Глава четырнадцатая


I

Взошла огромная малиновая луна. Барбра Дзвонигай и Вахицкий сидели в шезлонгах на крыше "Спортивного". Был уже конец июля, около девяти часов вечера.


Покачивая над головой подносом с шипящей сковородой, на крышу взбежал по ступенькам Вальдемар. Двигался он танцующей походкой человека, пребывающего в отличном настроении, и весело щерил зубы. Было еще довольно светло. Вахицкий и Барбра заканчивали ужин: им подали огурцы, помидоры, молодой лук и охотничьи колбаски на закуску, а потом бризоль с домашней лапшой в соусе с красным перцем. Хлеб был двух сортов: ржаной — вероятно, деревенской выпечки, с прилипшими снизу капустными листьями — и хрустящие булочки. Все это несущественные подробности, однако о них следует упомянуть, так как впоследствии Вахицкого подробно расспрашивали о меню. Выпито в тот вечер было немного: две-три рюмочки водки и бутылка французского вина. Потом Леон вспомнил одну мелкую деталь: вино им принесли уже откупоренным и даже разлитым по бокалам. Это не соответствовало обычаям, принятым в хороших ресторанах, где каждую бутылку открывают на глазах клиента, — но разве "Спортивный" был хорошим рестораном? Поэтому Леон не обратил на эту мелочь внимания.

Когда уже совсем стемнело, Вальдемар принес сифон с водой (для Барбры) и два стаканчика. В темноте нельзя было определить, пусты ли они — не лежит ли, например, что-нибудь на дне стаканчика Барбры? Такое тоже было возможно. Еще Вальдемар принес кофе в маленьких чашечках, но Барбра тогда уже почувствовала отвращение к еде и питью, так что к кофе даже не притронулась. Леон хорошо это запомнил.

Все это, быть может, просто придирки. Впрочем, с другой стороны, разве в "Спортивном" не к чему было придраться? Скорее наоборот. Однако перейдем к порошкам от головной боли, которые в тот вечер лежали у панны Барбры в сумочке.

Порошки были самые обыкновенные: кофеин, салицилка и что-то там еще — и назывались "петушками", так как на бумажной упаковке был изображен петух. Их продавали без рецепта в любом киоске. Именно эта старомодная упаковка отличала их от порошков в облатках или капсулах. Облатку и капсулу, конечно, тоже можно аккуратно вскрыть, высыпать содержимое и, насыпав взамен любой другой порошок, снова закрыть. Однако, если рассуждать здраво, это проще проделать с маленьким конвертиком, каковым являлся "петушок", — достаточно развернуть бумажку, а затем сложить ее в точности так, как она была сложена раньше. Скажете, это тоже придирка?

II

Перед ужином произошли кое-какие события.

— Этот кошмарный граммофон совершенно отрезает нас от стойки, — пробормотал Леон, вставая с шезлонга.

— Да ведь вы уже заказали ужин, — откликнулась Барбра.

Она лежала на соседнем шезлонге и смотрела на мост Кербедзя. Одна ее рука свисала с подлокотника, почти касаясь нагревшейся за день крыши. Если б она повернула шезлонг наоборот, ногами на север, перед нею открылся бы куда более красивый вид: исчезающая в отдалении Висла. А так все загораживал мост. Леон давно обратил внимание, что она всегда ложилась лицом к мосту.

— У меня кончились сигареты, — сказал он, подходя к лестнице. — Синьор Рикардо, эй! Вы меня слышите? — крикнул он вниз. Но ответа не последовало — из люка неслись только бесконечные рулады. Попурри из венских вальсов. — Ничего не поделаешь, придется спуститься. Простите.

Хотя солнце уже село, с синего неба еще струился неяркий свет. Прошло некоторое время… Вахицкого, видимо, что-то задержало внизу. Когда наконец он вернулся, Барбра поглядела на него и снова уставилась на металлические пролеты моста.

— Что случилось? — спросила она.

Леон сел. На лице его отражались смешанные чувства: как будто что-то его восхитило, заворожило и одновременно обескуражило.

— Фан-тас-ти-ка, — произнес он.

Барбра опять посмотрела на него, а потом на мост. Можно было подумать, мост ее интересовал больше.

— Вы о чем?

— Вы заметили, что стоит у Штайсов на буфетной стойке?

— Граммофон.

— Не только, не только. Сегодня там появилось кое-что новенькое. Пожалуй… ха! Пожалуй, надо бы вам об этом рассказать.

— Расскажите.

— Вам это покажется абсурдом…

— Это уж мое дело, что мне покажется…

Их взгляды встретились.

— Хорошо, тогда послушайте… Спустился я вниз и говорю пани Штайс, как обычно: "О, мадам!"

"Хотите выпить?" — спрашивает она.

"Курить хочу, любезная мадам! Дайте пачку сигарет!"

"Те, что всегда? Вписать в счет?"

"Да, если это вас не затруднит!" — отвечаю я и уже собираюсь отойти. И тут одна вещь бросается мне в глаза. "А это что?" — вскрикиваю я и даже, кажется, от удивления разеваю рот. Потом подхожу к кассе…

"А, лампа… чепуха! — отвечает пани Штайс. — Достала с чердака — знакомые недавно купили имение, а в деревне, сами знаете, электричества нет. Вот они и собирают керосиновые лампы…"

Очень интересно, подумал Вахицкий. Перед ним на прилавке стояла керосиновая лампа девятнадцатого века, очень высокая, с голубым в оранжевые цветочки стеклянным абажуром. Объяснение звучало правдоподобно — в те времена отыскать в Варшаве керосиновую лампу, особенно стильную, попахивающую стариной, было почти так же трудно, как и теперь, помещики же за такими лампами буквально охотились. Так что все правильно, все в порядке.

— Но какого черта, простите, — крикнул Леон хозяйке "Спортивного", — одного не могу понять… зачем вы на моих глазах секунду назад переставили ее оттуда сюда. Только что она стояла возле граммофона, а вы ее поставили рядом с кассой.

И посмотрел пани Штайс прямо в глаза. Но в ее глазах, как всегда, плясали веселые чертики. "Забавно! — говорили они. — Вот потеха!"

— Ах, у всех у нас пошаливают нервы, — ответила она тем не менее отнюдь не шутливо, а напротив — со вздохом. После чего мелодично зазвучала флейта. Хозяйка ресторана запнулась и долго, дольше обычного, не могла выговорить "Изви… и… и… ните…". — Вот вам наилучшее доказательство. У меня это на нервной почве. А почему вас так заинтересовала лампа? Просто от волнения я переставила ее на другое место.

— Ну да? — удивился Леон.

— Честное слово.

Он снова взглянул ей в глаза и снова увидел лукавый блеск, совершенно не вяжущийся с ее вздохами.

— Мне показалось, вы это проделали демонстративно.

— Демонстративно? Надеюсь, вы это не серьезно?..

— Абсолютно серьезно. Вы взяли лампу обеими руками, посмотрели на меня, будто хотели удостовериться, что я это вижу, а потом высоко — излишне высоко! — подняли и поставили рядом с кассой. Зачем?

— Нынешние мужчины разговаривают с женщинами так, как если бы женщины тоже были мужчинами, — обиделась пани Штайс.

Вахицкий был почему-то так возмущен, ну и, конечно, заинтригован, что почти ее не слушал, только смотрел на круглые щеки и полные обнаженные плечи. Она была, как всегда, в муслиновом платье, но на этот раз не белом, а ярко-желтом, перехваченном шарфом, концы которого взметнулись над стойкой: отвечая Леону, пани Штайс вскочила из-за кассы. Хотя движения ее, что не редкость у полных женщин, были удивительно легкими и плавными, заметно было, что и она почему-то крайне возбуждена. Вахицкий вдруг подумал, что совсем не знает этой особы и его представление о ней не соответствует действительности. Ей бы на маленькой сцене в садике бренчать на пианино (точно мадам Цанджиакомо), вторя смычкам своих "музыкантш". Так, как описано у Конрада. И она бы, например, вполне могла ущипнуть Лену за то, что та не спешила присаживаться к столикам изголодавшихся по женскому телу плантаторов. Даже вырез ноздрей у нее был такой же злобный, как у мадам Цанджиакомо, — забавное и поразительное совпадение!.. Тут Леон увидел на губах пани Штайс высокомерную и полную горечи улыбку. И тогда до него дошли ее слова во всей их агрессивности: в пани Штайс, оказывается, негодующе вскипела благородная кровь. Повысив голос, она с обидой принялась перечислять, что в гербе у нее пятиконечная корона, что ее папенька, правда, обеднел, но это ничего не значит — в свое время он воспитывался в имении дедушки, который в Литве имел столько моргов земли, сколько иным мещанам и не снилось, — у него даже был собственный кучер. Этот кучер, видно, являлся ее фамильной гордостью, потому что она дважды выкрикнула:

— У него кучер был в услужении, да, да, вообразите себе, кучер! — Тут Вахицкий счел нужным извиниться и отвесил преувеличенно любезный — дабы разрядить обстановку — поклон. Но чем все-таки объяснялся этот взрыв?

Можно было подумать, керосин в старинной лампе обладал коварным свойством — мгновенно воспламенялся, и лучше было к ней не прикасаться, чтобы не раздалось "бу-бух!". Поклон все же оказал свое действие, и пани Штайс выйдя из образа капризной шляхтянки, снова превратилась в невинную, чуть заикающуюся хозяйку ресторана. Ноздри ее уже не раздувались, а в глазах проснулось удивление.

— Ну теперь мы хоть поближе познакомились! — с подчеркнутой многозначительностью изрекла она. И при этом, произнося слово "теперь", запнулась на "е".

— Ба, это от жары! — сказал Леон.

— В ка-а-аком смысле?

— Тропики, понимаете ли… в тропиках еще хуже! От жары у людей нервы не выдерживают, ба! Они там не только раздражаются из-за пустяков, как, например, мы с вами минуту назад, а буквально впадают в отчаяние, ха! — И сделал было шаг к лестнице, ведущей на крышу.

— Смешно, — ответила пани Штайс, — сегодня опять было больше тридцати градусов — просто смех разбирает… Вы будете ужинать наверху?

— Да, пока на дворе светло.

— Стемнеет, сте-е-емнеет… хотя это зависит…

— От чего?

Она помолчала и наконец ответила:

— От туч.

Что-то мелькнуло за стойкой, и Леон снова остановился. Это было уж совсем непонятно. То ли она это сделала ему назло, то ли от неосознанного раздражения, как если бы ее, предположим, донимал тик. Пани Штайс опустила голову — на этот раз Леон не заметил, чтоб она глядела на него выжидающе. Голые пухлые руки, мелькнув за стойкой, ухватили лампу за латунную подставку и, приподняв, точно какую-нибудь драгоценность или ковчежец, подержали минутку в воздухе, а затем осторожно опустили на другой конец стойки.

— Хе?.. — начал Леон и осекся. Пятиконечная корона и сегодняшняя раздражительность пани Штайс связывали ему руки. Он не мог, например, стукнуть кулаком. Впрочем, к чему бы это привело? — он ведь не собирался с нею ссориться. Нет, это было бы неразумно. — Ха, — проговорил он уже равнодушным голосом, возвращаясь к стойке. — Знаете что, налейте-ка мне рюмочку чего-нибудь… нет! Лучше отсюда, — он указал на бутылку, — то, что всегда! — И стал ждать, что будет дальше. Хозяйка спокойно уселась за кассу, на коленях у нее снова очутилось кружевное покрывало. Замелькали сверкающие спицы, бросая во все стороны отблески. Тогда Леон оперся о стойку и произнес очень вежливо, светским тоном, как бы это сделал конрадовский Гейст. — Я хотел у вас кое-что спросить, мадам Штайс.

— Что же?

— У вас когда-нибудь была собака?

— Была такса по кличке Лили, она сдохла. Ветеринар сказал, от печени. А-а? Смешно!

— А вы никогда не пробовали звонить у нее над ухом?

— Звонить? — Она оторвала взгляд от своего вязанья, но посмотрела не на Леона, а — многозначительно — на его рюмку. — А-а? Чем звонить?

— Ну, скажем, колокольчиком.

— А зачем мне было это делать?

— Говорят, если приучить собаку к звонку, у нее всякий раз станет выделяться слюна. Так я слыхал, ха.

— Очень неприятно, когда собачка слюнявая. На колени не посадишь…

— Колени здесь ни при чем, мадам Штайс! — Вахицкий по-прежнему стоял облокотясь о стойку. — Есть такой цирк Павлова. Вам не случалось видеть?

— Самый лучший цирк — братьев Станевских.

— Ха, вы правы, но цирк Павлова не хуже. Попробуйте себе представить… ха… на арену выходит клоун, в костюме старого профессора в очках и с седой бородой, и ведет на поводке собачку. А в другой руке держит колокольчик.

— Ну и что дальше?

— Ну и звонит…

Чепуха, в ту же секунду подумал он. Ясно, что ни о профессоре Павлове, ни о его экспериментах и условном рефлексе пани Штайс никогда не слыхала и не могла слышать. Попытка говорить обиняками провалилась. Вздор, снова подумал он. Но раздражение не проходило.

— Иной раз глядишь на эти цирковые трюки и сам чувствуешь себя дураком. Скажете, я не прав? — спросил он, сдерживая досаду.

— Не понимаю, что тут забавного, если клоун звонит в колокольчик? — рассудительно ответила пани Штайс, не поднимая головы. — Мне гораздо больше нравится вольтижировка.

Леон вдруг сообразил, что его так раздражало. Перед самым носом у него голубел абажур со своими оранжевыми цветочками. Ему хотелось этот абажур разбить, что-нибудь с ним сделать.

— Ба! Вольтижировка или колокольчик, акробат на проволоке или клоун в костюме профессора — все эти трюки, возможно, кого-то и забавляют, ха, возможно… — продолжал он, следя за собой и стараясь говорить вежливо (хотя его по-прежнему куда-то несло). — Только все это рассчитано на легковерную публику… А сознавать, что тебя считают легковерным глупцом, просто невыносимо, уверяю вас. Ха, честно говоря, я этого терпеть не могу…

Хватит! — перебил он сам себя и прикусил язык. Я — постоянный клиент, с хозяйкой у нас распрекрасные отношения, и нечего ей меня опасаться, подумал Леон и поспешил придать своему лицу дружелюбное выражение. Пани Штайс подняла голову, словно чего-то ожидая. Леона, однако, не покидало неясное, но препротивное ощущение, что в этой словесной стычке он был позорно посрамлен. И все из-за проклятой лампы! Вероятно, ему просто хотелось, чтобы последнее слово осталось за ним. А может быть, подмывало хотя бы жестом дать понять, что он не позволит морочить себе голову — и все вещи будут стоять на своих местах, как это ему угодно, а не летать из угла в угол. Короче говоря, не очень-то задумываясь над своим рефлексом, он протянул руки к лампе, приподнял ее за подставку и, улыбаясь, неторопливо перенес на прежнее место возле граммофона.

Что-то бесформенное и желтое всколыхнулось за кассой, и хозяйка ресторана встала. Покрывало вместе со спицами выскользнуло у нее из рук. Впервые за время их знакомства из глаз пани Штайс исчезло удивление и веселые огоньки скрытого лукавства. Опять тот же необъяснимый взгляд! Она внимательно проследила за руками Леона — каждой в отдельности, — когда он, переставив лампу, оперся о стойку. Нижняя ее губа отвисла.

Темно-голубой вечерний свет из садика и со стороны Вислы просачивался в маленький зал ресторана. Коричневая полировка деревянных панелей кое-где отливала синевой. Однако в углах уже собирались тени и полумрак окутывал стойку. Поэтому нельзя было с уверенностью сказать, действительно ли посерели пухлые щеки хозяйки. Возможно, если б она не вскочила со стула, а, напротив, продолжала сидеть за кассой, голубоватое свечение только подчеркнуло бы ее естественный румянец. А так, очутившись в тени, она казалась обсыпанной мукой. Раздался вздох, похожий уже не на звук флейты, а на свист — что-то свистнуло у нее в горле под тяжелыми складками жира. Но уже через секунду снова стало тихо. Муслиновое платье, обтягивающее заполненный до краев бюстгальтер, желтым облаком маячило на фоне бутылок. И вдруг позади этого облака глухо зазвенело стекло, Вахицкий с удивлением заметил, что несколько бутылок на полке качнулись. Хозяйка, видимо, пятилась к буфетной стойке. Что за черт? — подумал Леон. Чем ее так проняло?.. С минуту оба не моргая глядели друг на друга. Затем пани Штайс, к еще большему его изумлению, не спеша утвердительно мотнула подбородком.

— Еще что-нибудь угодно? — спросила она будто не своим голосом. Гораздо более низким и внезапно охрипшим.

Вахицкий не мог понять, что означает эта перемена. Во всяком случае (так он подумал), последний раунд, то бишь стычку из-за лампы — ведь из-за неё, черт побери, все началось, — он выиграл. Так ему по крайней мере показалось. Но странная все же история, ха!

— Нет, больше ничего. Я пришел только за сигаретами, — вежливо ответил он и, допив рюмку, тоже кивнул.

Кивнул головой, вот именно! Потом он не раз видел в своем воображении это взаимное кивание, но уже совсем в другом свете, приписывая ему ужасное, скорее всего, далекое от истины значение и двойной смысл. Пока же, поднимаясь по ступенькам, он обернулся через плечо: пани Штайс, поставив новую пластинку, почему-то повернула граммофон боком — теперь его труба, похожая на громадную лилию, была обращена прямо в сторону лестницы, ведущей на крышу.

III

Вахицкий закончил свой рассказ. И тут из соседнего шезлонга до него донесся смех — ее обычный смех, похожий на фортепьянную руладу. Звучащий несколько драматически, что всегда так притягивало Леона. Он подумал, что и в повседневной жизни Барбра остается актрисой, а сейчас, видимо, тоже играет какую-то роль.

— Вы поэт?.. — спросила, а быть может, процитировала она.

— Я предупреждал, что эта история покажется вам абсурдом.

— Мало сказать. Еще каким!

Леон не ответил и посмотрел на восходящую луну. Она была желтой, как платье пани Штайс, но с каждой минутой приобретала красноватый оттенок. Потом ее заслонило облачко. Леон что-то прикинул в уме.

— Пожалуй, я вам еще кое-что расскажу. Так будет лучше…

Ему показалось, что соседний шезлонг качнулся. Однако рука Барбры по-прежнему неподвижно свисала с подлокотника. Кроме удивительной — или, скажем, удивившей Леона — истории с пани Штайс, в тот день случилось еще одно происшествие. Было это под вечер, когда он выходил из "Бристоля". Хм, тэ-эк… Нет, пожалуй, не стоит об этом вспоминать. Леон искоса взглянул на Барбру. (Веки ее по-прежнему были сомкнуты.)

Так как же оно было? С панамой в руке Вахицкий вышел из гостиницы и свернул к Каровой, рассчитывая поймать за углом такси. И тут прямо против него из-за какого-то военного грузовика с брезентовым верхом вынырнула извозчичья пролетка и покатила по Краковскому Предместью в сторону Колонны Зигмунта. Лошадь бежала рысцой. Седоусый багроволицый извозчик, казалось, дремал на козлах — голова его качалась, и подбородок то и дело утыкался в грудь. Поэтому вначале Леон подумал, что пролетка пуста, и, остановившись на краю тротуара, открыл уже было рот, чтобы окликнуть извозчика. Да так и остался стоять с разинутым ртом. Потому что — в чем он теперь убедился — проезжающий мимо него фиакр отнюдь не был пуст. На синем сиденье, нежно прижавшись друг к другу, сидели Надгородецкий и она, Барбра!

Дантист (или гинеколог) сверкал своей фантастической красотой: можно было подумать, по улицам города возят всем на восхищение репродукцию мозаичного панно или бюст Рудольфо Валентино. Надгородецкий был в своем роскошном светло-синем в полоску костюме; правая нога в блестящем ботинке касалась опущенной скамеечки и весьма игриво постукивала об нее носком; правая рука доктора, похоже, лежала за спиной его спутницы, поскольку его ладонь виднелась из-за ее локтя. Оба, как это неизбежно в конных экипажах, слегка подпрыгивали на сиденье. Видно было, что Надгородецкий — по обыкновению — без умолку трещит, обстреливая словами и взглядами свою жертву, причем — что тоже было видно — жертве это нисколько не в тягость; напротив, она чуть ли не с восхищением глядела на его профиль. Пара эта, промелькнув перед глазами крайне недовольного Леона, вместе с пролеткой отдалилась и наконец, возле памятника Мицкевичу, скрылась за другим грузовиком…

Где-то по дороге она его все ж таки потеряла! — было первой мыслью Леона, когда час или два спустя, уже сидя в садике "Спортивного", он увидел в дверях знакомую девичью фигуру с крепкими ногами и тонкой талией. На ней было что-то пастельно — синее и красное. Поздоровавшись, Барбра первая предложила поужинать наверху; Леону она показалась неестественно возбужденной и — ха! — на свой лад деловитой. Потом, когда они уселись в шезлонги возле плетеного столика на крыше, это впечатление рассеялось. Напротив, ему стало казаться, что Барбра какая-то сонная.

IV

Конрад при всем своем мастерстве писал о женщинах с таким, в общем-то, незнанием предмета, в котором можно упрекнуть лишь писательниц, описывающих мужчин. Как это ни странно, даже лучшие из них наворотят про мужчин такое, что они, прочтя сии творения, себя не узнают. Да и читательницы тоже не верят героям, вышедшим из-под пера своих талантливых сестер. Возможно, это в некотором роде свидетельствует о том, что мужчины лучше разбираются в женщинах, чем женщины в мужчинах. Когда писатель создает женский образ, женщина обычно находит в нем знакомые черты и восклицает: "Откуда, откуда он это знает?" Обратное же никогда не случается, и никогда мужчина, прочитавший написанный женщиной роман, не издаст подобного восклицания. В чем тут причина? Быть может, проницательный женский глаз, способный заметить — и безжалостно обнажить — мельчайшие черточки характера другой женщины, когда дело касается мужчин, как бы затягивается бельмом?

То же самое можно сказать о Конраде. Он пишет о женщинах так, как женщины пишут о мужчинах. При всякой его попытке набросать женский образ создается впечатление, будто он на ощупь, вслепую блуждает в тумане тропического утра, спотыкаясь о неизвестные части женского тела. Серые клочья тумана, каждую ночь заволакивающие подножие гор Костагуаны либо клубящиеся на краю джунглей Сурабайи, при первых брызгах ядовитого субтропического солнца начинают розоветь, и сквозь эту насыщенную влагой розоватую мглу проступают неясные очертания женской маски, вырезанной из раскрашенного дерева. Маска улыбается таинственно и как будто бездушно. Такова, в представлении Конрада, женская сущность. Маска, деревянная маска.

Бывает, что особо впечатлительный читатель вдруг перестает смотреть на жизнь собственными, порой близорукими, глазами и начинает видеть все сквозь призму чужого, "литературного" глаза. В краковский период жизни Леона, когда ему случайно попалась нетолстая, сильно зачитанная, побывавшая во многих руках книжонка, в которой были описаны высокие стебли трав, порхающие в воздухе разноцветные птицы, стремительно несущийся мутно-желтый ручей и маячащая среди трав женская маска, в нем произошел резкий перелом — перелом в его отношении к женщинам. Как будто кто-то взял его за руку и привел к маленькой бухте, поблескивающей на фоне завораживающего пейзажа. И указал на воду: у берега, на слегка колеблющейся водной глади, как в подвижном зеркале, дрожали и расплывались девичьи черты. Маска или отражение женского лица на рябой, испещренной солнечными бликами поверхности воды! Таковы героини романов Конрада. А если говорить прозаическим языком: с маской или с отражением в воде далеко не уедешь.

И тогда — по отношению к знакомым краковским барышням и дамам, рьяно пытавшимся заставить его изменить маршруты воображаемых путешествий по железной дороге, — Леон почувствовал вдвое большую неудовлетворенность и разочарование. Он слишком хорошо знал этих дам в повседневной жизни, чтоб они могли превратиться в маски. Зараженный слепотой Конрада, он сам тоже хотел ослепнуть. Но как это сделать? При всем желании Леон не мог забыть, что у краковянки Люси или, например, Аги верхняя одежда скрывает известные ему до мельчайших подробностей психологические лифчики, а не яркие саронги с загадочными языческими узорами. Он знал, что таится под этими кружевами, а предпочел бы не знать. И однажды его желание исполнилось: нужно только очень сильно захотеть, и невозможное станет реальным… Так, по сути, и случилось. Сейчас в шезлонге возле него покоилось отражение в воде, таинственная черно-красная маска — может быть, африканская, а может, малайская. Ибо, познакомившись с Барброй Дзвони-гай, он подошел к ней как бы ослепший и остановился словно бы в тумане на краю джунглей. Она не была ни краковянкой, ни одной из его прежних знакомых. Он не знал ее. Она маячила перед ним — улыбающаяся, подкрашенная и деревянная. Заслоненная "Победой", "Улыбкой фортуны", "Спасением" и так далее…

V

— Доктор Надгородецкий больше не появлялся? — спросил Леон после некоторого раздумья.

Инстинктивно он чувствовал, что должен от чего-то уберечь, оградить Барбру. И еще ему хотелось кое-что проверить.

— Нет, — донесся до него лаконичный ответ из скрытого полумраком шезлонга.

С минуту оба молчали. Ага, думал Леон, ага.

— Вы собирались еще что-то рассказать, — снова донеслось из шезлонга.

Луна продолжала наливаться багрянцем. Вдруг что-то черное с металлическим писком пролетело над их головами и, ринувшись вниз, тотчас снова взмыло вверх и скрылось за железным скелетом моста. Это летучая мышь охотилась за комарами. Леон обратил внимание, что музыка, врывающаяся на крышу и уносящаяся ввысь, внезапно умолкла. Тогда он поглядел через плечо в садик, где, слабо освещенная луной, виднелась деревянная эстрада. Там было пусто. Призраки музыкантш Цанджиакомо, перестав пиликать на скрипках, вероятно, спустились в садик, чтобы своими жалкими прелестями скрасить вечер другим зрителям — ночным гостям хозяина гостиницы Шомберга… Именно в эту минуту, весело подпрыгивая на ходу, на крышу влетел Вальдемар.

— Хозяйка просит извинить за задержку, бризольчики дожаривались, может, еще водочки? — Вальдемар был в превосходном настроении.

Так он появлялся и исчезал несколько раз. Впрочем, это в общих чертах уже описано.

Темнота еще не совсем сгустилась, поэтому они довольно хорошо видели, что им подали: подгорелые капустные листья под ржаной буханкой и розовевший на тарелках соус с красным перцем. Вахицкий не мог бы сказать, что у Барбры нет аппетита: и ее тарелка, и сковорода были пусты, когда Вольдемар убирал их со стола. Барбра попросила принести сифон с водой.

— Я хотел рассказать вам о некоем ювелире, — начал Леон.

Они уже сидели в шезлонгах в прежних позах.

— А что у вас общего с ювелирами?

— Я случайно познакомился с одним, когда плыл на пароходе из Плоцка в Варшаву…

— И что с того?..

— Вам это снова покажется абсурдом…

В соседнем шезлонге рассмеялись.

— Опять какая-нибудь лампа?

— Именно. Все было в точности так, как с пани Штайс полчаса назад…

— Экие у вас фобии… Вы всегда так? — Вопрос был задан недоверчивым и как будто сонным голосом.

Леон почувствовал, что Барбре, по всей вероятности, не хочется разговаривать либо тема ей малоинтересна. К низко опущенному шезлонгу, на котором она лежала, была приставлена полотняная подставка для ног. И вдруг ему опять показалось, будто шезлонг качнулся. Во всяком случае, что-то скрипнуло. Может быть, она переменила позу.

— Будет война, — вдруг услышал он.

Леон повернул голову. Прическа Барбры, видно, растрепалась — в полотняном углублении шезлонга рассыпались в беспорядке черные пряди волос, закрывая ее лицо. Уже нельзя было различить пастельно-синего и красного цветов платья, только руки и ноги белели в темноте. Леон догадался, почему она так сказала и куда смотрит.

— Вы о луне?

Барбра не ответила.

— Вы наверняка скажете, что в ней есть что-то яванское, — спустя некоторое время лениво проговорила она; голос ее стал как будто еще более сонным.

— Ха! Забавно! — сказал Леон.

— Что именно?

— Когда я недавно познакомился с адвокатом Гроссенбергом, мы с ним тоже говорили о луне. Было полнолуние… Ха, я ему сказал, что с этой крыши луна иногда кажется кровавым призраком; и, наверное, нравы простые люди, которые считают, что такая луна предвещает мор…

Черная копна волос шевельнулась — значит, Барбра снопа повернулась лицом к мосту. Они молчали…

Чувство, облеченное в слова, всегда утрачивает часть своей силы. Известно, например, как художники не любят открывать душу и рассказывать о своих произведениях в процессе их создания. Они опасаются (и даже уверены), что могут разговориться и выболтать лишнее. Присущая им способность провидения, умение сосредоточиться словно бы пропадают, рассеиваются вместе со словами. Кто знает, не свойственно ли нечто подобное и любви. Невысказанное, но угаданное чувство стоит большего, нежели любовное признание (так когда-то говорил Гроссенбергу Леон). На крыше "Спортивного" все чаще воцарялось молчание, которое невольно их связывало.

— Это очень просто, — услышал он. — Если в среднем пять колесных экипажей в минуту, то за сутки — семь тысяч двести.

— Фан-тас… — начал было Леон, но осекся на полуслове.

А осекся он потому, что ему стало как-то не по себе. Эйнштейн, ну да, своего рода Эйнштейн, только… Только в уме у Леона почему-то возникла ассоциация со зданием генштаба, два крыла которого в те годы как бы охватывали могилу Неизвестного солдата. По ночам там неусыпно горели огни. За плотно закрытыми дверями бесперебойно работали радиостанции. Леон представил себе комнаты, забитые каталожными шкафами с разноцветными карточками. Математические способности тут наверняка в чести, их высоко ценят, а то и заносят в картотеку. Только — опять же! — смотря на какие карточки! Может быть, лиловые или, скажем, зеленые не столь уж и ценны?.. Она сказала: колесные экипажи. Женщины так обычно не говорят… Что-то в этом есть… Ха, надо же такое придумать!

— Спасибо, — услышал вдруг Леон ее низкий и по-прежнему как будто сонный голос.

Это снова явился официант. На сей раз он принес прозрачный, почти невидимый сифон и вместе со стаканчиками поставил на стол. Манишка на нем в свете луны казалась розовой.

— Может быть, сварить еще кофе? Хозяйка спрашивает, достаточно ли получился крепкий? Есть свежие пирожные, только что от Бликле[73]…— Покрутившись возле столика, Вальдемар проворно и ловко нырнул в люк.

Зашипел сифон. Белое пятно руки в шезлонге шевельнулось — Барбра открыла сумочку. Потом развернула один за другим два "петушка".

— Что вы принимаете? — спросил Леон.

— От головной боли…

Было уже начало десятого. На другой стороне Вислы, направляясь к пристани "Вистулы", подплывал к берегу слабо освещенный пароходик величиной со спичечный коробок. Зато наверху!..

Наверху по темному небосводу во множестве были разбросаны кудрявые облачка. На их обращенных к луне щечках дрожали красноватые отблески. Вместе они складывались в сложные сверкающие узоры, почти розовые, почти как саронг… Ей-богу!

Леон повернулся к соседнему шезлонгу, собираясь что-то по этому поводу воскликнуть. И вдруг почувствовал, как глаза у него лезут на лоб, а дух перехватывает от изумления. Едва различимое в темноте платье на шезлонге словно вздулось, хотя не было ни малейшего ветерка, — вздулось вокруг бедер Барбры наподобие пышного кринолина. Только кринолин расширяет бока, а сзади падает свободными складками, здесь же все было наоборот: платье поднялось над коленями — казалось, Барбра надела его задом наперед. И тут Леон вспомнил о повторявшемся с некоторых пор деревянном поскрипывании шезлонга. Иногда скрип был таким громким, что можно было подумать, Барбра пытается встать, чтобы, допустим, переставить шезлонг.

— Помочь вам?

Ответа не последовало. Вздувшееся платье опало, и сходство с кринолином исчезло. Странно, почему Барбра не ответила на вопрос? Не могла же она заснуть и так резко дернуться во сне? А если ей просто захотелось лечь поудобнее? Но кто ж так обращается с этими хрупкими и коварными креслами — ведь это как-никак не кровать, чтоб ворочаться с боку на бок! Вдруг платье снова затрепетало, и теперь уже Леон ясно увидел, как по телу Барбры пробежала странная судорога, заставившая ее чуть ли не свернуться клубком. По-кошачьи… Деревянный треск повторился, и Леон встревожился, как бы шезлонг под нею не рухнул. Самое странное, что она даже не попыталась схватиться за подлокотники, а, напротив, вцепилась пальцами в платье, будто силясь его разорвать, хотя сведенные судорогой пальцы были совершенно неподвижны. Выкидыш! — мелькнуло в голове у Леона; отчего-то он вспомнил слова Вальдемара: "По-моему, прошу прощения, она просто беременна!.."

VII

— Вам дурно? — наклонился он к Барбре. И заметил, что рот у нее полуоткрыт, а на нижней губе пузырится пена. Глаза были закрыты. — Посмотрите на меня! — крикнул Леон. Что-то под его согнувшимся туловищем зашевелилось, и опять затрещал шезлонг. Он протянул руку и, подчиняясь скорее инстинкту, чем здравому смыслу, пальцем приподнял веко Барбры.

Странное дело: веко не опустилось, а так и осталось открытым. Барбра смотрела на него одним глазом.

— Ха!.. — закричал он и, схватив со стола стакан, плеснул ей в лицо содовой водой. Ничего — тот же неподвижный взгляд. Тогда Леон обхватил ее запястье и попытался найти пульс.

Делал он это неумело, большим пальцем, не зная, что пульс надо искать остальными четырьмя. Возможно, пульсация его крови слилась с биением пульса — во всяком случае, ритм, который он уловил, совпадал с ритмом его тревожно колотящегося сердца. Так ему моментами казалось. Иногда же он вообще ничего не чувствовал под своим большим пальцем. Вдруг до него дошло, что пальцы у него мокрые от ее пота. Вначале он даже подумал, что это от содовой воды, — очень уж обильный был пот. Но когда другой рукой дотронулся до ее плеча, ему почудилось, будто он прикасается к человеку, только что вылезшему из холодной воды. Прошла секунда. Кофе! — подумал Вахицкий и выпустил ее руку, с испугом заметив, как тяжело она упала на платье. Он склонился над заставленным посудой столиком. Перед ним кроваво поблескивали стаканы, сифон и фарфоровые кофейные чашечки. Какая моя, а какая ее? — пытался вспомнить Леон, хотя в данную минуту это не имело значения. И вдруг почувствовал на себе взгляд — кто-то за ним следил.

— Кто там? — крикнул он, обернувшись.

Но перед ним спокойно серела пустая цементная крыша — лампочки в тот вечер почему-то не горели. В темном садике внизу смутно маячила лишь полуразвалившаяся эстрада — во мраке розовел ее контур под похожей на раковину крышей. Зато среди листвы Леон как будто различил два более светлых, чуть колышущихся пятна.

— Пани Штайс! Официант! — закричал он во всю глотку.

Ответом ему был чудовищный грохот металлических тарелок, сопровождаемый назойливым ритмичным гулом. Проклятый граммофон, негодовал Леон, дернуло же эту Штайс повернуть его трубой к лестнице!.. Прошла еще секунда. Ощущение, будто кто-то за ним наблюдает, не пропадало. Схватив чашку, Вахицкий поднес ее к губам Барбры. И тут наконец понял, кто за ним неотступно следит: это был ее открытый глаз — красноватый, стеклянно поблескивающий. Отчего веко не опускается — может быть, Барбру разбил паралич? Леон не знал, что и думать. Прошла еще секунда. Держа в одной руке чашку, пальцами другой он опустил веко. Умерла! — молнией пронеслось в голове. Пролетела еще одна, наверное ужо четвертая, секунда. Тут в голове Леона мелькнуло какое-то воспоминание, где-то прочитанное описание обморока или чего-то в этом роде. Дать ей пощечину! — подумал он, И, поставив чашку на стол, ладонью ударил Барбру сначала по правой, потом по левой щеке. Звук ударов замер в воздухе, как эхо резко оборвавшихся аплодисментов. Голова девушки безвольно качнулась. Но потом она прижалась щекой к полотняной спинке шезлонга и как будто… ожила. Во всяком случае, когда Леон просунул ей под щеку ладонь, голова оказала сопротивление.

— Панна Барбра, вы меня слышите? — закричал он прямо ей в ухо. Ее губы шевельнулись. — Это кофе. Выпейте глоток. Один глоток! — Он поднес ей ко рту чашечку. Судорога отвращения передернула ее лицо с закрытыми глазами.

— Ме… ня т… тошнит… тош… — скорее угадал, чем услышал Леон.

Ага, тошнит, значит, беременна! — опять невольно мелькнуло у него в голове. Почему-то ему все еще казалось, что это какие-то женские дела.

— Заставьте себя, — настаивал он. — Вам необходимо выпить глоточек кофе!

И умолк. На нижней губе Барбры все сильнее пузырилась розовая пена. А может, это кровотечение?.. Леон не сразу сообразил, что слюна окрашена красноватым светом луны. Впрочем, это и не была обычная слюна — скорее липкая пенящаяся жидкость. Что же это? Леон в таких вещах был полный профан, сталкиваться с болезнями ему никогда не приходилось. Прошла пятая или шестая секунда. О господи, что же это такое? — подумал Вахицкий. Теперь он смотрел не на ее лицо, а на топкую талию и бедра. Ноги Барбры согнулись в коленях, отчего шезлонг, содрогнувшись, чуть не подскочил, и резко выпрямились. А потом, сдвинутые вместе, перевалились через край. Наверное, ее сейчас вырвет! — решил он. При выкидышах, кажется, такое бывает.

— Пани Штайс! — закричал он, теряя голову.

И опять, ему ответило пиликанье скрипок и оглушительный гром медных тарелок. Тогда он бросился к люку, прямоугольное отверстие которого чернело в двух шагах от него.

Внизу мерцал слабый огонек, вырывая из мрака несколько нижних ступенек лестницы. Прямо в лицо Леону гудела труба граммофона. Он буквально скатился по лестнице и бросился к стойке. Несмотря на то что преодолеть эти несколько ступенек было не бог весть как трудно, Леон тяжело дышал.

— Где все? — с отчаянием и яростью выкрикнул он.

На краю стойки голубела огромная лилия граммофона, возле которой стояла незажженная керосиновая лампа. Стул за кассой был пуст — на нем лежало небрежно брошенное кружевное покрывало с торчащими спицами. Вахицкий кинулся к двери, выходящей к Висле, и на пороге остановился, озираясь: ночь, будто пронизанная красноватым свечением укрытых во тьме гранатов или рубинов, темная ночь! Он поднес ко рту ладони и закричал что было сил:

— Пани Штайс! Пани Штайс, есть здесь хоть кто-нибудь?

Что-то промелькнуло у него перед лицом и, описав дугу, камнем полетело к Висле — вероятно, все та же летучая мышь. Где-то тут должна быть кухня, вспомнил Леон. Штайсы и официант, верно, хлопочут у плиты, может, что-нибудь стряпают. Он повернулся и снова вбежал в зал ресторанчика. Дверь в кухню находилась с другой стороны лестницы. Небольшая, тоже коричневая и тоже покрытая лаком. Леон распахнул ее одним толчком, но — увы! — за дверью зияла чернота: какое-то неосвещенное, пышущее особым теплом, чуть ли не жаром, помещение. Но почему, почему они погасили свет?

— Вы здесь, пани Штайс? — тем не менее крикнул он.

Призывам его и на этот раз ответил только граммофон. Металлический рычажок, которым регулируется сила звука, был, вероятно, передвинут в самый конец щели, помеченный буковками "ГР", то есть "фортиссимо". Грохот и гул, искажая мелодию, сотрясали ресторан. Не глядя, Леон схватил мембрану и резким движением отвел назад. Мгновенно воцарилась поистине ошеломляющая тишина — на секунду у Леона появилось ощущение, будто он вынырнул из водоворота какого-то кошмара на зыбкую, но сравнительно спокойную поверхность.

VIII

Однако на самом деле это было не так, тягостный сон продолжался. Леон вдруг вспомнил про два светлых пятна, которые видел сверху в садике. Он бросился туда и выбежал на посыпанную гравием дорожку.

— Пани Штайс! — крикнул он.

В глубине, под низко нависшими ветвями дерева, за столиком, белели те самые светлые пятна: одно округлое, перерезанное поперек чем-то темным, второе, значительно меньшего размера, колыхалось в метре от земли и имело форму удлиненного треугольника, обращенного вершиной вниз. Пятна перестали двигаться, но никто не отозвался. Треугольник — манишка официанта… как его, Вальдемара, решил Леон и пробежал еще несколько шагов. Теперь он уже мог отчетливо различить муслиновое платье хозяйки: она сидела за столиком, край которого и рассекал её фигуру пополам. Наискосок от нее сидел Вольдемар — его смокинг сливался с темнотой, из которой выступал лишь треугольник сорочки. Хотя сидели они в самой тени, Леон увидел еще и пятна их лиц.

— Пани Штайс, — крикнул он, подбегая. — Прошу вас… скорее… поднимитесь со мной на крышу… Мне кажется, там нужна… женщина. Может, вы расстегнете ей платье… А вы… немедленно бегите наверх за такси!.. Пани Штайс, ради бога, да поторопитесь же… Панна Дзвонигай в обмороке!..

— Смешно, — послышался тоненький, будто игривый, голосок. И, хотя официант уже встал со стула, ни один из них не двинулся с места.

— Вы что, меня не поняли? — заорал Леон. — И вы… почему вы стоите?.. — повернулся он к Вальдемару.

— Смешно, — опять послышался голосок. — Вы ведь выпили всего по три рюмочки. Думаете, это от вина?

— Ясное дело. Я всегда говорю: ничего нет хуже, чем мешать водку с вином, — произнес официант подобострастным и слегка испуганным тоном.

Что у них, ноги отнялись? — подумал Леон. Сумрак перед ним постепенно редел; он уже мог довольно хорошо разглядеть выражение их лиц. А разглядев, буквально остолбенел. Эта пара была явно не в своей тарелке, но при этом почему-то казалась омерзительно противной. На лицах обоих — и хозяйки, и официанта — блуждали чем-то похожие широкие и весьма смущенные улыбки. Глаза сверкали. Что творится с этими типами? — подумал Леон. Ах да, они, верно, считают, у нее это с перепоя…

— Вино здесь ни при чем… просто она вдруг потеряла сознание! — кричал Вахицкий, с ужасом убеждаясь, что ни один из них даже не шевельнулся. Зато улыбки на лицах расплывались все шире. — Чего ухмыляетесь! — не выдержав, рявкнул он в лицо официанту. — Немедленно бегите туда! — И указал наверх, в сторону улицы. — Поймаете такси и тут же возвращайтесь, слышите? Вы что, оглохли?

Официант растерянно посмотрел на хозяйку, которая наконец начала неторопливо подниматься со стульчика.

— Бегу, бегу, — наконец решился он, шмыгнул в сторону и, обогнув столик, побежал к дверям "Спортивного". Через минуту отзвук его шагов затих.

— Смешно, — снова почему-то повторила пани Штайс. — Вы полагаете, что-о… в нашем заведении кто-нибудь может заболеть?

Леон посмотрел на нее как на ненормальную.

— Заболеть можно где угодно! Очень вас прошу, идите туда… сейчас же!

Хозяйка выкатилась из-за столика и, точно облако, поплыла по дорожке. Леон пошел за ней. Облако ускорило шажки. И вдруг пани Штайс побежала. Однако, поравнявшись с дверью, она — к его удивлению — не свернула налево к лестнице, а помчалась через зал ресторана прямо к входной двери.

— Да ведь она там! — указал Леон на потолок. — Там, наверху! — Пани Штайс повернула к нему лицо, с которого неожиданно исчезла улыбка; теперь оно было искажено паническим ужасом.

— Я… боюсь болезней! — пропищала она, почему-то ни разу не заикнувшись. — Я позову мужа… Он в таких вещах лучше разбирается… Голубо-ок!.. — чуть ли не завизжала она. — Голу…

И исчезла в темном дверном проеме. Леон побежал за ней и с порога увидел, как что-то светлое уже спускается вниз по тропинке к пристани, туда, где днем давали напрокат лодки.

С минуту Леон колебался, возвращаться ли ему на крышу или ждать Вальдемара. Как бы этот дурак тоже не удрал! — подумал он и, решившись, побежал направо к кустам, увязая в песке. В ночном мраке по-прежнему будто сверкали гранаты и рубины. Перед Леоном выросли (облюбованные пчелами) кустики. Раздвинув колючие ветки, он продрался сквозь них. За кустами темнота сгустилась, однако невдалеке уже виднелась верхняя часть каменной лестницы, освещенная уличным фонарем. Несколько в стороне, почти на уровне своих плеч, Вахицкий увидел знакомый белый треугольник, обращенный вершиной вниз.

— Ну что?.. Нашли такси? — крикнул Леон.

Он видел уже не только манишку официанта, но и полоску его усиков, которая внезапно поползла книзу. Вероятно, тот кивнул в ответ. Опять кивок, опять! — вспоминал Леон позднее.

— Понимаю… — услышал он.

— Что значит понимаете? Поймали вы такси или нет?..

Манишка отступила на шаг, и тогда тень поредела, а голова обозначилась отчетливей. Теперь кроме усиков Леон видел два поблескивающих, словно гранатики, глаза. Вадьдемар опять кивнул.

— Понимаю… — повторил он.

Вот уж действительно люди, охваченные паникой, ведут себя по-разному, и часто самым неожиданным образом. Болван, подумал Леон. И со злостью, но, должно быть, напрасно, потому что официант не стоял у него на дороге, ткнул кулаком в самую середину белеющего во тьме треугольника, который оказался и упругим, и мускулистым. Вальдемар даже не шелохнулся. Перескакивая через две ступеньки, Вахицкий кинулся по лестнице на улицу. И правильно сделал: у тротуара никакого такси не было и в помине, официант не потрудился за ним сходить… Два почти пустых трамвая с несколькими пассажирами, равнодушно глядящими в окна, зазвонив, разминулись перед Леоном. Два автомобиля наперегонки промчались к мосту, причем едущая сзади машина беспрерывно гудела. Запряженная парой сивок, груженная тюками подвода во весь опор неслась в противоположном направлении; в воздухе мелькнул кнут… Все это было залито холодным светом фонарей. Тяжело дыша, Леон перебежал мостовую. Перед ним, врезаясь в небо огненными спиралями, сверкая электрическими лампочками, высился гигантский штопор "американских горок". Из луна-парка, словно из растревоженного улья, доносилось неумолчное жужжание — веселье там было в полном разгаре. У столба стояло несколько такси.

— Развернитесь и станьте на той стороне, — крикнул Леон, размахивая руками. — Вон там, вон там, напротив! Только мигом… надо отвезти женщину в боль…ницу!

Снова несколько машин пронеслись по мостовой навстречу друг другу. Еще тяжелей дыша, Леон побежал обратно. Такси тронулось с места и, доехав до начала моста, уже осторожно разворачивалось. Вахицкий помахал шоферу рукой и сбежал вниз.

— Пошли со мной, — крикнул он, заметив белеющую в темноте манишку. Официант все еще стоял за кустами. Что с ним, в землю, что ли, врос?.. — Чего стоите как столб? А ну за мной, живо… — Черная кривоногая фигура наконец зашевелилась. Теперь они бежали рядом. — А где пани Штайс, вернулась?

В зале ресторана было пусто. Мелькнула стойка и высокая голубая лампа на прилавке возле граммофона.

— Бегите наверх, ну… — подтолкнул Вахицкий официанта. — Надо снести ее вниз, понятно?.. — Через секунду черные штанины и башмаки мелькали уже на уровне его лица. Спотыкаясь на крутых ступеньках, оба взбежали по лестнице и, вынырнув из четырехугольного отверстия, оказались на крыше.

Фантастическая луна по-прежнему висела в вышине. Небо было испещрено светящимися кружками и зигзагами — облачка без устали рисовали на нем тот же веселый и чуточку таинственный языческий узор. Крыша, плетеный столик, стоящий возле него шезлонг Леона, опрокинутый второй шезлонг и рядом с ним скорчившаяся, чуть ли не свернувшаяся клубком, Барбра — все утопало в сочном, почти пунцовом свечении. С коротким писком над крышей носилась взад-вперед та же самая, упорно продолжающая охотиться летучая мышь.

— О господи! — закричал Леон и подбежал к перевернутому шезлонгу.

На шершавом цементном полу что-то извивалось и корчилось. Барбра обеими руками обхватила колени, словно пытаясь прижать их к груди. Она была похожа на пловчиху, которая, прыгнув с трамплина, крутит в воздухе сальто.

— Берите ее за ноги. Только осторожно, — прохрипел Леон. И, присев на корточки, подхватил девушку подмышки.

— Понимаю… — услышал он над собой.

В двух шагах от него неподвижно стоял официант, залитый лунным светом и оттого будто усыпанный гранатиками и рубинами, сливавшимися в поблескивающее облако пыли, — стоял и опять кивал головой.

— Идиот, — не выдержал Леон. — Нагнитесь наконец… Вот так, вот так. А теперь берите ее под колени…

IX

Прошло добрых несколько минут, пока им удалось снести Барбру в ресторан, а оттуда по ступенькам крыльца во двор. Штайсов по-прежнему нигде не было. Когда проходили мимо стойки, Вахицкому опять бросилась в глаза керосиновая лампа со своим старомодным голубым абажуром в цветочек. Она запечатлелась у него на сетчатке глаз и потом долго маячила под веками. При каждом шаге Леон слышал слабое хрипение, а временами стон. Наконец показались кустики; пятящийся задом официант то ли что-то пробормотал, то ли выругался себе под нос, когда колючий куст сомкнулся прямо над его опущенной головой. Дальше, по ведущим на улицу ступенькам, первым шел уже Вахицкий. Оба сопели. На тротуаре было пусто — ни зевак, ни прохожих. Такси ждало с открытыми дверцами. Наконец дверцы захлопнулись, и машина тронулась, проехав метров сто, развернулась и, уже по другой стороне, помчалась по мосту.

— Рожает? — спросил шофер, не поворачивая головы.

— Во всяком случае, надо спешить, — ответил Леон.

— Вы говорите, в больницу Красного Креста? Это та, что внизу, на Смольной?

— Да… Езжайте побыстрей, только старайтесь, чтобы поменьше трясло.

За окошками мелькали железные арки моста, внизу темнела Висла. Вскоре мостовые пролеты сменились освещенными, многолюдными тротуарами. Машина обогнала трамвай, оставила позади несколько извозчичьих пролеток. На перекрестке стоял полицейский в летней фуражке. Он поднял кверху свой жезл. Такси остановилось…

Больница Красного Креста, с виду напоминавшая усадебный дом в имении богатого помещика, стояла посреди большого двора, перед домом была клумба, позади него тянулся сад. По обеим сторонам круглого цветника, вечером источавшего сильный запах душистого табака, росли деревья, их кроны были вровень с оградой и каменными столбами никогда не закрывавшихся ворот, Леон выбрал эту больницу, потому что когда-то, еще в студенческие годы, лежал здесь на обследовании после приступа аппендицита… Такси тронулось.

Когда спустя несколько минут они наконец въехали в ворота больницы, за окошками сразу стало темно: казалось, отовсюду из ночи выступили кусты и деревья, словно пытаясь преградить машине дорогу. Только в глубине сверкал ярко освещенный фронтон усадьбы-больницы с двумя колоннами по краям лестницы.

— Ай… черт побери, ай, — услышал Вахицкий и вздрогнул от удивления: голос Барбры трудно было узнать, настолько он изменился.

У Леона затекло левое плечо, он все время чувствовал на нем тяжесть неподвижного, почти не дающего тепла тела. Руки Барбры стали еще более холодными и влажными. В такси горела лампочка, и Вахицкий мог видеть подведенные карандашом закрытые глаза и пузырящуюся на губах пену. Это, безусловно, обморок — только в бессознательном состоянии человек может быть таким тяжелым и вялым. Но вместе с тем, как ни странно, что-то в этом безжизненном теле словно бы сопротивлялось, пыталось бороться. Это почти можно было видеть. И тут Леона осенила неожиданная догадка.

— Она борется со сном! — крикнул он сестре милосердия, чья голова в накрахмаленной, с двумя черными полосками шапочке вдруг просунулась в открывшуюся дверцу. Они уже стояли перед освещенной лестницей.

— Выйдите, пожалуйста, из машины, — услышал Леон вежливый и спокойный женский голос. Дверца с другой стороны тоже открылась. За нею стоял кто-то в белом.

Случайно получилось так, что ночной санитар с одной из сестер возвращались из находящегося в саду на больничных задворках флигеля, где жили сестры милосердия, воспитанницы уже упоминавшейся ранее школы миссис Бридж. Когда Леон выскочил из такси, он увидел перед собой элегантно, с иголочки одетую, шуршащую крахмалом золотисто-рыжую редкой красоты женщину с алыми, очень полными губами. На ней было что-то белое в полоску. Распространяя вокруг себя запах туалетного мыла и эфира, она отстранила ладонью Леона и, пригнувшись, скрылась в глубине машины.

— Носилки! — через мгновенье услышал он ее голос.

Кто-то в белом обежал такси сзади и, стукнувшись о багажник, бегом поднялся по ступенькам.

— Она борется со сном, — повторил Вахицкий в каком-то оцепенении. Неизвестно почему он был убежден, что сделал важное открытие. — В течение некоторого времени, — воскликнул он, — она засыпала у меня на глазах…

— Она пыталась покончить с собой? — послышался из глубины машины спокойный голос сестры.

— Да нет же! Мы просто ужинали… Вдруг шезлонг затрещал… Потом…

Леон нагнулся к дверце, но увидел только полосатую спину сестры с перекрещивающимися белыми бретелями передника. Справа, повернутое почти в анфас, маячило испуганное лицо таксиста с выпученными, почему-то выражающими страдальческое отвращение глазами. Кто-то опять торопливо отстранил Леона. На этот раз он увидел уже двух санитаров и узкие носилки, покрытые простыней и розовой клеенкой. Мелькнули руки в белом халате, и снова запахло эфиром.

— Ай… черт возьми, ай, — послышался сдавленный стон. И тут прямо возле своего локтя Леон увидел голову Барбры, лежащую на маленькой плоской подушечке на краю носилок.

Неспециалисту трудно судить, но, говорят, иногда, даже в глубоком обмороке, вызванном чрезмерной дозой снотворного, к пытавшемуся отравиться человеку в какие-то моменты — для него, вероятно, переломные и решающие — возвращаются проблески сознания. Автор (А. Гроссенберг) знал одного несостоявшегося самоубийцу, который, приняв целый тюбик сомнифера, потерял сознание и погрузился в глубокий сон; тем не менее ему запомнились два момента: когда его выносили из дома в карету "Скорой помощи" и когда клали на стол, чтобы промыть желудок. Возможно… Возможно, именно так и было, согласился Вахицкий, выслушав замечание адвоката. Однако это произошло значительно позже. Пока же он стоял на нижней ступеньке широкой лестницы и видел проплывающее мимо него на носилках побледневшее смуглое лицо с рассыпавшимися волосами. Странно… подумал он. С закрытыми глазами, неподвижная, как изваяние, Барбра тем не менее не переставая кусала нижнюю губу.

— Смотрите, она кусает губы!.. — крикнул Леон.

Но носилки уже скрылись, а красивая золотисто-рыжая сестра милосердия, бегущая за ними, даже не обернулась. "Она пыталась покончить с собой, пыталась покончить с собой?.." — звучало у Леона в ушах. И тут в его памяти возникли белевшие в темноте пакетики с "петушками", которые Барбра развернула при свете этой фантастической луны и потом высыпала их содержимое в отливающий красным стакан. Были ли это в самом деле "петушки"? Как же это было? — вспоминал Леон и от напряжения даже зажмурил глаза. Когда я заметил, что она какая-то сонная, — после этих порошков или до того?.. До того, вспомнил он, кажется, до того… И вдруг, неизвестно почему, вне всякой связи, увидел под опущенными веками голубоватый абажур на керосиновой лампе. Тут он опять удивился — но как-то мимолетно, краем сознания.

Вообще впечатления и здравые мысли словно бы обтекали его, глубоко не затрагивали, разве что слегка задевали или царапали.

Загрузка...