну такие черные, которые пегают в кухне? Was? Ja![62] Та-ра-ка-ны. Паразиты влезают в нога. У меня в польшой палец ноги влез такой паразит, schrecklich[63]. И вытащить его было невозможно, потому что он отложил там свое… как его… яйцо… Нашел себе родильный дом!.. Пфе и пфе! Это не для белой расы, можете мне поверить, пан Ва… Вахицкий! Ядовитые змеи кишмя кишат… Лихорадка, озноб, хинин!.. Руки никому нельзя подать — немедленно схватишь проказу! Пфе, пфе! Еду я верхом mit einem Freund[64] и вижу: кофейная плантация и такие gemütlich[65] махонькие домики среди банановых деревьев. "Was ist das[66],— спрашиваю, — ein Bauerndorf, деревушка?" — "Nein, es ist ein Leprosorium"[67]. У них носы отваливаются… уши!..

— Ха! — воскликнул Леон. Ему эта картинка не показалась отталкивающей. — Неужели? Но в тех краях, наверное, есть и кое-что другое, заслоняющее то, о чем вы рассказываете. — И похлопал пальцами по лежащей перед ним книге.

— Was ist das für ein Buch? Что это за книжка?

— Вот именно, книжка, позволю себе вмешаться. В читальном зале Национальной библиотеки на Котиковой, осмелюсь повторить, не бывает столько посетителей, сколько у нас в нашем тенистом садике, господин консул!.. — раздался жалобный голос хозяина ресторана. Штайс все еще стоял между ними с подносом, а Вальдемар при каждом "Prosit!" подбегал сбоку и наполнял рюмки. На подносе стояла еще тарелочка с пробками. Ресторатору, как видно, наступили на больную мозоль. ("А может, опять ломает комедию, паяц", — подумал Леон.) — Поверьте вашему покорному слуге, я говорю без тени иронии… Конечно, для души чтение детективных романов — прекрасное развлечение. Но… во что бы превратились рестораны, если б туда все приходили с книгами! — воскликнул Штайс и, согнувшись в поклоне, покосился на погруженную в чтение Барбру. — То ли я мечтал видеть в этом садике? Я мечтал видеть большое общество… слышать то-о-сты! А так что? До чего мы дожили? — осмелюсь сказать. Мне уже ничего не остается, кроме как по вечерам расставлять лампы с зелеными абажурами, точно в читальне. Тс-с… — приложил он пальчик к губам. — Ходите, пожалуйста, на цыпочках — здесь чи-та-ют, тс-с!.. Мало того, что мы переживаем материальный кризис, в моральном отношении нам не лучше, клянусь богом… Ну как я могу себя чувствовать?..

— Genug[68], repp Штайс, — махнул рукой консул.

Ресторатор проглотил последний вздох вместе с извинениями.

— Простите, я исчезаю со сцены! — И наконец ушел на цыпочках, словно и вправду лавируя между столиками в читальне.

— О, теперь я вижу, что вы читаете, — сказал Штраус. Тон его внезапно переменился — стал сдержанным и холодным. — Dieser Mensch[69],— он ткнул пальцем в напечатанную на обложке фамилию Конрада, — никогда не жаловал… ничего немецкого.

Леон вспомнил, что хозяина гостиницы Шомберга автор "Победы" и в самом деле представил в довольно-таки неблагоприятном свете, хотя Шомберг был когда-то немецким офицером. А может быть, именно поэтому… Ему захотелось поскорей сказать что-нибудь в защиту Конрада. Но он не успел этого сделать. Штраус в третий раз посмотрел на часы и, словно обращаясь в пространство, с неудовольствием выкрикнул над его головой:

— Aber![70] Пан Сытко-Запорожец, warum[71] так поздно? Я вас жду уже пятнадцать минут.

— Сосид (сосед) меня задержал, очень извиняюсь, — мешая польские и украинские слова, ответил кто-то за спиной Вахицкого.

Это был один из двух давешних спутников господина консула. Тот, что пониже ростом. Сегодня вид у него был более импозантный, чем в прошлый раз. На темном пиджаке белели концы сложенного треугольником платочка, начищенные башмаки сверкали. Вместо голубоватожелтого, национальных цветов, галстука под подбородком красовалась бабочка, крылышки которой он то и дело поправлял пальцами. Заметив (а возможно, тоже узнав) Леона, он широко, добродушно, очень по-славянски улыбнулся. Как говорится, от всей души. И, не дожидаясь, пока его представят, первым схватил Леона за руку.

— Грицъ Сытко-Запорожец, — сказал он. После чего пододвинул себе стул и сел.

VI

Леон тогда же узнал от Штрауса, что Сытко был директором молочного кооператива в Ровно, кроме того, кое-что пописывал и сотрудничал в издающейся в Чехословакии "Украинской энциклопедии", а также — и прежде всего! — был великим полонофилом. Затем Вахицкий услышал несколько фраз — возможно, случайных и ничего не значащих, — которыми перекинулись его собеседники. Говорили они по-польски.

— Все в порядке, — сказал Сытко-Запорожец, — я послал ей коробку конфет и извинился!

— Хе-хе! Ха-ха! — рассмеялся Штраус. — Это очень трудная дама. Но!.. — И неожиданно поцеловал кончики пальцев.

Леон не заметил, чтобы при этом они обменялись какими-то особыми взглядами. Только кивнули друг другу, и все.

— Я искренне люблю Польшу, — немного погодя заявил Сытко-Запорожец, поправляя свою бабочку. — Я из тех, что хотят жить с вами, поляками, как брат с братом. Зачем ссориться?.. Только… только, пан Вахицкий, если говорить честно, разве нас надо винить? Вот послушайте: был я в марте прошлого года у своего кума во Львове. Так кум мне рассказывал… святый боже, чего только он не рассказал!.. Не хочется повторять во всеуслышание: не стану же я, ваш щирый друг, подстрекать прохожих, устраивать в общественных местах беспорядки… Вот так, к примеру! — И Сытко-Запорожец, видно для иллюстрации своих слов, сжав пальцы в кулак, поднес его к губам и раздул щеки. — Понимаете, господа?

Так называемый консул кивнул. Леон тоже догадался, что Сытко таким способом давал понять, будто не намерен о чем бы то ни было трубить всенародно.

— Боевая труба! — объяснил он значение своего жеста. — Я не желаю трубить тревогу — зачем портить дружеские отношения!.. Это бы только повредило покойному батьке Петлюре, да и пану Маршалу тоже… Послушайте, господа… — И, совсем понизив голос, перегнулся через столик, тем самым заставив Леона придвинуться вместе со стулом. — Послушайте… Вот что рассказал мне мой кум. У него есть дети, которые уже ходят в школу. А в школе польская учительница платит им… дает деньги, чтоб они рассказывали, что у них дома говорят о Польше. Спрашивает: "Твой папа любит Польшу? А мама? Если скажешь, что они говорят о поляках, получишь пять карбованцев… пять злотых!.." Подлинный факт! Чтоб у меня очи повылазили! Ребятишки ось какие махонькие, ось, а уже полиция их подкупает…

Леон невольно покосился на Штрауса. Как-никак представитель соседнего государства сидел всего в двух шагах от него. Хотя свою страшную историю Сытко поведал шепотом, неизвестно было, что герр Штраус слышал, а чего не слышал. Но тут Вахицкий перехватил его взгляд и… буквально остолбенел. Опять то же самое!

Взгляд голубых, как у новорожденного младенца, невинных глазок консула был тем не менее весьма загадочен, и необъяснимая эта загадочность смутила Вахицкого. Он увидел странную пустоту, которая что-то ведь означала! Но что? Впрочем, в данном случае "пустота" была неподходящим определением. Под пустотой в глазах обычно подразумевается отсутствие всякого выражения. Между тем Леон не мог бы сказать, что глаза консула лишены выражения, просто оно было таким неожиданным и непостижимым, что производило впечатление пустоты.

Длилось это не долее секунды; Вахицкий поспешил отвести взгляд… Чепуха, подумал он, нужно относиться к вещам проще. Это я, что называется, ударился в психологизм. Только и всего. Однако же он чувствовал, что оба его случайных (на самом ли деле случайных? — подумалось ему) знакомца внимательно за ним наблюдают.

— Ах, как неприятно, просто верить не хочется, — обратился он к Сытко, тоже понизив голос.

Но тот не дал ему договорить, видимо… охваченный порывом славянского великодушия. И снова поправил крылышки своего галстука; он все время придерживал его пальцами, словно опасаясь, что бабочка улетит.

— Таж… таж все отлично складывается, пане! — воскликнул Сытко-Запорожец, показывая множество сверкающих, искренних — если можно так сказать про зубы — зубов. — Как раз сегодня у нас вечерница. Украинско-польское братанье… — Он указал на свою полную рюмку. — Потому я сейчас и не налегаю особенно на горылку — оставляю место на вечер. — (Леон и в самом деле заметил, что Сытко-Запорожец только подносил к губам и тут же отставлял рюмку.) — Поедемте со мной, пан Вахицкий, уважьте. От всей души приглашаем. Будет и буфет, и холодный ужин, и танцы. Ну а главное — вокальная часть… Пение… В Варшаву как раз приехала наша знаменитая соотечественница, известная всей Европе, сейчас она поет в Италии… Послушаете наши песни! Только прямо сейчас: ехать — так ехать!..

Леон заколебался — и оглянулся через плечо. Под зонтом ветвей в сгущающемся сумраке по-прежнему сидела Барбра. Вероятно, буквы уже сливались в переплетениях вечерних теней, поэтому книгу она держала у самого лица. Вахицкий, собственно, не видел причин (ха, с какой стати?), чтобы принять приглашение; ему совсем не хотелось впутываться в польско-украинские дела. Если они пытаются установить со мной контакт, то, может быть, напротив, следует их избегать, невольно и вполне разумно подумал он. Кроме того, разве он не пришел сюда, чтобы… Тут он опять посмотрел на Барбру.

— Да я… у меня свидание, — соврал он, вежливо поклонившись.

— Вижу, на кого вы поглядываете! — тихонько засмеялся Сытко-Запорожец. — А почему бы и барышне к нам не поехать? Гарна, очень гарна (красивая)!..

Ха, это было бы забавно… Только барышня наверняка откажется: буркнет что-нибудь, и все… А с другой стороны — почему б не спросить? Если скажет, что ей не хочется, у меня будет повод распрощаться с этими господами… Та-ак… И Леон встал с садового стульчика. В синеватом полумраке мелькнуло светлое пятно его почти тропического костюма. Он подошел к столику в глубине сада.

— Позвольте на минуточку?

— Что? — подняла Барбра голову.

Только теперь Леон заметил, как она одета, и это его поразило. По темно-оливковому вечернему платью с большим вырезом были разбросаны похожие на огненные языки узоры. Казалось, материю лижет пламя — и она того и гляди вспыхнет. Особенно странно и даже как-то неуместно выглядело глубокое декольте, ну и, конечно, длина платья. Барбра сидела боком, закинув ногу на ногу. Край ее платья, как и полагается вечернему туалету, был вровень с щиколотками. Может быть, она собиралась куда-то на прием? Или… или предчувствовала, что получит приглашение? Чепуха, подумал Леон.

Он присел на краешек стула спиной к Штраусу и Сытко-Запорожцу.

— Простите, так уж получилось… окажите мне небольшую услугу… — наклонился к ней Леон. — Ха! Просто я не знаю, как отцепиться от этих типов. Поговорим несколько минут тихонько, чтоб они подумали, будто у нас с вами какие-то дела…

Барбра, не скрывая неудовольствия, отодвинулась.

— Что-о? — повторила она и нахмурилась.

— Не сердитесь, пожалуйста. Я сейчас уйду. Потом я вам расскажу, что это за господа, — торопливо проговорил Леон. — Кстати, слыхали, как Штайс во всеуслышание сокрушался, что и вы сегодня пришли с книжкой?.. Что вы читаете? Ого! — невольно воскликнул он. Перед ним, в руках девушки, мелькнуло — ему даже показалось, сверкнуло — знакомое название.

— Что вас так удивляет? — неприязненно спросила Барбра. — Просто я еще не читала "Среди течений". Как раз начала последний рассказ… — Посмотрев на Леона, она по-своему скривила уголок рта и добавила. — Только вы мне лучше не верьте. Я ведь перед вами спектакль разыгрываю, а эта книжка — театральный реквизит.

— Последний рассказ? Это какой же?

Барбра перевернула несколько страниц. Вахицкий увидел напечатанное крупным шрифтом заглавие: "Из-за долларов". Вдруг она рассмеялась.

— Над чем вы смеетесь? — спросил Леон.

— Смеюсь, вот именно… Я подумала, что, может быть, теперь вы начнете моего смеха бояться.

— Бояться?.. — повторил он машинально.

Ее смеха? С какой стати? И тут ему припомнилось… Память протянула руку и приподняла перед его глазами краешек тропической завесы, открывая мужскую фигуру, смутно белеющую на фоне высоких трав, среди почти непроницаемой черноты. Была темная, душная, насыщенная влагой яванская ночь. Мужчина только что вышел из домика на сваях, освещенное окошко которого было единственной светящейся в отдалении точкой. Там, за этим окошком, в комнате, при свече играли в карты четверо негодяев. Среди них был огромного роста безрукий француз — культи его были засунуты в карманы пиджака. Карты перед ним держала сидящая рядом женщина в поношенном атласном платье до пят, со следами косметики на лице. Голова ее была на малайский манер повязана красным платком. Звали женщину Хохотушка Энн. На всем побережье и почти в каждом порту в тех жарких краях знали ее беспричинный серебристый смех — она всегда так смеялась, были к тому основания или нет. Но почему француз упорно не вынимал из карманов обрубки своих огромных страшных рук? Да потому что к правой его культе Энн привязала семифунтовый груз, гирю. Мужчина в белом костюме возвращался впотьмах на свое суденышко, которое во время отлива увязло неподалеку в иле небольшой бухты. Он знал, что ему грозит опасность. Знал — и не хотел верить. Хохотушка Энн ухитрилась сегодня ночью, буквально минуту назад, рассказать ему по секрету, что картежники собираются пробраться на его судно, чтобы украсть ящики с серебряными долларами, которые он привез для обмена… Один из них, тот самый француз, семифунтовой, привязанной к культе гирей раскроит ему череп… "Не спите, не спите сегодня ночью! — настойчиво твердила Энн. — И внимательно прислушивайтесь: если вдалеке раздастся мой смех — а ведь все знают, что я часто и без причины смеюсь, и у них не возникнет подозрений, — так вот, когда вы услышите мой смех, это будет означать, что они уже идут! Идут, чтобы обокрасть вас и убить…" И вот мужчина в белом костюме ощупью, спотыкаясь, поднимается на свое крохотное суденышко, пароходик с небольшим экипажем из малайцев, которые в ту ночь вдобавок сошли на берег. На борту он один. Кругом черно, духота с каждой минутой усиливается. Проходит час, второй. Везде тихо. И вдруг этому мужчине — а звали его капитан Дэвидсон — показалось, будто он что-то слышит во мраке. "Его достигло легкое колыхание беспредельной тишины, — писал Конрад, — просто дрожание атмосферы, словно бы тень серебристого смеха…"

— Да, да, припоминаю… — сказал Вахицкий. — Вы подумали про Хохотушку Энн?..

— Не только. Я подумала: как знать, может, теперь вы испугаетесь, когда услышите, что… и я смеюсь!.. — повторила она. Но повторила как-то очень по-актерски — нельзя было понять, всерьез она говорит или шутит.

— Ха!

Наверное, она бы так не шутила, подумал Вахицкий, если б дочитала рассказ до конца. Если б знала, что великан француз не капитана Дэвидсона убил, а своей семифунтовой гирей раскроил голову Хохотушке Энн за то, что своим смехом она выдала негодяев, собиравшихся проникнуть на судно и украсть доллары Дэвидсона Г… И хотя Леона разбирало любопытство, времени раздумывать над ее словами у него не было. Из другого конца садика доносились голоса консула и его, так сказать, коллеги (наверное, все же какие-то дела — возможно, служебные — связывали Сытко-Запорожца и Штрауса).

— Понимаете, — произнес Леон вполголоса, — они меня пригласили на какую-то польско-украинскую вечеринку — не то танцульку, не то политическое собрание… я в этом не разбираюсь… Во всяком случае, там должна петь якобы хорошая певица… Я не знал, как отвертеться, и сказал первое, что пришло в голову. Что, к сожалению, не могу, у меня свидание… Тогда — уж не знаю почему — один из этих типов решил, что свидание у меня… с вами. Ну и, представьте, спросил, не согласитесь ли и вы принять его приглашение. Ха, ради бога, простите, что так получилось. Покачайте отрицательно головой, а я пойду и скажу, что… словом, что у вас на сегодняшний вечер другие планы. Ну, давайте же… я встаю… — И Леон в самом деле поднялся.

— А почему бы и нет? — к его удивлению, воскликнула Барбра. — С большим удовольствием…

Вот уж чего не ожидал, растерянно подумал Вахицкий.

— Ха… Это значит?..

— Это значит, что я охотно с вами поеду…

Сзади зашуршали по гравию стулья — вероятно, Сытко-Запорожец, а может быть, и Штраус встали. Голос Барбры прозвучал решительно, хотя и очень уж по-актерски глуховато — подобные звуки не раз исторгала ее грудная клетка.

Таким образом, Леон Вахицкий вместе с Барброй и паном Запорожцем провел вечер в неожиданном месте и неожиданном обществе. Герр Штраус не пожелал составить им компанию. Он попросил, чтобы они довезли его до пансионата на улице Монюшко, где, попрощавшись почти по-военному и не поцеловав панне Барбре руки, вылез из такси. Остальных машина повезла дальше и остановилась только на Новом Святе перед трехэтажным особняком, фасад которого был украшен двумя балкончиками, покоившимися на плечах и склоненных головах четырех кариатид. Уже стемнело, во всех окнах второго этажа горел свет. Оттуда доносилось женское пение под аккомпанемент пианино. Несколько прохожих стояли под балкончиками и, задрав головы, слушали. Казалось, они сами превратились в кариатид, взвалив на плечи необременительный груз так называемых "далеких польских окраин", прелестных и плодородных уголков земли, в свое время давших пристанище многим нашим поэтам и прочим служителям муз, взять хотя бы Юлиуша Словацкого, Кароля Шимановского, семейство Конрада. Бескрайняя степь, поросшая буйными травами, белые хатки под соломенными стрехами, палисадники с мальвами и ноготками, зреющие в садах вишни… синие шаровары и расшитые черно-красным крестом блузки, черные как смоль девичьи косы… посеребренный луною скачущий через пороги ручей — все это, как кинолента разматываясь в воздухе, выплывало из открытых окон на Новый Свят и светилось и играло красками над автомобилями, мчащимися по мостовой. "Ревет и сто-о-нет Днепр широ-о-кий!"

— Быстрей, быстрей, уже началось, — сказал Сытко-Запорожец шепотом, будто стоял не на тротуаре среди плотной толпы зевак, а в концертном зале.

Все трое — он, Барбра и Леон — торопливо вошли в подъезд и, свернув направо, стали подниматься по деревянной, скупо освещенной лестнице. Женское пение приближалось. Кто-то бесшумно распахнул перед ними дверь, и они увидели не то прихожую, не то гардероб. В глубине виднелась вторая дверь, широко открытая в большой зал, где по обоям на стенах разбросаны были белые греческие амфоры и гирлянды роз.

Загрузка...