Глава третья


I

Желать! Желать! Желать! Стоит только настойчиво пожелать, и жизнь сама превратится в цепь событий вполне реальных и ощутимых, а вместе с тем отстраненных и ничуть не связанных с обычными реалиями!

Примерно так все в том же "Спортивном" рассуждал Леон. Заботливая жизнь услужливо преподнесла ему эти события, можно сказать, на блюдечке. Но впрочем, пока что доказательств его рассуждениям не было, ни шотландская сумка, неизвестно каким образом попавшая на витрину краковского антиквариата, ни туфли, ни панама, которая именно в этот момент появилась на его пути, казалось, не внесли в его жизнь ничего существенно нового. Напротив, нежданная варшавская слякоть, скучные остроты Трумфа, напоминающие осенний дождик, варшавские сплетни про Леду и лебедя, про пани Яцковскую, Балканы… все это, словно бы ухватив Леона за полы пиджака, потянуло вниз, отчего он невольно согнулся и физически, и морально. На этот раз он спал в своей полосатой пижаме уже без всяких сновидений, подсознательно готовый к тому, что утром проснется в обалделом состоянии, в самом страшном обалдении, какое когда-либо с ним бывало.

И вот, когда он так спал, в изголовье у него затрещал телефон. Не открывая слипавшихся глаз, он нащупал телефонную трубку и приложил ее к согретому теплотой подушки уху. И тут-то… тут-то жизнь и преподнесла ему свой сюрприз.

— Алло, слушаю! — сказал он.

Отозвался мужской голос. Кто-то неторопливо, почти цедя слова, можно сказать, с недоброжелательным презрением, спросил его о чем-то. Мембрана искажала голос, сквозь ее металлическую дрожь трудно было угадать — тенор это или бас. Можно было только предположить, что говорит кто-то очень и очень богатый. Состоятельные люди порой так позволяют себе говорить по телефону, как бы не принимая в расчет и не замечая собеседника. Разумеется, слово "не замечать" не имеет тут буквального смысла, потому что трудно заметить кого-то по телефону. Во всяком случае, в те времена такого еще не было. Но однако, звонивший, появись он сейчас в номере, наверняка смотрел бы не на Леона, а сквозь него.

— Я разговариваю с паном Леоном Вахицким?

— Слушаю. Я у телефона.

— С вами говорит капитан Вечоркевич.

Голос недружелюбно и многозначительно умолк. Можно было подумать, что телефонный провод на улице оборвался и теперь свисает со столба.

— Алло! Алло! — воскликнул Леон. Ему показалось, что фамилия Вечоркевич для него не нова, что где-то он ее уже слышал, но только не мог припомнить — где. Голова трещала с похмелья. Он взглянул на часы, лежавшие на столике, всего лишь половина восьмого. Капитан Вечоркевич был, наверное, ранней птичкой. Но почему, однако, он молчит, ведь в трубке слышно его дыхание? — Алло, это, наверное, ошибка! — сказал Леон и хотел было уже повесить трубку, но голос отозвался снова.

— Это не ошибка, — сказал капитан отнюдь не любезно. — Вчера вечером я видел, как вы брали ключ у портье, и потом справился о вас. Мне назвали вашу фамилию. Вы, наверное, меня не помните?

— Вообще-то, простите, не припоминаю, — удивленно сказал Леон. — Впрочем, вроде бы как будто что-то припоминаю…

Трубка молчала, никто не помог ему закончить предложения. Нет, определенно на телефонной линии были какие-то неполадки, а может, и впрямь оборвался провод. С другой стороны, молчание в телефонной трубке вызывало у него заикание, некую, хотя и робкую, инициативу, так обычно бывает, если в общей беседе кто-то умолк, тем самым вынудив другого задать вопрос или продолжить оборвавшийся разговор. В трубке было слышно лишь чье-то дыхание. Какой-то затаенный шорох.

— Алло! — повторил Леон, вынужденный проявить инициативу. — Вы слышите?

— Слышу, — отозвался капитан так же недовольно. — Вы, может, потому меня не помните, что, собственно говоря, были тогда почти ребенком. Носили студенческую конфедератку. Я довольно часто посещал ваш дом. Знал пана Мельхиора, вашего отца.

— А! — воскликнул Леон. — Теперь, кажется, я начинаю припоминать, что-то эдакое промелькнуло в голове… какие-то воспоминания…

Он говорил обыкновенную неправду, потому что хоть что-то в голове и промелькнуло, но "мелькание" это не имело ничего общего ни с матерью, ни с отцом, ни с их квартирой на Польной улице, где всегда было полно соратников Деда. Но какое направление приняли его мысли, он не знал. Проклятое похмелье! Этот капитан наверняка давний приятель мамы. Только чего ему от меня нужно, да еще в такой ранний час, и почему он делает такие дурацкие паузы?

В памяти его промелькнула целая вереница государственных мужей, которых он знал еще в штатском и которые умело маскировали свои полковничьи мундиры и погоны, держа в руках пока еще никому не видимые министерские портфели, все эти Борзые, Соколы, Ястребы не вызывали у него ни малейшего интереса. Политика его не занимала — высокая ли, низкая — все едино. Она годилась для Трумфа, так легко и со вкусом обходившего правду на страницах своей газетенки, А тут еще эта особая дурацкая разбитость, тяжелое похмелье. Как рыба, выброшенная на берег, Вахицкий мечтал теперь об одном — о воде. А вернее, о водке. В телефонном звонке неизвестного ему капитана, который при этом все же его знал, он не уловил зова судьбы. И хотел как можно скорее положить конец объяснению.

— У меня к вам есть дело, — сказал капитан после новой паузы, тоже затянувшейся и, должно быть, доставлявшей ему удовольствие. — Не зайдете ли вы ко мне в контору в обеденное время — от двух до четырех.

— Увы, пан капитан, я сегодня уезжаю в Ченстохову, — отвечал Вахицкий с удивлением и некоторым недовольством.

— Хотите посмотреть дом вашей матери? — спросил капитан. — А когда вернетесь?

— Сам пока не знаю, думаю, послезавтра вечером. А скажите, я вам зачем? По какому, собственно, делу?..

Трубка снова молчала. Если бы не тяжкие вздохи и не постоянный шелест, можно было бы подумать, что находящийся где-то на другом конце телефонного провода капитан просто отошел не попрощавшись.

— В таком случае прошу ко мне прийти сразу после возвращения, — отозвался он наконец. — Моя контора находится на Маршалковской… Возьмите карандаш и запишите.

— Я и так запомню, — отвечал Леон, все еще не опомнившись от удивления.

Его удивляло, что в голосе капитана теперь не было ни малейшего намека на просьбу или хоть на какую-то видимость любезности. То, что он должен явиться в какой-то там дом на Маршалковской, сказано было отнюдь не в форме просьбы.

— На воротах увидите вывеску часовщика, — продолжал капитан. — Войдете во двор, на флигеле опять увидите вывеску. Загляните к часовщику и спросите. Он вам покажет, как пройти ко мне, у меня пока нет вывески, не успел сделать. Это частная фирма. Итак, в обеденное время — от двух до четырех. До свидания.

Не поблагодарил и не извинился. Вообще никаких признаков смущения из-за того, что он своим ранним звонком разбудил человека, никакого желания завоевать расположение.

— Минуточку! — невольно воскликнул Вахицкий и тут же умолк.

В трубке по-прежнему слышалось шорохи и вздохи. Может, это объяснялось тем, что Вахицкий не сумел добавить к своему "минуточку" ни слова.

— Приятно будет увидеться! — услышал он наконец.

Эта фраза была единственным проявлением любезности, впрочем — во всяком случае, так показалось Леону, — ничего приятного не обещавшая. Какому-то капитану, как это у нас теперь случается, содовая вода ударила в голову, подумал он.

II

Теперь несколько слов о голове. Ощущение, что в голове у него какие-то "мелькания", не оставляло Вахицкого даже тогда, когда он полуденным поездом ехал в Ченстохову. В поезде был вагон-ресторан, пообедал Вахицкий, сидя у большого окна, за которым виднелись поля и ничего не происходило (разве что мужик дубасил свою бабу или наоборот), за столиком, на котором, словно живая, передвигалась низенькая рюмка из толстого стекла. В голове у Леона была ужасная галиматья — печальные итоги двухдневного перепоя. Но в этот день Леон не запрокидывал бутылку кверху дном, соблюдая чувство меры. В Ченстохову он прибыл курьерским поездом не в обычном для него состоянии некой неподвижности, а полусонный: капитан Вечоркевич разбудил его слишком рано. И, только когда он ступил на ченстоховский перрон, ощущение мелькания прошло полностью, телефонный разговор и сам капитан отодвинулись куда-то в сторону и больше не возвращались. До поры до времени.

В доме своей матери в Ченстохове — так уж получилось — Леон никогда не был. Последние полтора года пани Ванда Вахицкая, у которой мания преследования все усиливалась, расцветая пышным цветом, избегала даже собственного сына. Стоит ей отвернуться — и, кто знает, не начнет ли и он про нее злословить. Для Леона в Ченстохове все было незнакомо — все словно бы новое, но при этом какое-то замызганное. Провинциальные, заснувшие улицы с деревьями по обеим сторонам, пролетки со светлым верхом, редкие прохожие, идущие непривычно медленно, по-провинциальному. Вчерашний варшавский дождичек кончился, а может, и не пробился сюда — ветер поднимал пыль, а иногда и желтую прошлогоднюю солому, завезенную сюда трясущимися на своих фурах мужиками. Пыль попадала в глаза, надо было щуриться, чтобы получше разглядеть вереницы путников, которые в пыли и грязи, с узелками на плече или налегке спешили в монастырь в поисках хоть какого-то утешения в своей мучительной и малоинтересной жизни. На пороге аптеки стоял, судя по всему, сам аптекарь и зевал. На вывеске, над его головой, не хватало позолоченной буквы "к", и поэтому слово "аптека" читалось как "аптеа". Другая вывеска, самодельная, написанная рукой малограмотного ченстоховца, гласила: "Вкусны домашние обеды". Запах жареного лука и чего-то подгоревшего разносился по всей улице.

Завернув в боковую улочку, уже без деревьев, и миновав желтую синагогу с плоской крышей, коляска вместе с Леоном повернула еще раз и, проехав немного, остановилась перед двухэтажным, вполне благоустроенным, богатым, можно сказать — барским, домом с темно-серой штукатуркой. Дом стоял пустой, с закрытыми ставнями. В нем жила старая полуглухая кухарка пани Вахицкой, всегда с всклокоченными волосами, с большим животом, выпиравшим из-под фартука, отчего всем казалось, что она беременна. На самом деле это была своеобразная шутка природы, особенность ее телосложения.

Леон на этот раз был без своей сумки. Вместо нее он держал в руках плоский чемоданчик-несессер, в котором едва-едва могла уместиться пижама и смена белья. Об этом несессере, который он вчера купил в Варшаве, пожалуй, не стоило и упоминать, потому что он не обладал теми особыми свойствами, как, скажем, панама или сумка в клетку. Дверной звонок в форме ручки, прикрепленной к проводу, похоже, не действовал. Леон несколько раз сильно дернул, но в ответ не услышал не только шагов, но и никакого треньканья. Тогда он стал кулаком молотить в дверь, через некоторое время дверь наконец приоткрылась, и высунулась пузатая кухарка.

— Кого вам? — спросила она, приложив ладонь к уху.

Леон, почти крича, объяснил ей, что и как и кто он такой. Потом вошел в сени и обошел пустые полутемные комнаты, в которых окна были закрыты ставнями. Открывать их он не велел: полумрак в этот пыльный день приятно холодил и как-то отделял Леона от ченстоховской обыденности. Комнаты были большие, стены толстые, так строили еще когда-то — до тридцатых годов. В парадной комнате стоял раздвижной длинный стол, вокруг него — кресла с высокими, обитыми темной кожей подлокотниками и, кроме того, застекленный буфет, изнутри залепленный газетами. Трудно было представить себе больную пани Вахицкую, сидящую в столовой в одиночестве за этим огромным столом!

Еще в доме имелась гостиная и кабинет со стеллажами, где полно было старых книжек — как Леон потом убедился, главным образом по юриспруденции и астрономии. Дядюшка пани Вахицкой, а следовательно, один из дедушек Леона, будучи по образованию адвокатом, на старости лет вел наблюдение за звездами, и теперь на чердаке валялась старая подзорная труба, чуть ли не телескоп, на которую Леон, обследуя все закоулки в доме, с изумлением наткнулся.

Было еще несколько комнат, наверное для гостей, а некоторые из них совершенно неизвестного назначения. В спальне матери, где еще, можно сказать, витал ее печальный и чересчур недоверчивый дух, Леон нашел среди прочего внушительного размера инкрустированную шкатулку. Но шкатулка, точно так же как и все шкафы, сундуки и ящики, была заперта на ключ. Ключи, а может, и связки ключей хранились у нотариуса, который вел дела матери и который, к счастью, жил тут же по соседству — за углом находилась его контора. Леон послал к нему брюхатую кухарку, написав на визитной карточке, что он приехал, к вечеру по делам явится лично, а пока просит прислать, с кухаркой ключи. Кухарка побежала с поручением, а Леон оглядел кухню и, наклонившись, чтобы не задеть головой о косяк, вышел через низенькую дверь на лестницу и спустился в подвал, где смог выпрямиться, ибо в те давние времена погреба строились с высокими потолками, чем тогдашнее строительство справедливо могло гордиться. Окошки под потолком напоминали щели и были покрыты толстым слоем пыли. В углу валялась какая-то рухлядь и стояло несколько картин в толстых рамах, прислоненных к стене. Над ними колыхалась паутина. Картины были Леону незнакомы — скорее всего, принадлежали все тому же дядюшке. А где наши картины? — подумал он. И вообще, где всевозможные безделушки, которых у мамы было великое множество? Фарфоровые статуэтки, подсвечники, настольные часы под стеклянным колпаком? И тому подобное. Наверняка многое растащили, подумал он, поднимаясь по ступенькам обратно в комнаты, и еще раз огляделся по сторонам. Стены в комнатах голые, на столах и комодах пусто. Только кровать в комнате пани Вахицкой осталась почему-то нетронутой, словно бы ждала возвращения хозяйки. Но с того света не возвращаются. Две подушки с кружевною накидкой, голубое атласное одеяло в пододеяльнике с кружевами, на стене в изголовье — распятие из слоновой кости.

В эту минуту в сенях послышались топот и голоса. Это вернулась кухарка, но не одна, а в сопровождении прыщавого юноши лет восемнадцати, с нагловатым взглядом маслянистых глаз, словно бы намекавших на какую-то непристойность. Честный нотариус не доверился кухарке и послал своего сына с многочисленными связками ключей и ключиков. Но это еще не все.

— Прошу прощения, — сказал молодой человек, смущенно переступая с ноги на ногу. — Прошу прощения, но, но папа велел попросить у вас какой-нибудь документ, папа любит, чтобы в делах был полный порядок.

— Понимаю… Это вполне естественно. Собственно, я даже благодарен вашему отцу, — сказал Леон. — Но только о каком документе речь? Ага! Может, я просто покажу вам паспорт?

Адвокатский сынок кивнул головой: этого, мол, будет вполне достаточно. Потом серьезно и, должно быть, с семейной основательностью стал сверять своими маслянистыми глазами фотографию Леона, наклеенную на паспорте, с оригиналом.

— Полный порядок, — сказал он наконец своим петушиным голосом.

— Вот ключи. Папа прикрепил к каждому картонку, чтобы знать, какой от чего. Когда вы к нам заглянете?

Папа просил, чтобы по возможности не позже восьми. Он рано ложится.

— Пожалуйста, передай папе мою благодарность. Приду еще раньше, — сказал Леон, и примерный сынок ушел демонстрировать свои прыщи другим.

III

Оставшись один на один с кухаркой, Леон снова послал ее с поручением, на этот раз велел зайти к столяру или в лавку, заказать или же купить пять-шесть ящиков. Он полагал, что этого ему хватит для упаковки оставшихся после матери вещей, для одежды, постели, подарков и вообще для всего содержимого шкафов и письменного стола.

Ему пришлось кричать во всю глотку, потому что кухарка временами вообще ничегошеньки не слышала. Наконец дверь за ней захлопнулась, а Леон, новый владелец дома, со связками ключей в руках стал отпирать все подряд. Но на этот раз он увидел, что имеет дело с человеческой порядочностью, а не с воровскими инстинктами: все бумаги в секретере, платья матери, ее меховые накидки, постельное белье в зеркальном шкафу, фарфор, ножи и вилки в буфете — все, казалось, было на месте, полный порядок, как выразился сын адвоката. Имелся даже ключ от кладовки, в которой оказались картины (висевшие прежде в квартире на Польной), фарфоровые статуэтки и, наконец, стоявшие на столе часы под стеклянным колпаком, памятные Леону еще с детских лет.

Леон вошел в спальню, сел за секретер. Сквозь щели в ставнях в комнату проникали узкие солнечные лучи, в которых, как это обычно бывает, плясали пылинки. На свету, в таком вот луче, Леон рассмотрел оставшиеся после матери документы, толстую пачку писем, это была переписка с Мельхиором Вахицким, отыскал сплетенную из серебряных колечек ее любимую вечернюю сумочку и множество иных мелочей.

Он все запер снова на ключ и хотел было заняться буфетом, но тут вспомнил об инкрустированной шкатулке. Леон знал, что мать хранила в ней кое-какие ценности (понятие весьма условное), женские украшения, а также все самое сокровенное. Он открыл ее и в луче света увидел несколько скромных брошек с гранатами, которые, казалось, краснели именно из скромности, смущаясь, что так мало стоят, браслет из дутого золота, кораллы и несколько ниток искусственного дешевого жемчуга, Пани Вахицкая никогда не была большой модницей и не слишком заботилась об украшениях. Кроме этого, в шкатулке сверху поблескивал драгоценным металлом почетный государственный орден. А на дне шкатулки под жемчугом таился сюрприз. Маленький, чуть старомодный на вид пистолетик с отделкой из перламутра. Он был, как оказалось, заряжен и даже не поставлен на предохранитель. Рядом, в картонной коробке, хранилось несколько патронов. И хотя трудно было даже представить, что эдакая малость могла кого-нибудь погубить или хотя бы напугать, Леону показалось, что произошло нечто важное. В спальне не было никакого горизонта, или, скажем, другого берега, и все же за окном кто-то появился, потому что почти слышен был доносившийся оттуда возглас: "Ау! Ау!"

И еще одну неожиданную находку обнаружил он на дне шкатулки — бумажник из крокодиловой кожи. Леон помнил, что мать когда-то купила этот бумажник в Варшаве, а потом не совсем представляла, что с ним делать. Он был привезен из Америки и, собственно говоря, предназначался для хранения долларов. Отечественные же банкноты, куда более широкие, в нем просто-напросто не умещались. Теперь бумажник этот был совершенно пуст за исключением одного из отделений. Там был спрятан какой-то листок.

Когда Леон положил его на секретер, в дрожащем свете танцующих пылинок он увидел, что листок этот вырван из записной книжки в клетку, из так называемого блокнота, очень небольшого по своим размерам. Казалось, листок выхватили из огня во время пожара. Тронутые огнем или большим жаром углы были обожжены и даже кое-где обуглены. Середина листка пожухла и казалась почти коричневой. Позже Леон объяснил это себе тем, что кто-то, должно быть, держал листок над керосиновой лампой, а может, просто над пламенем свечи. Наверное, его хотели сжечь, но почему-то не успели или передумали. Вот что там было написано: "Помни, в случае чего ты должна его убрать". И внизу чьей-то рукой дописано: "Улица та же, но дом 18".

К кому это относилось, что убрать? Фраза "ты должна его убрать" поначалу Леона ничем не поразила, была настолько непонятна, что сама собой преобразилась в его воображении в невинное и вполне понятное предложение "ты должна это убрать". Может, потому, что он сам занят был мыслями об уборке и приведении в порядок комнат и дома. Ты должна здесь убрать! Уборка заключается в том, что некто ходит с тряпкой в руках по дому, стирает пыль, переставляет предметы, складывает бумаги или, наконец, перебирает их и прячет. Но когда он прочитал записку еще раз, то с изумлением заметил, что фраза эта звучит совсем по-другому и слова "ты должна его убрать" не отвечают образу человека, держащего в руке тряпку для пыли. Когда хотят убрать кого-то — держат в руке нечто совсем иное.

Он был крайне удивлен, но не почувствовал ничего особенного. Терялся в догадках и все время манипулировал словами "ты должна его убрать", примериваясь к ним и пытаясь их приспособить к каким-нибудь будничным случаям, обычным ситуациям, пытаясь найти в них истинный и какой-то семейно-домашний смысл, да, именно домашний… словно бы это был наказ рачительной и заботливой хозяйки дома. Он безо всякой связи подумал даже об ужинах, где подавались литовские колдуны, приготовлению которых мать обучала своих кухарок по старинным рецептам. Но чем больше он вертел в уме эту фразу, тем больше удивлялся. Ни с того ни с сего ему припомнился ночной, темный Бельведерский парк, где нашли труп неизвестно кем застреленного жандарма. Он слышал разные сплетни на эту тему. Нет, в этой записке речь шла вовсе не о приготовлении литовских колдунов. Но о чем же тогда?

IV

Солнце уже проделало свой путь по ченстоховскому небу, и теперь лишь макушка его выглядывала из-за крыш. Эдакая залихватская, дерзкая макушка — лысина провинциала. Заметив в столовой какие-то двери, по всей вероятности выходящие во двор, Леон Вахицкий несколько минут боролся с ними, потом отыскал наверху щеколду и распахнул их настежь. Остановился на пороге, шевельнул ноздрями и втянул воздух с выражением внезапной и чуточку бессмысленной радости на лице.

Все дело было в том, что двери вели не во двор, а на большую веранду с деревянной, покрашенной белой краской балюстрадой, с круглыми столбиками вокруг. За балюстрадой виднелось нечто красное, розовое и пестрое. Но самое главное, что оттуда доносился чуть сладковатый, терпкий, одуряющий, подобно наркотику, аромат. Это была "Улыбка фортуны", польское ее издание в адаптированном виде.

Леон знал, что ченстоховский дом окружен садом, по местным понятиям довольно большим, но не предполагал, что дядюшка его матери или сама мать могли заниматься садоводством. Флорикультурой. Там были разбиты клумбы и цветники. Огромная круглая клумба посередке и продолговатые, а иногда и изогнутые, как закорючки, пестрые грядки с обеих сторон. Держа в руках шланг — резиновую змею, из пасти которой взлетал к небу и падал на землю небольшой фонтан, — их поливала все та же пузатая кухарка — свежесть, влага и резкие цветочные запахи, подобно душному облаку духов, прямо-таки обволакивали веранду. Леон не разбирался в цветах, однако различил белые и темно-красные гвоздики, создающие на этих пестрых ковриках некий патриотический узор. Множество белых и лиловых левкоев, пылающие настурции, фиолетовые и кремовые ирисы, целые кусты блестевших пурпуром пионов, розы всевозможных цветов и оттенков, садовые лилии, оранжевые, в крапинку или же белые, называемые в деревне лилиями святого Станислава.

На веранде, совсем пустой и, должно быть, недавно подметенной кухаркой, потому что на полу темнели мокрые пятна (он был сбрызнут водой перед уборкой), на пустой веранде стояла только старая продавленная кушетка с выпиравшими во все стороны пружинами и торчащими коричневыми клочьями. Никакого кресла, в котором, вдыхая аромат цветов, могла бы раскачиваться своевольная девушка, дочь торгового агента, объект неосторожного увлечения неопытного капитана, никакого такого кресла не было. Торговый агент, поставщик всякого товара с грузом гнилой картошки включительно, нежный папа и подозрительная личность, должно быть, закруглил свои дела и вместе с дочкой уехал куда-то. А может, оба умерли.

Впрочем, все это — невольно наводившее на мысль о призраках и бесконечно грустное — все же не обладало настойчивой силой фантастического видения, которое преследовало, скажем, в "Спортивном". Правда, и здесь таился какой-то намек, наводящий на мысль о Конраде, но смутный, едва уловимый. Тут ничего не случалось, да и не могло случиться. Заброшенная веранда, брошенный жильцами дом. Только цветники как-то уцелели, заполонив все вокруг своими красками и ароматом, но некому было им радоваться. "Улыбка фортуны" постепенно угасла, а когда кухарка, оставив шланг, вошла по ступенькам на веранду, улетучилась вовсе.

— Чем же это так пахнет, гвоздиками? — спросил Леон громким голосом.

Она приставила ладонь к уху.

— Что? Что? Нет, это левкои. Я вам на ужин приготовила курицу с рисом. Любите?

Левкои! Всего-навсего левкои, без намеков на высшее предназначение. Обычные скромные цветочки. Даже удивительно, что так пахнут, могли бы пахнуть дегтем. Такие же безвредные и прозаичные, как, скажем, вчерашний дождик в Варшаве, дождик такого рода, который может вызывать у соотечественников ассоциации лишь с грибами, ну, скажем, еще с грибным супом.

Солнце уже спряталось за крыши домов, совсем заблудилось среди многочисленных труб. Наступили сумерки, в которых клубилась пыль, когда Вахицкий позвонил наконец к соседу-нотариусу. Тот принял его в своем кабинете, освещенном настольной лампой под низким зеленым абажуром.

Адвокат был немолод и в профиль удивительно напоминал Стефана Батория (что отмечается отнюдь не с целью задеть чьи-то чувства), но Батория, изнемогавшего в своей Ченстохове от скуки и то и дело прикрывавшего рукой рот, чтобы скрыть зевоту. Он зевал, как аптекарь, стоявший в дверях аптеки, зевал, как почти все ченстоховцы. Должно быть, ничего другого им уже не оставалось. Но в своих делах он оставался предельно порядочным и аккуратным. Вахицкий выслушал массу не интересующих его подробностей, целый долгий перечень цифр, поблагодарил за заботу о доме, за полный порядок и наконец подошел к цели своего визита: ему хотелось бы как можно скорее избавиться от этого дома.

— Завтра мы вместе с кухаркой запакуем все мамины вещи в ящики и снесем в погреб, — сказал он. — Потом я сообщу, что с ними делать. А этот дом со всей мебелью и даже с книгами по юриспруденции и астрономии… Этот дом, ха! Не могли бы вы найти какого-нибудь любителя, желающего? Может, обратиться для продажи к посреднику? Может, дать объявление в местной газете? А может, в варшавской или краковской?

— К чему такая спешка? — спросил старик, прикрывая рукой рот, чтобы скрыть зевоту. — Прошу извинить! — добавил он. — Разве вы собираетесь уехать?

— Ха! Уехать? Хочу ли я уехать? Знаете, некоторые люди всегда чувствуют себя отъезжающими. Только кто знает — куда отправится их поезд? — Леон в задумчивости поглядел на зеленый абажур. — Но вернемся к нашим делам, ха! Собственно говоря, я могу месяца два подождать. Надеюсь, что все это мероприятие с домом не займет больше времени.

Старые люди помнят, что в те времена, для того чтобы пополнить казну, Управление польских государственных железных дорог придумало так называемые "путешествия в неизвестное" или "поезда-бридж". Пассажиры вносили положенную сумму и садились в поезд, который должен был отвезти их в неизвестном направлении и высадить в самой неожиданной точке страны. В конце путешествия их непременно ждал сюрприз, в этом заключалась вся соль. Вагоны были соответственным образом переделаны — там ставились карточные столики. Таким образом, отправляясь в неизвестное, можно было при этом всю ночь "резаться" в бридж.

— Понял, — сказал старичок. — Вы, наверное, решили прокатиться на "поезде-бридж". Слышал о таких. Но как это все выглядит при ближайшем рассмотрении? Садишься в поезд — и что? Разве на билетах не отмечена конечная станция?.. Сам как-то хотел поехать — я ведь обожаю бридж. Но не знаю, прилично ли это в моем возрасте. Собственно говоря, я ведь одной ногой в могиле. Ну что же, хорошо. Сделаю все, как вы желаете. У меня есть один клиент, который как раз занимается недвижимостью. Извините, — повторил он, снова глотая зевок. — А куда, собственно, я должен вам писать? В Краков?

— Нет, в краковском отделении Бюро путешествий я уже не работаю. Ха! Можно писать мне в варшавское отделение этой конторы. Они имеют обыкновение помогать своим клиентам в переписке, письмо можно отправить на их адрес, до востребования. Это для туристов, а главное, для приехавших из-за границы и не имеющих постоянного адреса — большое удобство. Ха! Еще раз хочу поблагодарить вас, господин адвокат!

— Что слышно в Варшаве?

— Да ничего!

— После майского переворота порядки у нас ни к черту! — неожиданно воскликнул старичок, который, должно быть, не был поклонником Пилсудского.

V

Ночь Леон Вахицкий проспал в материнской постели, на ее подушках с кружевными наволочками, под голубым одеялом, под которым к утру ему стало чересчур жарко. Но вечером было прохладно, в окно дул свежий ветерок, принося упоительный запах невзрачных левкоев, столь мало ценимых и даже презираемых Леоном. После вечерней поливки, да еще покрытые ночной росой, едва мерцающие во тьме — точно дальние зарницы или звезды, — цветы благоухали, все время напоминая о своем существовании. Брюки Леона с аккуратно заглаженными складками свисали со стула, и только задний карман, набитый чем-то тяжелым, невольно обращал на себя внимание. Там был спрятан крохотный пистолет пани Вахицкой с перламутровой отделкой. И вдруг в какой-то момент, уже после того, как свет был погашен, Леон почувствовал, что перед глазами что-то замелькало. И он пришел наконец к поразительному выводу. Фамилия! Фамилию Вечоркевича он вроде бы уже слышал из уст ювелира Попеличика, который, да, да, ну конечно же, спрашивал, знает ли он директора Вечоркевича с ипподрома, словом, что-то в этом роде. И что о нем сказал? Кажется, сказал, что он коротконогий брюнет. Что еще? Что волосы у него пострижены ежиком… Неужто это случайное совпадение? И угрюмо молчащий капитан Вечоркевич, то исчезающий где-то в телефонной трубке, то возникающий снова, не имеет ничего общего с директором Вечоркевичем из Служевеца и тотализатором? А черт его знает, подумал в конце концов Леон и заснул.

Утром, не мучимый похмельем и связанным с ним паскудным состоянием морального порядка, он вместе с кухаркой стал заворачивать в бумагу и укладывать в ящики вещи покойницы. Он чувствовал себя обескровленным, и мир вокруг него потерял все краски. Для него уже нет жизни без вина — говорят понимающие люди. Цветники, на которые он глядел, за ночь словно бы уменьшились в размере, удивительным образом потускнели и не вызывали больше никаких романтических ассоциаций. Цветы казались увядшими, более пастельными, чем накануне, и повсюду на земле валялись лепестки. Никаких ароматов. Старая развалина — кушетка с продавленными пружинами, одиноко стоявшая на веранде, — тоже немножко напоминала существо, пострадавшее от многодневного запоя. Она словно бы говорила — вот какова жизнь на самом деле! Прескверная!

Изменилось отношение Леона и к бумажнику из крокодиловой кожи, принадлежавшему пани Вахицкой, сестре Ванде, и к спрятанной в нем записке. Еще вчера у него было поползновение или желание спрятать ее в карман, увезти в Варшаву. Но теперь он подумал — зачем? Долго-долго в нерешительности вертел в руках и, наконец сказав: "А ну!", положил обратно в шкатулку. Ящик, в который Леон решил спрятать шкатулку, он пометил крестиком. И тут же забыл об этом. Но когда потом помогал кухарке и рабочим сносить ящики в подвал, заметил, что крестик этот, вытянутый в длину, напоминает крест на траурном объявлении. Он словно бы предсказывал, что нечто траурное, связанное с чьей-то смертью, кроется именно в этом ящике. "Помни, в случае чего ты должна его убрать". Кого? Зачем? Почему мать столько лет заботливо хранила этот обуглившийся листок и прятала его в своей заветной шкатулке? Что он для нее значил?

В какой-то момент Леон вдруг вспомнил зеленоглазую горбоносую "женщину-птицу", свою мать, о которой — как ни странно — он не все знал. Она была отмечена высоким государственным орденом за участие в каком-то эпизоде борьбы за независимость, за важную роль, которую она в нем когда-то сыграла. Но эпизод, если он не ошибался, заключался в довольно обычной для тех дней тайной передаче документов. За что же тогда столь высокая, столь почетная награда? Она была уж слишком почетной, он только сейчас это осознал. Кроме того, можно ли обычную тайную операцию с документами назвать "важной ролью"? И вот сыну пани Вахицкой, глядевшему на траурный крестик на ящике, пришла в голову неожиданная, неожиданная и странная мысль. Он почувствовал даже, что у него вдруг сам собой открылся рот. Странно, подумал он. У мамы были какие-то навязчивые идеи, ей казалось даже, что ее преследуют. (Тут ему стало еще больше не по себе.) Почему же она не уничтожила этой записки, может быть, она была ей чем-то дорога? А может быть?.. Может (тут он удивился еще больше), почерк, которым написана записка, всем хорошо известен? Может, это документ?

Когда все это случилось, если вообще случилось? И что означают слова "в случае чего"? Страничка, вырванная из блокнота, листок очень дешевой, дрянной бумаги, означало ли это, что в те времена с бумагой было скверно? Даты на записке не оказалось. Сколько же лет мать хранила ее у себя? И если это документ, то, может, она надеялась, что он надежная защита от кого-то или от чего-то? Удивление его все росло. Наконец, сосредоточившись, он пытался проникнуть в душу Ванды Вахицкой, ведь он близкий ей человек, сын. Да, попытался — и что же… Еще раз убедился в том же самом — в том, что по своему психическому складу пани Вахицкая была натурой глубоко конспиративной и можно было, живя с ней бок о бок, так и не узнать о ней всего. В ее биографии наверняка оставались белые пятна. Может быть, следовало заполнить их с помощью собственной фантазии? "Нонсенс!" — внутренне запротестовал он, но тут же почувствовал, что, возможно, это не такой уже нонсенс.

— Скажите, а не бывало вам страшно? — спросил он, казалось бы, ни с того ни с сего кухарку, когда все уже было запаковано. Пустые шкафы, буфет, пустые ящики. Распятие из слоновой кости уже не висело в изголовье теперь уже вконец разобранной кровати пани Вахицкой с полосатым, так называемым английским, матрасом. Повсюду на полу валялись обрывки упаковочной бумаги, старые газеты, мешковина и солома, которой обкладывали хрупкие, бьющиеся предметы. Вахицкий уже положил на стол свой несессер и укладывал в него пижаму.

Мысль его, словно дворовый пес, которого обычно держат впроголодь, позвякивая передвигающейся по проволоке цепью, пробежала от своей будки в конец двора. Он хотел что-то проверить, в чем-то убедиться. Что такое, к примеру, страх! Оголодавшему дворовому псу наконец бросили кость — а костью этой было уже упомянутое белое пятно в биографии покойной пани Вахицкой. Держа в зубах кость, на этот раз и впрямь очень большую и жирную, пес так и замер на цепи. Да, страх и всякие сенсации… Ха! Очень интересно! Собственно говоря, он был так любопытен, что ему хотелось спросить первого встречного — хранит ли он в жизненном багаже своих переживаний такую вещь, как страх? Он готов был спросить даже вот эту кухарку. Попросту говоря, ему это было интересно. И он спросил.

— Чего? — закричала кухарка, и, как у всех глухих людей, у нее был растерянный, блуждающий взгляд.

— Я говорю, не боялись ли чего?! — крикнул он ей в ухо, к которому она, как всегда, приложила ладонь.

Обычно, крича что-нибудь глухому, мы стараемся быть краткими. Он сам не заметил, что, упростив свой вопрос, переиначил его смысл.

— Да, да, она боялась, еще как! — кивнула головой кухарка. — Боже, упокой ее душу. А как намучилась, бедняжка. Сейчас, сейчас я вам кое-что покажу.

И она провела Леона в сени. Парадная дверь выглядела почти как ворота крепости! Внизу и вверху крючки. Замок обыкновенный, английский, но еще и тяжелый стальной засов. Цепочка. Поперек через всю дверь — металлическая толстенная задвижка до косяка.

— Покойница перед смертью хотела даже вставить в окна решетки! — крикнула кухарка. — Только не успела, бедняжка!

Леон направился на вокзал пешком, даже ни разу не обернувшись, оставив за спиной старый серый дом, в котором чуть ли не гуляло эхо, когда кто-нибудь бродил по комнатам, одинокую, заброшенную веранду и никому не нужные отцветающие клумбы (наводящие на мысль об "Улыбке фортуны"), отгороженные серой каменной стеной от ченстоховской пыльной улочки, мощенной булыжником. Был уже вечер, но черный, смоляной дым, валивший из фабричных труб вместе с сажей, застилал небо, на котором время от времени появлялись две-три звездочки — должно быть, самые отважные. Бледные, едва заметные звездочки.

VI

Леон остановился в "Бристоле" все в той же комнате, под крышей. О ней мы еще поговорим, когда придет время. На следующий день между двумя и четырьмя, как это было условлено с капитаном, любившим делать паузы в разговоре, а точнее говоря, в половине третьего Вахицкий, хотя и весьма неохотно, отправился по указанному адресу на Маршалковскую. Это было где-то между улицами Видок и Злотой, а быть может, уже почти возле самой Свентокшиской. На воротах и в самом деле виднелась голубая с золотом вывеска "Часовщик во флигеле, во дворе".

В темной подворотне в виде каменной арки висело еще напоминание о часовщике, на этот раз крохотная красная вывеска, под которой красовался огромный указательный палец. Перст предназначения, перст судьбы? Однако Леон, по-прежнему все еще медливший и искавший оттяжки, не заметил в этом условном знаке, в этом отпечатанном на белом картоне указателе, символа Немезиды. И зачем я, собственно говоря, туда иду? — думал он. Если у него ко мне дело, мог бы сам побеспокоиться или, скажем, договориться о встрече в кафе! Вечоркевич! Что за Вечоркевич! Какая такая контора или учреждение могут помещаться в таком дворе?

Двор был цементный, со всех сторон глядели окна двух- или трехэтажных домов. Открытые окна с цветами на подоконниках — разными примулами или фикусами. В глубине двора помещался двухэтажный флигель, на редкость невзрачный и уже давно не ремонтированный. На первом этаже флигеля, слева от двери, над двумя открытыми окнами виднелась третья вывеска, должно быть, ловкий часовщик знал, как надо привлечь к себе внимание. В окнах виднелись многочисленные настенные часы. Неожиданно в одном из окон что-то переместилось, на минуту заслонив все часы. Нечто цвета хаки с добавлением ярко-красного и оранжевого. Это была спина мужчины в мундире. Мундир был военный, судя по нашивкам — капрала полевой жандармерии.

"Ау! Ау! Скорей ко мне, ко мне! Я тут!" По-прежнему не было далей, чего-то заманчивого, привлекательного, а может, и грозного, предсказующего пейзаж другого берега, а был обшарпанный флигель и мастерская, в которой чинили испорченные часы. И все же в открытых темневших дверях словно бы кто-то стоял и, задыхаясь, как будто бы что-то случилось, звал к себе.

Имело ли это какую-то связь с жандармским мундиром — трудно сказать. До сей поры военные, с которыми Леон был знаком и встречался в доме у матери, ассоциировались в его представлении только с политиканством. Зато другие военные — ого! — невольно напоминали ему несколько устаревших теперь уланов с добродушными крестьянскими лицами, гарцующих на каких-то чуточку опереточных лошадках. И на память приходило 3 мая или 11 ноября[11]. Балканы, всегда чуточку Балканы… Почему же теперь, увидев в окне мундир цвета хаки, он почувствовал вдруг — как бы это сказать — дуновение надежды. Может быть, именно этот вот багрянец и оранжевость были причиной того, что он едва не споткнулся? Трудно сказать. Впрочем, он и сам был ошеломлен неожиданностью собственной реакции. "Тут! Ту-ут! Ау!"

Он вошел в коридорчик с ведущей на второй этаж деревянной лестницей, нащупал слева дверь и, позвонив в приделанный вверху звоночек, переступил порог, очутившись в часовой мастерской. Со всех сторон раздавалось равномерное тиканье всевозможных разноголосых часов и часиков. Странно. За конторкой не было никакого часовщика — там сидел все тот же жандарм, уже успевший отойти от окна. Что он тут делал? Однако это тотчас же выяснилось, и вся необычность испарилась.

— Вы к часовщику? — спросил жандарм, подперев рукой щеку, словно бы у него болели зубы. Его равнодушные, чуть сонные глаза и черные под круче иные усы придавали ему смешной, пожалуй, даже опереточный вид. — Дядюшки нет, он отлучился на минутку и просил меня тут посидеть. Я пришел в гости. У вас часы с собой? Покажите. Я в этом деле разбираюсь, был у дяди помощником. Он сейчас вернется, это что у вас, "омега"? — Он показал пальцем на ручные часы Леона.

— Ха! Я хотел только спросить… — сказал Вахицкий. — Ха! Может, вы знаете, где здесь контора Вечоркевича? Вернее, капитана Вечоркевича.

Глаза и усы жандарма внезапно преобразились. Эдакие гвозди и сверла кольнули Леона впервые. От оперетки почти ничего не осталось. В черных с острыми концами усиках было нечто службистское и даже угрожающее. Но в то же время пристальная, должно быть — профессиональная, враждебность — даже Леон ее почувствовал — быстро исчезла, сверла вместе с остриями спрятались в глубине равнодушного сонного взгляда, а торчащие по-боевому усы снова почему-то стали казаться смешными.

— А, вы к самому начальнику? — спросил племянник часовщика, довольно рослый детина с нашивками капрала на рукаве, и показал на двери рядом с конторкой: — Сначала войдите сюда, там увидите дверь, обитую белой клеенкой, и постучите.

Это все. Часы тикали, а кое-какие даже зашипели, пробив половину третьего. Переступив еще один порог, Леон оказался в комнате, напоминавшей приемную захудалого дантиста с самой бедной городской окраины. Посредине стоял круглый стол, накрытый вышитой скатеркой, на котором были небрежно разбросаны иллюстрированные журналы — в основном спортивные и киножурналы. Несколько неудобных стульчиков, две дешевые аляповатые картины, написанные масляными красками: некий букет, которому надлежало изображать сирень, а рядом скромный зимний пейзаж, озаренный солнцем и оттого словно бы залитый малиновым соком. Одним словом, та привычная дешевая продукция, которую в позолоченных рамах продавали тогда на ныне не существующей Граничной улице, прямо на прохожей части, возле решеток Саксонского парка. Убожество! А кроме того, некое свидетельство скверного вкуса некоего Вечоркевича и сомнительная приманка для приходивших в это учреждение или контору клиентов. Было ясно, что Вечоркевич отнюдь не процветает — у стула, прислоненного к стене, остались всего три ножки. В приемной была только одна дверь.

Ага, эта дверь! Нужно сказать, что она несколько отличалась от всей остальной обстановки. Дверь была обита белой клеенкой, под клеенкой был войлок или что-то в этом роде. Клеенка, совсем новая и блестящая, отдаленно чем-то напоминала о больнице — скажем, о плотно закрытой, чтобы заглушить стоны больных, двери в операционную. Как постучать? По косяку или по клеенке? Видимо, чтобы войти, надо было нажать ручку, имевшую форму обычной рукоятки, при надавливании металлический язычок прятался — и дверь открывалась. Леон несколько раз подергал ручку, но не услышал ни скрежета, ни стука, зато откуда-то из глубины, словно бы с большого расстояния, раздался повелительный голос:

— Войдите!

Вечоркевич ждал его в соседней комнате за столом. При появлении Леона он встал. Больше всего Леона поразило то, что господин председатель (а может, капитан и директор? поди разберись!) отнюдь не отличался плохим вкусом, и видно было, что дела у него обстоят неплохо.

Чертовски разительный контраст! Леону показалось, что из приемной второразрядного дантиста он перенесся по крайней мере в кабинет директора Национального банка, причем директора, знавшего толк в искусстве. Над столом вместо обычной мазни висела чуть потрескавшаяся, облупившаяся картина, изображавшая Варшаву такой, какой она была еще в XVI веке, картина, имевшая, быть может, музейную ценность. На старинном, впрочем отлично сохранившемся, столике красного дерева стоял великолепный подсвечник из майолики с лепными украшениями, представлявшими какие-то пасторальные сценки, и отделкой из бронзы. В нем было по крайней мере семь свечей. Чудно. Зачем эти свечи? Слева от столика — гарнитур низенькой клубной мебели, обитой зеленой кожей, и столик с очень мило выглядевшей и тоже напоминавшей о роскоши минувших веков вазой, правда без единого цветка. Что-то пушистое, мягкое и очень податливое ласкало ноги. Роскошный, во всю ширину комнаты ковер с причудливыми узорами.

— Вы ко мне?

— Вы капитан Вечоркевич? — спросил Леон, несколько сбитый с толку роскошью кабинета.

— А, конечно, коне… Пан Леон Вахи… ведь, верно? Я ждал, что не сего… так зав…

Разумеется, как это было уже замечено, мембрана искажала голос Вечоркевича, когда позавчера он бог знает в какую рань разговаривал по телефону с еще не проснувшимся толком Леоном. Нельзя было тогда понять, тенор это или бас. Но тогда капитан по крайней мере не обрывал фразы посередине, напротив, цедил каждое словечко. Теперь же, с самого начала завязавшегося между ними разговора, Вечоркевич буквально каждую секунду проглатывал конец фразы — она как бы повисала в воздухе. Нет, у этого человека не было ничего общего с тем прежним телефонным знакомым, имевшим склонность вдруг неожиданно умолкать, не слишком любезным, но все же говорившим так, что хотя бы было понятно, о чем речь. А теперь ничего или почти ничего нельзя было понять. Минуту Леон даже сомневался, тот ли это Вечоркевич. Что-то здесь было не так. Но об этом потом, потом все само собой выяснится.

Он был на самом деле очень плечистый, подстриженный ежиком, голова его напоминала пушистую светло-коричневую щетку. Был ли он коротконогий, как утверждал ювелир, сказать трудно, потому что ноги его заслонял стол. На бледных, почти белых, руках желтели веснушки величиной с горошину, а то и больше; длинные, продолговатые, можно сказать — музыкальные, пальцы тоже были покрыты веснушками и поэтому вызывали некоторое отвращение. А лицо? Леон, у которого была отлично развита зрительная память, мог бы поклясться, что никогда еще не видел таких характерных морщин. Глубокие, почти черные, они шли от носа к губам и заканчивались на подбородке. В них было что-то мученическое, даже страдальческое. Говорят, что такого рода борозды характерны для людей похотливых, что это следы чересчур необузданных плотских страстей. В наслаждении всегда таится росток страданий, а что же говорить о наслаждениях чрезмерных. Если бы не морщины, лицо у него было бы как лицо: обыкновенная, тщательно выбритая чиновничья физиономия с матовыми светло-карими глазами, совершенно бездушными. А если и светилась в них душа, то душа насквозь чиновничья.

Что же касается его одежды, то, следует признать, она вовсе не соответствовала солидности и банковской роскоши кабинета. Костюм на нем был дешевенький, не только без притязаний на элегантность, но и вообще довольно потрепанный. В варшавской толпе где-нибудь на окраине он сразу бы затерялся. А в перворазрядном ресторане выглядел бы неуместно, и кто знает, как бы к нему отнесся официант.

— Прошу вас, садитесь, вот сюда, в это крес… — и он показал на массивное кресло, стоявшее прямо напротив него. — Я позволил себе позвони… Рад вас ви… приятно с вами поболта… Да-да. Это займет какое-то вре… не выношу так называ… американ… темпа, и вообще, куда спешить, наде… пан Лео… вы никуда не торо… Вот пока напиро… — Он открыл серебряный портсигар с папиросами и пододвинул Леону. — Очень прия… с вами познако… Я вас предста… совсем иначе. Пани Вахи…? Да, тот же профиль. Имел удовольст… ее знать, простите, что не прислал телегра… соболез…

Что-то здесь было не то и не так, что-то не сходилось. Тогда по телефону Вечоркевич говорил, что знал Вахицкого в те времена, когда тот еще носил студенческую конфедератку, а теперь утверждает, что представлял его себе иным. Говорил, что видел его в холле гостиницы, когда он брал ключ у портье, и вдруг совсем забыл, какой у него профиль. Ссылается на знакомство с матерью. В самом ли деле он бывал у нас дома на Польной? Полно! — подумал Леон, глядя на морщины.

— Достой… достойная была женщина. Но быть мо… слишком прямолине… Я в людях ценю нюансы, духовный спектр, когда один цвет переходит в другой. Душа человеческая перелива… цвета… краски. Я немножко эстет, коллекционер… Если бы вы зна… сколько оттенков быва… в челове… душе, и любопытно, что можно произвольно выбрать тот или другой отте… Нечто вроде прожек… который светит нам в теат… Да-да, именно в театре! Театраль… прожектор… Свет его пропускают через разноцветные стекла — одно, другое, и на сцене фантастич… игра цвета. Радуга! Вы знаете, душа может быть синей, розовой, оранже… Бывают души зеле… И даже малиновые…

Ерунда, чушь собачья. И все же, о чудо, произнося последнюю фразу, он не поперхнулся на середине. Малиновые! Это слово было сказано взволнованном, переходящим в дискант голосом. Чиновничьи глаза Вечоркевича, эстета и коллекционера, спокойно остановились на лице Вахицкого, словно бы чего-то ждали.

— Вы, наверное, еще не понима… — продолжал он. — Но актер на сцене, освещенный разноцвет… прожект… Это очень, очень эфект… Вы любите актеров? И может быть, иногда предпочитаете их общество? — спросил он.

В каждом человеке есть что-то от актера, в каждом без исключения! Вахицкий вдруг вспомнил, что о чем-то в этом роде беседовал недавно на палубе парохода. Нет, упоминание об актерах едва ли было случайным! Должно быть, Вечоркевич знал лично почтенного Попеличнка.

— Ха! Мне вдруг пришла в голову одна мысль, пан капитан, — сказал Леон. — Вы случайно не знакомы с варшавским ювелиром, паном Игнатием… Игнатием Попе-личиком? Мы плыли вместе с ним из Сандомежа, и он-то как раз мне и…

Он не договорил. Лицо Вечоркевича выражало нестерпимую муку.

— У меня отврати… память на фами… — едва ли не простонал он. — Ни одной не помню. Но среди людей моего круга никаких ювели…! Я их вообще не встреча…! К чему вы это, пан Ле…

Во взоре Вечоркевича сквозил упрек, зачем-де понадобилось Леону мучить его расспросами о каком-то ювелире. Во всяком случае, вид у него был такой. Смешно — но факт. Вдруг послышался скрежет, стук дверной ручки — должно быть, не один Леон именно таким образом давал о себе знать, спрашивал, можно ли войти.

— Войдите! — крикнул Вечоркевич.

К великому удивлению Леона, в комнату вошел все тот же племянник часовщика в жандармском мундире. В руке он держал какой-то белый сверток.

— Принесли, пан начальник! — отчеканил он, но не вытянулся по-военному, не замер по стойке "смирно". И даже с некоторой фамильярностью приблизился к столу.

— Давайте сюда! — сказал Вечоркевич.

Небольшой, примерно пятисантиметровый, сверточек, который он принял из рук жандарма, сверху был обернут в лигнин. Словно бы и вовсе забыв о Леоне, "капитан" или "пан начальник" старательно и осторожно развернул сверток — должно быть, боясь что-нибудь сломать или разбить, — и вот что-то бледно-розовое и белесое замелькало у него в руках. Леон поначалу подумал было, что это маленькая, выкрашенная сверху в белый, а снизу в цвет лососины подкова. Но это была чья-то искусственная нижняя челюсть. Довольно неожиданный предмет, не правда ли? Тем более что никаких изъянов в белозубой пасти капитана Леон не заметил. Разве что он решил обзавестись челюстью про запас?

Вечоркевич любовно повертел в руках искусственные торчащие зубы с неприятно розовыми деснами, а потом, словно бы насладившись, поглядел на жандарма.

— Ну, видели?!

— Да, пан начальник! — ответил племянник часовщика и улыбнулся, словно бы услышал хорошую шутку.

Вечоркевич подмигнул и тоже улыбнулся, удивленно покачав головой: вот, мол, бывает!

— Передайте, пожалуйста, чтобы явились к нам завтра, в приемные часы. И пусть не тянут! — выпалил он и, что самое любопытное, на этот раз на одном дыхании.

Смотри-ка, подумал Леон. Оказывается, он, если захочет, вовсе не глотает слова. Нижняя челюсть была положена на столик красного дерева рядом с пресс-папье. Она скалила зубы (а зубы эти были мужские) на Вечоркевича. Ну, однако! — подумал Вахицкий с удивлением и еще с каким-то, пока не поддающимся определению чувством.

— Слушаюсь, пан начальник! — звонко отчеканил племянник, засим последовал обмен радостными улыбками, и жандарм, утопая в мягкой пушистости ковра, бесшумно вышел.

VII

— Перейдем, как говорят, к сути де… — снова начал Вечоркевич и расселся в кресле, сплетая пальцы своих веснушчатых и, прямо надо сказать, пренеприятных рук.

Он опустил глаза и уже не поднимал их — словно бы не хотел смущать Леона и вообще был нелюбопытен.

Не следует продолжать это описание, чрезмерно придерживаясь подробностей, слишком точно воспроизводя его (Вечоркевича) манеру говорить. Все его недомолвки и недоговорки. Это еще больше запутало бы и без того запутанную историю. Перескажем суть его речей, ту, которую уловил Леон. Он слушал их со все возраставшим удивлением, досказывая недосказанное и с трудом следя за мыслью капитана, весьма запутанной, а быть может, и умышленно делавшей такие круги. В этих кругах поначалу было нечто вызывавшее раздражение, а потом они стали словно бы опутывать Леона. В наши времена мы бы сказали, что это был антитеатр, который оперирует как бы не связанными между собою понятиями и образами, одна нелепица нанизывается на другую, нонсенс сменяется нонсенсом, а потом все сливается в нечто единое. Что это такое, мы и сами объяснить не можем, но только знаем, что все здесь одно к одному. Леон тоже не мог бы объяснить, что это было, но чувствовал: в этих темных или нарочно затемненных речах есть своя логика и порядок. Что-то от него было нужно, и что-то вполне конкретное. А может, и почетное. Вечоркевич упомянул и бюро путешествий в Кра… ВТШ, кажется, вы собирались заняться коммер… И снова речь зашла о пани Вахицкой, которая вписала прекрасную страницу в историю борьбы за незави… О спектре чувств, который дает возможность способному человеку испытывать различные психологи… нюансы и произвольно менять свое обличье, об акте… О Конраде Кожене…

Вот-вот, даже о Конраде! Должно быть, капитан был неплохо информирован. И каждая его недомолвка сдобрена была хоть каким-то комментарием. Он не хотел создавать впечатления таинственности, боже упаси! И эта таинственность в конце концов разлеталась в пух и прах. Ведь он часто бывал в Кракове, а Краков — город маленький, здесь все всё обо всех знают, даже про книги. А уж жизнь пани Вахицкой отлично известна в сфе… Это был важ… очень важ… эпизод! (Леон наклонился вперед и стал приглядываться к говорившему с особым-вниманием, но глаза у Вечоркевича были по-прежнему закрыты.) Что касается Конрада, то в его биографии есть известные пробелы. Мы об этом знаем. (Тут Вечоркевич заговорил о себе почему-то во множественном числе.)

Речь шла о том периоде в жизни Конрада, когда он находился в Испании, а может, и в Марселе. Карлисты и тому подобное. Контрабанда оружием. А может… может, и что-то большее? С чем Конрад был невольно связан. В жизни великого поляка, пишущего по-английски, была страничка, которую изъяли из его "Воспоминаний". А собственно говоря, ее никогда бы не опубликовали. Мы об этом знаем. Но куда там! Англичане!.. Кстати, об англичанах. У нас в стране, к сожалению, всегда так было: стоило молодому человеку дорваться до родительского кошелька, он тотчас же рвался в Монте-Карло. Играл в рулетку или в баккара. А что такое рулетка или баккара? Позо… позор для отечества. Постыдный штрих, шляхетский пережи… Зато, заметьте, английский юноша убегает из дому, но не в игорный дом, а, скажем, куда-нибудь в Африку, чтобы там, рискуя жизнью, найти новый вид орхидеи. По правде говоря, орхидея орхидее рознь. Разные бывают орхидеи. Волнующие. Скажем, цвета крови. (На подбородке у Леона дрогнул мускул.) Оказывается, Вечоркевич был начитанным человеком, он не только знал Конрада, но когда-то познакомился и с учением академика Павлова. Об условных рефлексах. Любопытная вещь — эти условные рефлексы! (Странно! К чему он клонит? — подумал Леон.) Ставят перед собакой еду и звонят в колокольчик. Собака привыкает к звонку и в подсознании своем связывает его с едой. Если потом не дать собаке еды, а только позвонить в колокольчик, у собаки все равно потечет слюна, будто перед ней миска с едой. Желудок начинает функционировать по приказу звонка. Любопытно, очень любопытно. У меня в квартире живет прислуга, я старый холостяк, не умею обращаться с женщинами и даже немного их побаиваюсь. Но кварти… у меня четыре ком… и, надо сказать, вполне прили… может, как-нибудь загля… Доста… удово… (Леон слушал все внимательнее.)

В этой квартире Вечоркевич, который, кажется, был педантом, с великим, великим наслажде… собирал вещи хрупкие, изящные и главным образом антикварные, вот такие, как, скажем, эта ваза, вон там! Это Розенталь. А дома у него была еще более красивая, еще более дорогая ваза — ранний Мейсен, она стояла на специальной подставке. Когда прислуга, глупая, старая курица, которая следит за домом уже много лет и, кажется, чуточку свихнулась… Когда прислуга убирает его кабинет, он, Вечоркевич, всегда собственноручно переносит вазу с подставки на камин. Чтобы эта старая курица ее случайно не разбила. И каждый раз, когда прислуга входила в комнату и спрашивала, можно ли убрать, он тотчас же вставал и ставил вазу на камин. В один прекрасный вечер Вечоркевич лежал у себя дома на диванчике, разумеется, в одежде, потому что должен был куда-то пойти — дел невпроворо… То то, то это надо уладить… Со всех сторон обложился бумагами, весь столик, вот такой вот столик перед диванчиком ими зава… Где же еще разложить документы и картотеку? Картотека должна находиться под рукой, он все время в нее заглядывает. Вся она из разноцветных карточек. Куда же ее деть, чтобы не перепутать с чужими бумагами? А подставка на что! Столик для вазы. Дай-ка поставлю вазу на камин, а столик пододвину к дивану. В эту минуту в кабинет вошла прислуга с чашкой чаю. Вечоркевич в ее присутствии встал с дивана и, как задумал, перенес вазу с подставки на камин. И тут… Павлов, наверное, в гробу потирал руки от удовольствия! Потому что тут ни с того ни с сего прислуга достает тряпку и начинает вытирать пыль. Вытирает столики, вытирает тряпкой ножки стульев. Вечоркевичу даже стало немного не по себе. "Агнешка, вы с ума со… Кто же в десять вечера убира… кварти…" "А вы ведь переставили вазу!.." — отвечает. Ну, Павлов! Академик Павлов!

— Да вы, наверное, меня не поняли! — засипел он, переходя на дискант. И наконец поднял веки. — Нет, не поняли! Но если потом подумаете хорошенько, то, наверное, поймете! — Со все возрастающим удивлением Леон заметил, что капитан вдруг начал пыхтеть. К величайтему его и изумлению, Вечоркевич неожиданно схватил своими белыми, покрытыми веснушками руками тяжелый подсвечник из майолики, стоящий на столике справа, поднял и с большим трудом, очень осторожно перенес и поставил слева возле какого-то ящика, наверное с картотекой. — Представьте, представьте себе такой случай, — сказал он, переводя дух и уже вполне нормально, не проглатывая окончаний фраз, — если бы вы были моей прислугой и если бы, переставляя подсвечник, я каждый раз говорил: уберите, пожалуйста, то наверняка в вашем сознании этот подсвечник и перестановка его с места на место как-то невольно ассоциировались бы с уборкой?

— С уборкой? — переспросил Леон, и неожиданно слово это напомнило ему о найденной у матери записке.

— Отсюда вывод.

— Какой же? — спросил Леон.

— Вывод тот, что мы чересчур много болтаем. И вообще, зачем слова? Трескотня! — Вечоркевич опять протянул свои веснушчатые, смертельно бледные руки, поднял и поставил на место подсвечник. Словно чего-то ожидая, он глядел на Вахицкого пустыми глазами. — Вообще-то с помощью учения Павлова можно и с людьми объясняться жестами. Слова — скверная вещь. Я советовал бы вам избегать слов. Они всегда к чему-то обязывают, после них что-то остается. Зато жест — жест расплывается в воздухе. Можно вызвать у человека условный рефлекс, слюноотделение, не прибегая к словам.

— Ха! Это очень, очень интересно! — отозвался Леон. — Но к чему, к чему, собственно, вы мне об этом рассказываете?

Морщины на лице Вечоркевича стали еще глубже. Страдание, даже мука… Но это касалось только нижней части его лица, верхняя же — глаза — оставалась спокойной и даже бездушной.

— Пан Леон… — сказал он, перегнувшись через стол. — Пан Леон, — повторил он тихо. — Скажите, вы могли бы увлечь одну девушку?

VIII

— Что, что? — воскликнул Леон диким голосом.

Но воскликнул после долгой паузы. "Сюда, сюда!

Ближе! Сейчас! Я здесь", — словно бы звал его кто-то, но уже не издалека, не с другого берега. А наоборот, то ли с потолка этой комнаты, то ли из ее углов. Видно, кому-то было невмоготу, он все звал на помощь и торопил, торопил.

— Чего ради мне это делать? — спросил он, буквально не веря собственным ушам.

— А если я вам скажу, что это дело связано с риском? С большим ри…

Леон молчал.

— Орхидея, — сказал Вечоркевич.

— Какая орхидея?

— Ну, скажем, кроваво-красная.

Леон снова умолк. На подбородке у него дергался мускул. Он с изумлением перевел взгляд на стол, чтобы еще раз взглянуть на розовые искусственные десны и белые зубы. Услышал тяжелое дыхание Вечоркевича. Бред, подумал он.

— Вот видите, у меня точные данные. Недавно, совсем недавно, — продолжал Вечоркевич, — за ней увивался один человек. Любовь с первого взгляда и тому подобное. А может, и еще что-то. Высокий, красивый блондин. Вовсе не созданный для того, чтобы кормить раков в Висле.

— В Висле? — спросил, а вернее, почти крикнул Леон.

— Ну да! Под мостом Кербедзя. Труп был, можно сказать, в начальной стадии разложения. Кроме того, распух. Его раздуло.

— И что же, блондин утопился? Покончил жизнь самоубийством?

— Я вам скажу откровенно, пан Леон, но только пусть это останется между нами. В легких не обнаружили воды. И доктору что-то не понравилось. Очень не понравилось. В частности, язык.

— А что было с языком? — воскликнул Вахицкий.

— Он как-то подозрительно раздулся. Знаете, доктора — народ въедливый, у них свои приемы. И в самом деле, трудно поверить, что самоубийца показывает щукам язык. Хоть чуточку логики! Высокий, молодой, красивый блондин. Иностранец, правда, но все же жаль.

— Ха! Любопытно! Однако, пан капитан, мне хотелось бы знать…

Вахицкий хотел просто-напросто спросить: "Мне хотелось бы все знать, кто вы, собственно говоря, такой и с какой целью делаете… столь необычное предложение?"

Но Вечоркевич опередил его.

— Тсс! — поспешил он. — Тсс! Зачем слова, вопросы. А может быть, нас подслушивают? Мы знаем, кем была Ванда Вахицкая, и знаем, сын ее не обманет наших надежд.

Вдруг, словно бы не выдержав пытки или по другой, известной только ему одному причине, капитан вернулся к своей прежней манере разговора. Неоконченные фразы, оборванные слова так и повисли в воздухе, над столом.

— В таких вопросах, как этот, все основано на дове… Или есть дове… или его нет. Пан Ле… вы человек взро… должны дава… отчет, некоторые вопро… идут, скажем, по особым кана… Наверное, слышали, что и Бельведер[12]иногда действует самостоя… на соб… страх и риск. Через голову министерства иностранных дел и даже второго отде… Разумеется, с масонством это ничего общего не имеет. Соседнее государство. (Тут голос Вечоркевича достиг еще более высоких регистров.) Пожа… прошу не понима… дослов… Если я и заговори… о Бельведе… то просто для приме… Мы на более низком уров… А вот, быть может, это покажется вам любопы…

Вечоркевич опустил свою веснушчатую, страшноватую руку в выдвинутый ящик и, не глядя, вынул оттуда фотографию. Маленький любительский снимок, на котором Леон увидел свою мать, тогда еще совсем не старую женщину, в обществе тоже довольно молодого стрелка в сером мундире легионера и в фуражке.

— Это я, — сказал Вечоркевич. — На обороте вы увидите посвяще… Меня зовут Болес… (В самом деле, на обратной стороне фотографии рукой пани Вахицкой была сделана надпись: "Дорогому Болеку. Ванда".) Разумеется, честь и честь, прежде всего… Это никак не связано с деньга… Но это небезопа… Я должен предупреди… И еще одно, если мы выловим вас со дна Вис… то никакой глории, никакой славы. Вы человек взро… Риск, который… Великий ри…

И так далее, и в том же духе. Причем еще раз, словно бы невзначай, произнесены слова "соседнее государство".

— А где я могу встретить эту девушку? — спросил наконец Леон. — Кто она такая?

— Благодарю вас, — ответил капитан.

Должно быть, он считал дело решенным. Недомолвки исчезли, он говорил теперь самым обычным человеческим языком. Только почему-то снова вдруг запыхтел.

— Кто она такая? — повторил Вечоркевич. — А это уже ваше дело, ваша забота… Вы бывали когда-нибудь в луна-парке? Нет? Но, наверное, как бывший варшавянин, знаете, где он находится. За мостом Кербедзя, сразу же налево. А дальше начинается зоопарк.

— Да, примерно представляю.

— Может, вы заметили, что напротив луна-парка, тут же возле моста, находится ресторан "Спортивный". Это вовсе не значит, что там бывают одни спортсмены. Просто такое название. На случай дождя там всего-навсего один зал с баром. Глухое место, самая настоящая дыра. Что-то там стряпают, но отравиться можно в два счета. Не знаю, впрочем, никогда там не был. Но мне известно, что там имеется маленький садик со столиками и в хорошую погоду… Надеюсь, отыщете без труда. Она там частенько бывает.

— А как она выглядит? Откуда я буду знать, что это именно она?

— Ну, вы сразу догадаетесь. Тут трудно не догадаться. Она очень смуглая. Брюнетка. Никогда не расстается с красной лакированной сумочкой. Это, наверное, самая любопы… деталь. Да, весьма любопытная…

— Непонятно. Что может быть любопытного в том, что у нее красная лакированная сумочка? Сколько женщин…

— Дело в том, пан Леон, — прервал Вечоркевич, — дело в том, что во всем у нее, я бы сказал, гармония. Шляпка гармонирует с поясом, с туфельками и так далее. Если сумочка у женщины красная, то при этом у нее или красный шарфик на шее, или красные туфельки. Она-то как раз ходила в красных туфельках, а из кармана торчал красный платочек. Одним словом, сумочка гармонировала. Но потом появились другие платья и туфельки, шарф и платочек куда-то делись, одним словом, красное пятно сумки оказалось совершенно, совершенно неуместным. Заня… занятная особа… Я полагаю, вы узнаете ее по сумочке…

— Допустим, а потом?..

— Ну а потом будем поддерживать связь. Вам, должно быть, просьба моя кажется пустяковой. Но вы… убедитесь, убедитесь сами. Орхидея! Я дам вам номер своего телефона, если не застанете — звоните в гостиницу сейма на Вейской.

Леон почувствовал, что разговор окончен. Он уперся руками в кожаные подлокотники, собираясь встать. Но тут на его глазах разыгралось маленькое действо, которое его поразило, но смысл которого оставался неясным. А впрочем, имело ли все это какой-то смысл? Может, здесь господствовал случай? Когда Леон поднимался с кресла, Вечоркевич протянул руки к подсвечнику и снова передвинул его справа налево. Все это он проделал, не поднимая головы, а на освободившееся место поставил серебряную табакерку с папиросами. Теория условного рефлекса в действии… Леон, может быть, первый раз в жизни почувствовал, как по спине у него пробежали мурашки. Любопытно, думал Леон, зачем он это сделал?

Прощаясь с Леоном, Вечоркевич встал из-за стола, и выяснилось, что ноги у него вовсе не короткие. Словом, это был все тот же Вечоркевич, но вместе с тем — другой.

— До свидания, — сказал он, — жела… успе…

Леон Вахицкий почувствовал прикосновение продолговатой, чуть влажной и мягкой, словно бы лишенной костей, ладони и очень слабое пожатие. В приемной у "дантиста" уже никого не было, но зато в часовой мастерской сидел за конторкой какой-то старичок, седые длинные волосы свисали ему на уши. Вставив в один глаз увеличительное стекло и прищурив другой, он ковырялся в дамских часиках. Племянника его, усатого опереточного жандарма, уже не было.

Загрузка...