Глава шестнадцатая


I

Дальше события покатились, как снежный ком с горы… Около семи вечера адвокат Гроссенберг вернулся домой после прогулки в Лазенковском парке. Открыв своим ключом дверь, он сразу понял: что-то произошло. В переднюю, вероятно услышав скрежет ключа, вышли горничная и хозяйка дома — его мать. Щеки пани Гроссенберг пылали. У адвоката чуть не вырвалось удивленное восклицание, но мать торопливо подошла к нему, приложив палец к губам, и указала на дверь гостиной. После чего, взяв за руку, провела через столовую в свою спальню, то есть в другой конец квартиры. Горничная же осталась в передней, словно на страже.

— Что случилось, мама? — невольно понизив голос, спросил Гроссенберг.

— Пришел твой знакомый, тот, про которого ты рассказывал… Он и вправду выглядит как лорд Джим… — прошептала в ответ мать.

В спальне пахло валерьянкой. Гроссенберг всегда считался хорошим сыном и боялся за сердце матушки. Он обхватил запястье старческой мягкой руки и почувствовал под пальцами биение пульса — ровное, но учащенное.

— Нельзя вам так, мама, — сказал он.

— Лорд Джим… — повторила пани Гроссенберг, прерывисто дыша. — Говорить с ним — все равно, что читать Конрада… — Вдруг она повысила голос и чуть ли не закричала: — Но мне кажется… ты должен ему поверить, Адам…

— Как, неужели здесь этот Вахицкий?

— Ждет тебя уже полтора часа…

— Напрасно вы его впустили… Я ведь просил…

— Поверь ему… — словно маленького мальчика, перебила Гроссенберга мать. На ней было домашнее платье, если не сказать — халат, на котором лилии переплетались с китайскими драконами; строгая, всегда безукоризненная прическа потеряла форму — пышный седой пучок на затылке сбился набок. Пани Гроссенберг теребила висевший на шее маленький овальный медальон. Властность, много лет проявлявшаяся лишь в делах, связанных с хозяйством и месячным бюджетом, проглядывала сквозь старческие и теперь казавшиеся слегка надменными черты, молодя ее и напоминая сыну о давно минувших временах.

— А в чем дело? — спросил он, взволнованный происшедшей с пани Розой переменой. — Почему вы считаете, что я ему не верю?

— Он это почувствовал… и дал понять…

— Мне он кажется скорее Изгнанником, чем лордом Джимом…

Мать Гроссенберга, необходимо пояснить, была родом с Гродненщины, где ее родители владели земельным участком. Там она в свое время познакомилась с некоей баронессой Брунов, родственницей Шимановского, немолодой уже, но очень красивой женщиной, которая, как гласила окрестная молва, была некогда первой неразделенной любовью одного недоросля по фамилии Коженёвский, который спокойной деревенской жизни предпочел приключения на морских просторах. Написанные им книги из рук адвоката, имевшего обыкновение делиться с матерью наиболее интересными новинками, перекочевали в розовую спальню пани Розы, и спальня эта заполнилась их героями… А поскольку пани Гроссенберг принадлежала к старшему поколению читательниц, то и прореагировала на это вторжение (капитанов в белых тропических костюмах) — с нашей точки зрения — весьма своеобразно. Дело в том, что Конрад вызывал у нее страх. Целую неделю она не могла дочитать до конца "Ностромо". "Тайфун" — прежде чем одолеть — много раз откладывала в сторону, а после "Победы" плохо спала несколько ночей. "Это ужасно, — говорила она сыну, — это так страшно…" Впоследствии адвокат узнал, что ее пугало не столько содержание этих книг, сколько их яркая образность. "Я как будто вижу все… сквозь неплотно прикрытую дверь в соседнюю комнату, — объясняла она. — Это страшно".

— Видно, ты недостаточно внимательно читал "Лорда Джима", — сказала она теперь. — А передо мной он стоит как живой. Человек, который ждет тебя в гостиной, словно сошел со страниц этого романа… Он… он сломался!.. И хочет, хочет… но не может выпрямиться…

— А он хотя бы… трезв?

— Тре-е-зв? — возмутилась пани Роза. — Нетрезвого я бы не впустила…

— А как получилось, что он сюда явился и столько времени меня прождал?..

— Сначала он позвонил по телефону… А когда я ответила, как ты просил, что тебя нет дома и не будет до поздней ночи, как-то неприятно засмеялся. "Понимаю, — сказал, — по-ни-маю…"

Что ж, ладно. И все-таки — почему он сюда пришел, как это произошло? А так: примерно через полчаса раздался звонок; слышно было, как прислуга разговаривает с кем-то в передней — чересчур долго, по мнению пани Розы. Тогда она выглянула из дверей. Весьма оригинально — по нашим понятиям — одетый господин, в почти белом костюме и с панамой в руке, стоял возле вешалки и что-то втолковывал ошарашенной горничной.

— Еще раз повторяю, — говорил он. — Я не могу назвать свою фамилию…

— Но почему?

— Потому что тогда пани Гроссенберг меня не примет…

Горничная вытаращила глаза.

— Но… минуту назад вы сказали, что пришли к господину адвокату?.. Господина адвоката нет дома!

— Знаю. Только… только я пришел к его матери.

Как всегда исполненная твердости и решительности, пани Роза смело переступила порог.

— Что здесь происходит? — недовольно спросила она. — Вы, простите, по какому делу?

Незнакомец посмотрел на нее так, словно пытался что-то прочесть по ее лицу.

— Сходство, ха! — воскликнул он. — Понятно, с кем имею честь. Господин адвокат чрезвычайно на вас похож…

Вахицкий не поклонился — видно, ни времени, ни сил для соблюдения светских приличий у него не было. Присутствие горничной явно его стесняло. Какой-то невыносимой надменностью веяло от высокой костлявой фигуры, по-тропически белеющей в полумраке прихожей. Ходячая гордыня с панамой в руке. Но пани Розе фигура эта вдруг показалась знакомой — знакомой благодаря своей колоритности, яркости образа. Гость продолжал коситься на прислугу, словно желая ей провалиться сквозь землю. И вдруг вытащил из-под мышки книгу в белом бумажном переплете и, не вдаваясь в объяснения, показал пани Розе обложку.

Она увидела красные буквы названия. И тогда сказала:

— Войдите.

II

В гостиной было еще светло, но адвокат, переступив порог, повернул выключатель. В оконной нише спиной к нему стоял Леон и смотрел на улицу. Он обернулся.

Гроссенбергу показалось, что перед ним воплощение не столько гордыни, сколько своего рода пристыженности — пристыженности, пронизанной болью. Избегая его взгляда, Вахицкий заговорил, не поклонившись и не извинившись за вторжение.

— Я узнал, что ваша матушка была знакома с особой, в которую много лет назад молодой Конрад был якобы безнадежно влюблен, — начал он.

— Кажется…

Вахицкий продолжал смотреть в сторону.

— Панна Барбра умерла, господин адвокат.

"О господи!" — чуть не воскликнул Гроссенбсрг, но вовремя сдержался.

— Вы правильно сделали, что пришли, — сказал он и пододвинул Леону кресло.

— Я должен… обязан вам кое-что рассказать. Это я… я приказал… по-видимому, я приказал ее убить.

— Кого? — не понял Гроссенберг и даже попятился. Хотя своим адвокатским ухом тотчас уловил словечко, которое заставило бы задуматься всякого юриста. — Вы сказали: по-видимому? Что это означает? — спросил он.

— Панна Дзвонигай, — послышалось в ответ, — умерла в больнице, не приходя в сознание…

Вахицкий по-прежнему стоял в оконной нише.

— Вы мне когда-то говорили, что носите при себе оружие, — вдруг вспомнил адвокат. — Что нашли среди материнских вещей маленький пистолет…

— Совершенно верно… — Леон сунул руку во внутренний карман пиджака и, секунду поколебавшись, вытащил оттуда крохотный прямоугольник, сплошь инкрустированный перламутром, только дуло чернело. Гроссенберг вопросительно посмотрел на него.

— Пистолет здесь ни при чем, — услыхал он. — Это случилось, когда я перенес лампу… с одного конца стойки на другой…

Лампа, лампа? Он уже мне что-то говорил про лампу… Адвокат вспомнил чаепитие в "Бристоле", когда он услышал из уст Вахицкого какую-то несусветную — и уж во всяком случае абсолютно бессвязную — чепуху: рассказ о посещении лавки ювелира на Паленках и о его настольной лампе. Что это могло означать?.. Впрочем, в данный момент важнее было другое.

— И все же вы сказали "по-видимому", — повторил Гроссенберг. — Раз "по-видимому", значит, вы не должны чувствовать себя виновным.

— Напротив… Я чувствую себя виновным… С головы до ног.

— Но… при каких обстоятельствах это произошло?

— Я для того и пришел, чтобы вам все рассказать…

— Она была ранена?..

— Нет, нет… Но вы понимаете, какая у меня мелькнула мысль? Неужели правда не понимаете?.. — воскликнул Вахицкий, словно удивившись, отчего в глазах хозяина в свою очередь появилось недоумение. И по-птичьи клюнул что-то в воздухе. — А между тем… это так просто!.. — Рука его поднялась вверх, причем пальцы он сложил так, будто держал в них щепотку какого-то порошка. — Подумайте хорошенько, господин адвокат, просто подумайте. Существуют лекарства — это всякий знает, — которые вызывают расширение зрачков. Есть такие, верно? Есть! Но есть и другие, от которых зрачки — наоборот — становятся маленькими, как точечки… Так я себе это представляю. — Леон говорил с лихорадочной торопливостью, проглатывая слоги. — Теперь вы, верно, уже догадываетесь, да? Догадываетесь, к чему я веду?

Адвокат молчал; он знал, что вопросами только еще больше все запутает.

— Ну как же! — изумленно воскликнул Вахицкий. — Это же напрашивается само собой… — Он пошевелил пальцами, словно высыпал невидимый порошок себе на ладонь. — Берется, скажем, щепотка какого-то яда, действие которого проявляется в расширении зрачков… А затем добавляется двойная доза чего-нибудь… пускай даже безвредного, но вызывающего, наоборот, их сужение. Теперь вам понятно, что тогда получается? Признаки отравления противоречивы… симптомы не-ти-пич-ны, как сказала медсестра… Не-ти-пич-ны… Зрачки не расширились, чего следовало ожидать, а, напротив, сделались крохотные, как точечки!.. Так я себе это представляю, ха… А ведь подобным образом можно подействовать не только на зрачки… должно быть. Полагаю, нетрудно вызвать и судороги, и конвульсии, и уж не знаю что еще, лишь бы только затемнить картину… Все очень просто, а? Ха…

— Перейдем в столовую, — ответил Гроссенберг. Он старался сохранять безучастный вид. — Вы сегодня что-нибудь ели?

— Ел?.. Господин адвокат!

— Мама просила вас остаться к ужину. Она поняла, что с вами что-то случилось… — Тут как будто между Леоном и горящей под потолком люстрой пронеслось облако, отбросившее тень на его лицо. — Не беспокойтесь, — поспешил добавить адвокат, — вам не придется вести за столом светскую беседу… Матушка к нам не выйдет.

Не похоже было, что Леон его слышал. Почти как слепой, последовал за ним в прихожую, но на пороге столовой вдруг остановился.

— Я сегодня был на Мазовецкой, — проговорил он. — Запомнил подъезд, как-то вечером провожал ее домой… Ха, у нее в комнате висят эти проклятые… локомотивы… — Он машинально сел за стол. — Пять или шесть локомотивов, поверить трудно!..

— Перед вами стоит наливка, — сказал адвокат насколько мог спокойно; он и руками старался двигать как можно медленнее. Однако нарочитое это спокойствие в воздухе над столом сталкивалось с беспокойством гостя и, пожалуй, уступало его натиску. — Абрикосовая настойка, маминого изготовления… Вообще-то она не любит… гм… пьющих. Но ради вас сделала исключение.

— А-а-а… ну да… Я ей сказал, что вы стали хуже ко мне относиться… из-за моего пристрастия к спиртному. Я еще в прошлый раз это заметил, ну и сейчас, ха… пришлось признаться пани… Гроссенберг… Другого способа увидеться с вами сегодня я не нашел… — Губы и щеки Леона отразили его усилия соблюсти правила хорошего тона. Впрочем, видно, у него действительно не было ни сил, ни времени извиняться и говорить любезности. — Локомотивы… — повторил он и обвел взглядом стены столовой. — Вот у вас, например, висят рыбы, виноград… натюрморты… А почему у нее в комнате?.. Нет, это чепуха! — воскликнул он. — Какая тут может быть связь — просто совпадение… — И снова посмотрел на адвоката невидящим взором. — Так вот, вхожу я в подъезд и подымаюсь по лестнице на второй этаж. Звоню сначала в квартиру слева, потом справа. "Простите, здесь живет панна Барбра Дзвонигай! Такая брюнетка". — "Спросите на третьем этаже, у инженера…" На третьем этаже из двери выходит растрепанная пожилая дама, супруга инженера. "Вы уже знаете, что случилось?" — спрашиваю. "Знаю… — Она даже побледнела. — Вы ей случайно не родственник?" Я покачал головой. "Мне бы только хотелось взглянуть, как она жила. Разрешите?" — "В мужнином кабинете, прошу вас!" Открывает дверь, и тут в глаза мне бросаются локомотивы… Довольно большие фотографии в черных рамках. А на одной, продолговатой, мало что паровоз изображен — еще и целый пассажирский состав. Висят над черным кожаным диваном, над закрытым раздвижной крышкой письменным столом… "Почему? — задаю себе вопрос. — Что за неслыханная, дикая идея фо-то-графировать фантомы… рожденные пьяным умом!.." "Простите, — спрашиваю, — это ее… ее локомотивы?" И указываю пальцем. "Нет, что вы! Мой муж, инженер, работал на железной дороге…" — "А пан инженер дома?" Появляется старичок в черном костюме и красных домашних туфлях. "Папочка, — говорит его супруга, — это родственник панны Дзвонигай". "Ах, — восклицает старичок, — какое несчастье!.." "Вы случайно не из Львова родом?" — спрашиваю. "Нет!" На лицах удивление, оба испокон веку живут в Варшаве. Тогда я им что-то сказал по-украински. Вижу, вытаращили глаза — и ни бум-бум… Тут я и подумал: пожалуй, это не то… какое там! Старички невинны как младенцы…

— Вы что, предполагаете… — начал Гроссенберг.

Вахицкий, пока рассказывал, вылил уже три рюмки и теперь держал в руке четвертую.

— Сейчас я поеду… поеду… — медленно проговорил он. Вероятно, он садился в свой страшный поезд, который вот-вот должен был тронуться под вой локомотива. Зеленоватый напряженный его взор, словно кого-то гипнотизируя, был устремлен в пространство. — Сам не знаю, что я предполагаю… Иногда мне кажется, что все между собой связано и я не имею права ничего считать случайностью. Ничего… Что, например, означали эти зубы, эта вставная челюсть?.. Ха, вы еще не знаете, что перед этим… Перед этим ужасным случаем я был в одной конторе на Маршалковской… Неважно, впрочем, в какой… — Он похлопал ладонью по боковому карману пиджака и с восклицанием: "Чтоб чего-нибудь не забыть!" — вытащил оттуда толстый конверт, который положил на стол возле своего прибора. Когда он убрал руку, адвокат с удивлением прочитал на конверте свою фамилию. — И там, представьте, какой-то жандарм принес ему, ему нижнюю вставную челюсть… Как вам это нравится: челюсть! Ни с того ни с сего — вставные зубы… — Адвокат по-прежнему не перебивал Вахицкого, терпеливо выжидая, пока неясности не прояснятся сами: должно же когда-нибудь из-за мглистых облаков недосказанности проглянуть чистое небо смысла. — Но в том-то и штука, что я могу, не рискуя ошибиться и ничем не отягощая свою совесть… ха, пренебречь этими зубами, как… как, скажем, элементом орнамента… Этакая проделка судьбы, касающаяся исключительно профессии того господина, ну и еще жандарма, а ко мне не имеющая отношения. Так же, как и эти локомотивы… Вот, пожалуйста!.. — Леон нарисовал пальцем на скатерти что-то вроде подковы. — Вот вам вставная челюсть… Что в ней такого, отчего жандарм мог… прийти в восхищение? Что? Теперь вы понимаете, о чем я подумал? Нет? Неужели правда не понимаете?.. — воскликнул Вахицкий, опять словно бы удивившись. — Это ведь ясно как божий день… Между искусственными зубами не делают промежутков, они сливаются в одно целое — просто, да? Вот так. Что-то вроде подковки… — Он снова начертил на скатерти дугу. — Зубы внутри могли быть полые… Так мне кажется… обычный тайничок, ничего больше. Зачем им такое понадобилось? Ну это уже не моя забота, это их дело… ха, — фыркнул он с горечью. — Нет! Я почти уверен, что ко мне это отношения не имело. Так же, как и локомотивы! Только… тут есть одно любопытное обстоятельство… А именно: в "Спортивном" я познакомился с двумя якобы дантистами… Дантисты! Разумеется, я и об этом думал… А… а может быть, это просто жаргон, как вы считаете? Может, людей, выполняющих… особые поручения, называют дантистами… А… а, допустим, человек, который пырнет кого-то ножом, у них будет называться хирургом? А?.. Вы все еще не понимаете, к чему я клоню…

— Вы, собственно, не столько говорите со мной, сколько размышляете вслух… Так к чему же вы клоните? — спросил Гроссенберг.

— К… к руке, — услышал он.

— Что?.. К какой еще руке? — удивился адвокат.

И при этом подумал, что его мать, пани Роза Гроссенберг, все же была права. Нечто надменное, словно бы говорящее: "Прошу меня не задевать!", сама гордыня и чванство в светлом костюме сидели по другую сторону круглого стола. Лорду Джиму, хотя он был гораздо моложе Вахицкого, вероятно, тоже не раз случалось в приступе судорожного страха уклоняться от всякого проявления человеческого сочувствия.

III

— Сегодня после… после этого… я пошел в больницу, — продолжал Леон. — Тут двух мнений быть не может! Меня не просто туда тянуло, я чувствовал, что должен… обязан пойти. Непременно… Там мне никто ничего вразумительного сказать не смог… Захожу в дежурку внизу. Спрашиваю, можно ли видеть ночную сестру, такую красивую рыжеватую блондинку? "Она отсыпается после дежурства". А дежурный врач?.. Ха, врач, который мне нужен, с сегодняшнего дня в отпуске!.. "Что-нибудь срочное?" "Нет, — говорю, — зайду как-нибудь еще". И выхожу из больницы, а там от главного входа как раз отъезжает синий автомобиль. Я тотчас же узнал руку! — Леон хлопнул ладонью по скатерти. — Ха, это была она, — внезапно повысил он голос. — Она самая! Я не мог ошибиться. В Варшаве другой такой пары рук нет, клянусь. — Он заметил, как адвокат недоверчиво покачал головой, и воскликнул, указывая на конверт: — Здесь! Здесь — если так сложатся обстоятельства — вы найдете его фамилию. Это вам уже не локомотив и не фотоснимок поезда, о нет, упаси бог.

— А что же? — спросил Гроссенберг. Вообще-то он старался как можно реже прерывать этот поток размышлений. Только… в самом ли деле за дымкой недосказанности скрывается ясное небо хоть какого-то смысла?

— Она лежала передо мной на расстоянии примерно… вот как сейчас между нами. — Вахицкий протянул над столом руку, потом ее отдернул. — Вот так, в двух шагах, не дальше…

— Кто лежал?

— На краю открытого окошка. Рука. Узкая, очень белая, но при этом сплошь усыпанная веснушками. Не знаю даже, веснушки ли это. Такие круглые, темно-коричневые пятнышки. Сливающиеся друг с другом.

— Почему на окне? — не понял Гроссенберг. — Вы что, повернулись лицом к больнице?

— Не на окне, на окошке. На окошке автомобиля.

— А!.. Рука женщины?

— Рука того человека, в конторе у которого я сидел, когда жандарм принес вставную челюсть! Если обстоятельства сложатся так, что вы потом это прочтете, — Вахицкий снова похлопал по конверту, — вам кое-что станет ясно… Если, повторяю, так сложатся обстоятельства. Ха, при определенных условиях. Потому что пока еще… пожалуй… пока я не имею права… мне кажется… не имею права кое-чего разглашать. Хотя клятвы я не давал… да, да, никому ни в чем не клялся… — Он посмотрел в сторону. — Вы помните "Корсара"? — спросил он вдруг прерывающимся то ли от напряжения, то ли от смущения голосом.

— Помню.

Леон будто клюнул головой.

— Я чуть не бегом бросился за этим автомобилем. "Пан капитан, минутку! — кричу. — Значит, вы в Варшаве? Эй!" И тут рука соскальзывает и исчезает внутри. Впрочем, секунду спустя я видел уже только заднюю часть машины. — Адвокату опять показалось, что между висящей над столом люстрой и Леоном пронеслось облако, отбросив на его костистое лицо красноватую тень. Что же это за тень, неужели стыда? А может быть, сдерживаемого гнева? — "Корсар"!.. Есть у вас дома "Корсар"?! — воскликнул Леон. (Адвокат кивнул). — Там на семьдесят девятой странице есть фраза… Впрочем, я, кажется, помню ее наизусть. "Не столько утратой жизни грозило это предприятие, — процитировал Леон, — сколько бесчестьем. Смельчак мог бы тут отступить, поскольку существуют рискованные дела (но не опасности), от которых храбрый человек может уклониться, и никто его за это не осудит…" Стало быть, можно отступить перед угрозой бесчестья, но не перед опасностью! — Вахицкий на мгновенье умолк и тут же заговорил снова, еще более бессвязно: — Понимаете, когда этот тип… с веснушчатыми руками… звонил мне в последний раз… рано утром, о, очень рано, ха!., у меня сложилось впечатление, что разговор был междугородный. Впрочем, это еще ничего не значит. Он мог вернуться. Захотел и вернулся — тем более на машине… Верно?.. Это был обыкновенный "форд", не какой-нибудь там роскошный служебный лимузин… Лимузин, вот именно. А вел себя как… как живое существо. Да, да, буквально. Вы только послушайте… Вначале, удирая от меня, он было помчался вдоль круглой цветочной клумбы и вдруг… будто заколебался. Заколебался и… сбавил скорость. Почти остановился. Точно мыслящий человек, который раздумывает, ждать знакомого или не ждать. Я, понятно, сбежал по ступенькам и скорей к нему… Вы, разумеется, догадываетесь, что произошло дальше! — Вахицкий посмотрел на Гроссенберга, на этот раз не выказывая удивления, только глаза его недоверчиво и сердито блеснули. — Естественно, он удрал! — воскликнул Леон. — Почему-то передумал — надоел я ему! — и к воротам, как человек, который больше не желает иметь со мной ничего общего… Аж пыль столбом. Но ничего… Я с этим типом поговорю… только прежде закончу кое-какие дела…

Вы можете сказать, что это еще не доказательство! — возбужденно произнес он минуту спустя. — Что не у него одного такие руки! Однако простите — а логика событий? Ведь все говорит за то, что он должен был вертеться возле больницы. Кто его знает, может, у-до-сто-вериться хотел. Это вполне вероятно, не так ли? — Вахицкий приподнял конверт и позволил ему упасть обратно на скатерть. — Вы сами убедитесь, если… если вам доведется это прочесть. Не могло это быть случайностью, таким же совпадением, как история со вставной челюстью… и с этими локомотивами или танцующей Офелией… — Леон взглянул на часы у себя на руке, а потом покосился на окно, уже ставшее темно-синим. — У меня еще есть немного времени. — Он начал говорить быстрее. — Я видел… я смотрел в Польском театре в тот самый вечер, в тот самый!.. Словом, смотрел, как одна женщина танцевала… мою мать! В первую минуту у меня появилось ощущение, будто я сижу в приемной санатория в Батовицах. Эти неуверенные шажки… заплетающаяся походка… Несмотря на тогдашнее свое прескверное состояние, я был потрясен глубиною сходства! Но ведь есть… существует граница между случайной случайностью и неслучайным стечением обстоятельств. Ведь танец этой актрисы и развешанные по стенам кабинета того инженера локомотивы — не то же самое, что… что рука в окошке лимузина! Здесь граница ощутима… Чего, к сожалению, нельзя сказать о других… о множестве других вещей.

Что он конкретно имеет в виду? Пожалуйста!.. Леон принялся перечислять. Доктор Надгородецкий. Теть. "Прометей". Были ли в это замешаны украинцы? Во что? Вот именно, во что! Ведь Теть тогда в садике "Спортивного" спросил у меня, не бывал ли я в Ровно? Я? Почему? А с чем ассоциируется Ровно, если не с украинскими националистами, в газетах постоянно упоминают этот город, когда заходит речь о боевых группах или покушениях… И не любопытно ли, право, что однажды, едучи в Ченстохову и стараясь распутать в уме этот клубок, я как бы ощупью… блуждающей в кромешной темноте мыслью… дошел именно до "Прометея", для того чтобы в самом скором времени и якобы совершенно случайно попасть на… вечорницю? Уж не подглядывал ли кто-нибудь, когда я сидел в вагоне-ресторане, за тем, что происходит у меня в голове, дабы потом мне продемонстрировать: вот, милости просим, послушай ридной мовы, погляди на эти чубы, на эту горилку… наконец, погляди на эту даму в трауре, про застреленного мужа которой ты тоже недавно ни с того ни с сего вспомнил… В этом месте Вахицкий вдруг осекся, на подбородке у него дернулся мускул. И опять на лице у него появилось почти отталкивающее высокомерно-чванливое выражение. "Сохраняйте дистанцию, держитесь подальше", — говорило его лицо. Быстрым, как всегда похожим на птичье, движением ладони он стряхнул, а вернее, столкнул что-то — какое-то воспоминание — со своего правого плеча. И нахмурился.

— Черт подери! Локомотивы! — повторил он. — Теперь вы понимаете, какое это было для меня… скажем, потрясение, когда я их увидел над ее постелью. Над черным кожаным диваном… Я подумал: наверное, все же кто-то подглядывает, что творится у меня в голове, когда после выпивки начинаются эти… ну, мои путешествия… Ведь про них, про эти поезда, я, ей-богу, никому не рассказывал! Что же тогда получается? Мой курьерский — просто так, ни с того ни с сего — появляется над ее изголовьем… Разумеется, это чепуха, суеверие! — закричал Леон. — Ну а… например, сломанный замочек моего несессера — тоже суеверие?.. Вы можете сказать: у меня что-то искали… Верно. — И он похлопал ладонью по груди в том месте, где, вероятно, держал в кармане пиджака бумажник. — Они могли искать… эту обугленную записку… Только… только было это в "Бристоле", а там произошла еще одна странная история… Зачем, спрашивается, старичок коридорный, который обслуживает шестой этаж, показывал мне фото неизвестной молодой парочки, выходящей от "Братьев Пакульских"?.. Что это были за люди? Тоже украинцы? А может… может быть, немцы?.. И почему он именно ко мне обратился?.. А? Допустим, ему хотелось увидеть выражение моего лица. Ха, что ж… Разумеется, выходя из комнаты, я изобразил на своей физиономии смущение. Хотите знать мою реакцию? Глядите! Я искал опасностей… И чем это кончилось, о боже…

Впервые у него вырвалось подобное восклицание, выдающее уже не только пристыженность или маскирующее эту пристыженность высокомерие, но и еще что-то, более личное, даже интимное. И тут дверь из смежной со столовой спальни бесшумно приоткрылась.

IV

На пороге в накинутой поверх домашнего платья кружевной шали стояла пани Роза. В руке она держала черный с красными розами веер. Пани Гроссенберг имела обыкновение обмахиваться им, когда была чем-нибудь взволнована. Темные густые брови контрастировали с почти белоснежными волосами, которые она уже успела привести в порядок.

Она недовольно посмотрела на стол.

— Как? — спросила она. — Это еще что? — Мужчины встали; первым, собственно, поднялся ее сын, Вахицкий же словно с трудом вспомнил, что этого требует простая вежливость. — Уж салат-то вы, во всяком случае, могли бы съесть! — Она махнула веером, разрешая мужчинам сесть. — Я только на минутку, — добавила она, обмахиваясь. — Напомнить насчет салата. Извольте немедленно себе положить. Вам обязательно нужно хоть немного поесть! — И направилась к двери. — Непременно намажьте хлеб маслом…

Она ушла, а Леон некоторое время машинально жевал, глядя на закрытую дверь. Ночная синева за окнами еще больше сгустилась.

— Я должен туда пойти… — услышал Гроссенберг. — Непременно, сегодня же…

— Куда?

Вместо ответа он увидел поднятую руку, которая указывала на стену.

— Я думаю… мне кажется, что, к сожалению, тут есть одно темное место. Черная точка… Даже две.

— На чем? — спросил Гроссенберг.

— На картине… Точно две мерзкие мухи оставили следы на акварельном портрете. Хотя нет, это была не акварель. Мне показалось, я вижу маску… деревянную маску… образец сакрального искусства готтентотов, что ли… (Адвокат кивнул; он уже догадывался, о ком говорит Леон)… отражение женского лица в воде… У меня всегда было такое чувство, будто я смотрю на слегка дрожащую поверхность воды, на которой расплываются ее черты… И вот, точно два маленьких кружочка ряски, понимаете… два крохотных листика… черные, наполовину сгнившие… Не знаю уж, какой ветер их пригнал, но они приплыли и закачались на этом зеркале…

Может, не только два, мне кажется, я знаю про третий, подумал Гроссенберг, Он понимал, что рано или поздно… придется это сделать, однако все медлил, все колебался, рассказывать ли Вахицкому о том, что произошло недавно в его кабинете, когда… в чем-то красном и синем… ужасно решительная и вместе с тем беспомощная молодая женщина выказала желание в супружеском конфликте взять вину на себя. Хотя, впрочем, такай ли уж беспомощная? У адвоката имелись на этот счет кое-какие сомнения.

— Что ж это за пятнышки, или листочки? — спросил он.

— В ченстохонском доме моей матери, в известном вам подвале, у меня якобы побывали гости, верно? Вы сами говорили, что они оставили там свою визитную карточку в виде разбросанных вещей… А откуда мне знать, может, у матери были еще какие-нибудь бумаги или фотографии, на которые я не обратил внимания?.. — Леог посмотрел на графин с настойкой.

— Я тоже выпью, — быстро сказал Гроссенберг и потянулся за графином.

— Нашли они там что-нибудь или нет… понятия не имею. Но им хотелось дать мне кое-что почувствовать… и я почувствовал.

— Что именно?

— Они дали мне понять, что знают об этой записке… Об этом: "Помни, ты должна его убрать…" И знают, что я, побывав в Ченстохове, этот клочок бумаги нашел и забрал… А как они могли такое узнать, ну как? Это и есть та самая первая точка, листочек ряски…

— А-а!.. — вырвалось у адвоката.

— Улавливаете? В том-то и штука… Я одной только ей сказал, что у меня лежит в бумажнике. Мне казалось, нужно ее предупредить… Я вообще чувствовал, что… что обязан ее предостеречь. Впрочем, это было как бы взаимно. Мы точно предостерегали друг друга… Но тем не менее вскоре произошла эта история в Ченстохове… вскоре после того, понимаете? Листочек… этот ужасный листочек…

— Вы сказали, был еще и второй?

— Редактор. Какой-то редактор, которого она все время ждала.

— И вы верите в его существование?

— Конечно… Мне кажется, этим редактором был я. Я сам, понимаете?

— Что? С чего вы взяли? — с изумлением воскликнул Гроссенберг.

— Листочек. Почерневший листочек на том отражении в воде… Не знаю, у меня мало времени, нужно спешить… В двух словах… — Леон покосился на быстро темнеющее окно. — Однажды после обеда я, как обычно, сидел там, в садике. — Он снова ткнул пальцем в стену. — У меня кончился лимонад. Я постучал ложечкой по стакану. Но было ветрено, и внутри… в ресторане меня, очевидно, не услышали. Так я подумал. И поэтому — ха! — встал и по дорожке подошел к двери… — Леон резко вздернул подбородок, и опять от него повеяло чем-то чванливым и высокомерным. — Я никогда в жизни не подслушивал, терпеть не могу заниматься такими вещами, — повысил он голос. — Уверяю вас, я шел как обычно, обычным шагом, и гравий наверняка скрипел под ногами. Впрочем, это неважно. Когда до порога оставалось каких-нибудь полтора метра, я вдруг увидел, что там, внутри, стоит… Кто б вы думали? Герр консул собственной персоной и… она. Она. Возле стойки. Ветер как раз дул с той стороны… я б сказал, продувал насквозь — входная дверь напротив тоже была открыта… "Где же пан редактор, Herr Redaktor, как всегда, здесь?" — слышу, спрашивает этот шваб. "Да, сиди; в саду", — ответила она. А толстуха Штайс рассмеялась за своей кассой, и, кажется, этот Рикардо тоже хихикнул. Я невольно оглянулся. Что за черт? Ведь в садике я был один. Выходит, если там кто-нибудь и сидел, так это я, верно? — Леон похлопал ладонью по конверту. — Должен признаться, что… к своему столику я вернулся на цыпочках!

— Ага… А ей вы потом об этом сказали?

— Д-да… — заколебался Леон. — Сказал… по-своему.

Что значит по-своему? — поинтересовался Гроссенберг.

— Я спросил, ха… не могу ли быть ей чем-нибудь полезен?

Этот ответ почему-то заставил адвоката вспомнить Элизу Ожешко, которая при одном только упоминании фамилии Конрада "чувствовала что-то скользкое, подкатывающее к горлу" и добавляла, что ни один читатель "над романами этого господина ни альтруистической слезы не уронит, ни благородного решения не примет".

— Улыбаетесь? — нахмурился Леон. — А ведь это проще простого. Давайте рассуждать логически… Она уже была во что-то замешана. А раз так, то ее легко могли вынудить…

— Это я своим мыслям, — заметил адвокат. — К тому же здесь есть одна неувязка. Первый вопрос, который мне задала эта самая пани Штайс, когда я в первый раз зашел в "Спортивный": не редактор ли я случайно? А вы теперь говорите, она рассмеялась из-за кассы… Если бы полагаете, что вас там по каким-то причинам прозвали редактором…

— Да, — перебил его Вахицкий, — это не исключено.

— Хорошо, но зачем было в таком случае спрашивать у меня то же самое… насчет редактора, если она уже знала, что имеетесь в виду вы?

— Может быть, тогда еще не знала. Мне кажется, после того, как вы перестали бывать в "Спортивном", что-то там изменилось. И сам Штайс, и его жена, и Рикардо стали вести себя… фамильярно, что ли. Понимаете? Нет, не по отношению ко мне! — Опять что-то туманное пронеслось между висящей над столом люстрой и головой Леона, отбросив на его лицо тень, темнокрасную тень смущения. — Не могу себе этого простить! — воскликнул он. — Я должен был тогда же немедленно это пресечь. Незаметно для нее проявить больше… больше бдительности. А я только все время опасался, что излишне увлекаюсь психологизмом… Знаете, это было почти неуловимо. Кто-то пошевелил усами… беззастенчиво ткнул пальцем… заговорил с особой интонацией, без… так сказать… без должного уважения… уважения к ней, понимаете? Штайсы и этот Вальдемар последнее время относились к ней… ну как если бы были ей ровня… Когда я увидел ее разговаривающей с консулом и услышал это дружное хихиканье… ха, собственно, мне тогда уже следовало незамедлительно что-то предпринять… Никогда себе этого не прощу! Вместо того чтобы действительно ей помочь, я только спросил, не могу ли быть чем-нибудь полезен. Этого было мало, слишком мало!.. И знаете, что она мне ответила? Улыбнулась и сказала: "Я ведь вас адвно предупреждала, чтобы вы мне не верили…"

— Пожалуй, лучше будет, если вы кое о чем узнаете, — начал адвокат после недолгого молчания. И рассказал — рассказал с теплым чувством, — как однажды некая дама в сине-красном — возможно, это было болеро — решительной, энергичной походкой, с актерским, вероятно, шиком переступила порог его кабинета с намерением организовать, гм… скандальную, беспрецедентную в его практике историю. — Вас это удивляет? Вы когда-нибудь слышали… от нее… про меблированные комнаты на улице Видок?

V

— О!.. О!.. Вот именно! — произнес в ответ на это Леон. Взгляд у него снова сделался отсутствующий, как у человека, который к чему-то прислушивается: возможно, он слышал вдали свисток своего локомотива. Престранная история… Вы когда-нибудь бывали "Под елкой"?

— В этом ресторане? — удивился Гроссенберг.

— Помните, какая там висит картина? Ха, одна из картин… Гостиничный номер… кровать… на кровати полураздетая дама в корсете… на лице страх. Тут же любовник… а на пороге муж с пистолетом… Ха, ну разве это не странно? Я завтракал со своим давним знакомцем Трумф-Дукевичем; мы сидели в ложе прямо против этой картины. И, помню, почему-то она все время действовала мне на нервы! Вот вам наилучшее доказательство, что все это случайности… случайности, а? — Вахицкий вдруг помрачнел, и щеки его еще больше потемнели. — Говорите, меблированные комнаты на улице Видок?.. — повторил он и воскликнул. — Да это ж проще пареной репы! Она хотела, чтобы кто-нибудь ходил за ней по пятам; так она сказала, да? Это ведь ясно как божий день! В каком случае человек добровольно выражает желание, чтоб за ним неотступно наблюдали, ну, в каком?.. Когда чувствует, что ему угрожает опасность! Вот в чем, думаю, было дело, только в этом!.. Потому она и хотела, чтобы за нею следили…

Адвокат промолчал: доводы Вахицкого не казались ему убедительными. Кроме того, он не мог объяснить себе, почему на щеках Леона то и дело вспыхивает темный румянец. Порой мы невольно краснеем, заметив, что покраснел наш собеседник… Чтобы как-то заполнить неловкую паузу, Гроссенберг протянул руку к вазе с фруктами. На высокой подставке лежали абрикосы и виноград. Взяв вазу за ножку, адвокат перенес ее с края круглого стола на середину и поставил перед прибором гостя. И тут же услышал сдавленный вскрик. Вахицкий стремительно вскочил со стула.

— Что? — спросил он. — Что-что?

— Случилось что-нибудь? — Адвокат тоже непроизвольно встал. Вахицкий смотрел ему в глаза не то вопрошающе, не то ошарашенно. Сквозь недоумение проглядывала еще и ярость.

— Почему вы… это сделали? — спросил он.

— Что, простите, сделал?

— Ну перенесли с того конца вазу с фруктами!.. Вы что, хотите мне о чем-то напомнить?.. Как прикажете вас понимать?..

Торопливо схватив со скатерти конверт, Вахицкий отодвинул стул и, не простившись, вышел из столовой.

VI

— Мне кажется, у вас стерлась граница… Граница между случайными и неслучайными случайностями… Да вы и сами это чувствуете, иначе бы не возвращались без конца к одному и тому же… — скатал Гроссенберг уже в прихожей, по-прежнему стараясь не жестикулировать и говорить медленно. Странно: теперь уже не только тревога гостя, но и его смущение начало передаваться адвокату, вызывая невыносимое чувство скованности. Возможно, оба они стояли друг против друга, залившись краской. — Попробуйте рассуждать здраво!.. Дурацкая ваза с фруктами… Зачем так волноваться? Уверяю нас, это то же самое, что и фотография поезди или локомотива, — одного порядка вещи… Ну право же… побойтесь бога!.. Почему к невинной перестановке лампы… или любого другого предмета с места на место вам обязательно видится нечто… словом, нечто такое, чего на самом деле нет?..

— А про теорию академика Павлова, про условные рефлексы, вы слыхали? — спросил Вахицкий, насмешливо кривя свои, всегда столь выразительные, потрескавшиеся губы. Кривая эта усмешка должна была означать недоверие, но выдала — увы! — крайне неприятное чувство — сознание собственной ничтожности.

Тем не менее он повесил панаму обратно на крючок и, поколебавшись, вручил Гроссенбергу пухлый конверт, содержавший, как потом оказалось, двенадцать листков сиреневатой бумаги, исписанных сверху донизу весьма неразборчивым почерком. В гостиной, куда они перешли, Леон пробыл еще по меньшей мере с час. Все это время, стоя в оконной нише или расхаживая по ковру между роялем и подзеркальником с безделушками, он говорил, проглатывая слова, все более торопливо и сумбурно — и так рассказал почти обо всем, что, будучи впоследствии приведено адвокатом в порядок, заполнило множество страниц настоящей, подвергнутой незначительной литературной обработке хроники. Правда, фамилию капитана Вечоркевича Леон и на этот раз не назвал, да и разговор с ним воспроизвел не полностью. Он лишь упомянул, что в некоей конторе тот самый господин, которому жандарм показывал вставную челюсть, перенес с места на место подсвечник, говоря при этом о Павлове, о своей прислуге и о том, как убирают… убирают его квартиру…

— Там, в конверте, который я вам дал, вы найдете некоторые детали… и фамилию, хе! Но только при определенных обстоятельствах… Пока же прошу конверт не вскрывать, это так, на всякий случай, если… если я вдруг не зайду за ним через несколько дней… Где моя панама?.. Ах да, я ж ее сюда не брал, ха, зачем, интересно, я спрашиваю?! — воскликнул он. — До свиданья, господин адвокат… Мне необходимо сегодня же кое-что выяснить… — пробормотал Леон уже в передней. Адвокат едва успел выскочить туда следом за ним — так его гость заторопился. — Хочу поговорить со Штайсами, ну и вообще… Не знаю, доведется ли мне когда-нибудь испытать настоящий страх, но меня сегодня кое-кто… испугается! — И хлопнул дверью.

VII

Леон, по всей вероятности, пошел в "Спортивный". Испугал ли он там кого-нибудь или испугался сам — этого адвокату уже не удалось узнать. Зато, просматривая на следующий день в утренней газете краткие сообщения о несчастных случаях, он узнал нечто другое. Заметку эту он вырезал, а газету спрятал от матери. Волею судьбы после полудня в его приемную явился новый, чрезвычайно морщинистый и обсыпанный перхотью, клиент. С фамильярной самоуверенностью он представился редактором полуофициальной газеты Трумф-Дукевичем и, прежде чем начать жаловаться на свою "глупую половину", искать путей развода, заявил с претензией на остроумие:

— Дух! В некотором роде дух направил меня сюда и вообще всегда очень, очень горячо вас рекомендовал… Вам это безусловно покажется интересным… Так получилось, что мне стали известны кое-какие подробности, можно сказать, из первых рук: я вчера был в комиссариате, когда там составляли протокол в связи с этим уголовным делом…

— Ах вот как? — произнес Гроссенберг.

— Я, видите ли, допоздна засиделся у себя в редакции, мы как раз принимали по телетайпу сообщение из Лондона… Только собрался уходить, меня останавливает секретарь и говорит, что звонил наш репортер, который занимается городской хроникой и дорожными происшествиями, хе-хе! Ну и рассказывает, как и почему тот позвонил. "Как! И вы до сих пор молчали!" — кричу я. "А чего, — говорит, — точно ведь не известно, может быть, просто однофамилец…" Ясно, что может быть! Но я все-таки схватил такси и поехал в комиссариат.

Окна в комиссариате настежь, за окнами черное небо, бледная луна и летняя духота… горит лампочка на свисающем с потолка шнуре, деревянный барьерчик, за ним полицейский инспектор и еще какой-то тип в штатском, вероятно шпик. С этой стороны барьерчика (продолжал рассказ Трумф) стояли двое мужчин, один в элегантном синем костюме, ко мне спиной, другой — лицом ко мне, в морской форме. В руке моряк держал фуражку и носовой платок, которым то и дело вытирал лоб, так что фуражка постоянно описывала над его головой круги. Физиономия у него была кислая, и почему-то он без конца посылал к чертям портовые власти в Гдыне. Я даже слышал, как он безо всякого уважения проехался по адресу самого адмирала. Ну, думаю, это какое-то другое дело. Но все же показал свое редакционное удостоверение инспектору и спрашиваю, что и как.

— Да вот, как раз заканчиваем допрос этих господ, пан редактор, — отвечает он. — Тот самый случай, который вас интересует…

— Вы, стало быть, редактор? — немедленно встревает в разговор моряк и надевает фуражку. — Да здравствует пресса! Печать — это справедливость. Сделайте милость, пан редактор, запомните мою фамилию. Очень, очень прошу при случае упомянуть, что таких людей, как я, у нас в Гдыне недооценивают… — И почему-то показывает на свой замызганный мундир и обтрепанные, протертые рукава. — Видите бахрому на рукавах? Пришлось переодеться в это рванье… Последний приличный мундир, похоже, загубил… А на ногах? — глядите: теннисные туфли — башмаки теперь тоже хоть выбрасывай.

Смотрю, а у него и правда смешной вид: синяя форма, а на ногах белые, начищенные мелом, тапочки. Но шустёр — в душу без мыла влезет. И так стал ко мне подъезжать, и эдак… мол, он видит в моих руках перо, справедливое верноподданническое перо, которым я пропесочу кого следует, а уж факты он мне сообщит. "Факты, факты, пан редактор!" И что я с помощью этого самого пера наведу порядок в гдыньских конюшнях, хе-хе… а ему верну доброе имя, реабилитирую его в глазах польского торгового флота… И те де и те пе…

— Пан поручик и вправду, того… — встревает инспектор. — Того… Вел себя как, того, гражданин…

— О Гдыне потом, поручик, — говорю я и для пущей важности вытаскиваю блокнот. — Я про вас не забуду. Но прежде всего — конкретные факты. Как можно больше фактов…

— Ну конечно, ясное дело! Извольте! — И, увидев у меня в руке перо, аж подпрыгнул.

А вот эти факты. Он стоял на палубе пароходика, который сел на мель где-то под Торунем и поэтому прибывал в Варшаву с шестнадцатичасовым опозданием. Было уже за полночь, но капитан распорядился не закрывать бар, и несколько недовольных пассажиров, поставив у ног чемоданчики и ручную кладь, сидели там, на все лады понося мели. Слышно было, как кто-то во весь голос, не щадя чужих ушей, доказывал, что французы предлагали нашему правительству расчистить Вислу в обмен за право ее эксплуатации на протяжении 99 лет. "Надо было на это согласиться!" — кричал голос. Кто-то другой, не менее возбужденный, как истинный патриот, запротестовал: по его мнению, это была бы уступка французской политике!.. Ну и поручик непольно погрузился в размышления на эту тему. Пароход уже приближался к мосту Кербедзя. С правого борта виднелись огни Праги на другом берегу Вислы, а у самого излета моста — иллюминированный штопор "американских горок" в луна парке. Веселье там, судя по всему, было в полном разгаре. От горевших на мосту фонарей на воду падали дрожащие бледно-зеленые отблески. Вдобавок еще светила луна, хотя какая-то анемичная, мутная. На мост поручик как раз и не смотрел, в ту минуту его взгляд блуждал по островкам мелей. "И верно, надо бы наконец сделать Вислу судоходной", — подумал он и тут услышал крик. Что-то светлое, точно огромная птица, затрепетало в воздухе под пролетами моста и, описав дугу, упало в воду. Как сказал поручик, он чуть ли не всплеск расслышал. Этот светлый трепещущий предмет, видать, свалился сверху, но поручику на глаза попался только в середине своего падения, или полета. Был ли тогда кто-нибудь на мосту, проезжал ли какой трамвай или извозчик, он поручиться не может. Но какая-то фигура там вертелась… "Чертова самоубийца!" — подумал поручик и первое, что сделал, — засвистел в свисток, болтавшийся на груди. Зрение у него хорошее, и он видел, что тело в белом платье (так ему показалось) не удержалось на поверхности и сразу погрузилось в воду. Тогда он сбросил с себя китель, фуражку и один башмак. Шнурки другого запутались, а поскольку он вообще носит тесноватую обувь, то так и не сумел разуться и в одном носке и одном ботинке, не переставая свистеть, побежал на корму. "Самоубийство! — крикнул он кому-то. — Утопленница!" И стал перелезать через борт. Уже сидя верхом на поручнях, увидел на палубе белую фуражку капитана. "Пан капитан! — завопил он. — Направьте прожектор вон туда!.." И, указав рукою перед собой, прыгнул в воду.

Вначале течение потянуло его назад, в довольно узкий и глубокий проток между двумя отмелями, но потом занесло в небольшую заводь, образовавшуюся на середине реки между двух песчаных островков. Там было мелко, ноги сразу коснулись дна, и некоторое время поручик продвигался вперед по пояс в воде. По пояс, а затем по колено и по щиколотку. Наконец совсем вылез из воды и взобрался на песчаную отмель, где едва не увяз: когда попробовал пробежать по ней несколько шагов, ощущение было такое, будто кто-то снизу хватает его за пятки и втягивает в этот "чертов ил!". Тут на него упал луч прожектора с парохода, откуда доносились свистки, и он увидел в каких-нибудь десяти метрах от себя, возле третьей песчаной полосы, смутно белеющее на темной, почти черной воде овальное пятно размером с большой мешок. "Это, наверное, она!" — подумал поручик и спустился, вернее сказать, провалился в какую-то яму, где его немедленно закрутило. Там было "дьявольски" глубоко, но… и не в такие переделки случалось попадать, зря, что ли, тысяча чертей, хлебал эту рисовую водку с мочой, тьфу!.. Жизненную закалку получаешь не тогда, когда мальчишкой лазаешь по мачтам, а когда начинаешь шляться по портам… Что, я не дело говорю? Только разве в кашей, извините, Гдыне кто-нибудь это понимает?! Унизить человека, с грязью смешать — это пожалуйста, а кто оценит, что я, как пристало настоящему моряку, жизнью рисковал и в любую минуту снова готов рискнуть, да, да! — разве ж кто из них об этом вспомнит… Эх, Гдыня, Гдыня…

VIII

Впрочем, о Гдыне тогда поручик вряд ли думал. (Хотя кто его знает, с такого станется! — заметил Трумф-Дукевич.) В одном носке и одном штиблете он барахтался в воде, залитый светом прожектора, и сам был точно пароходное колесо, а его руки и ноги — лопасти. Бурлило вокруг адски. Но наконец он выбрался из этой заверти, чтоб ее!.. и снова почувствовал под ногами дно. Он был уже возле той, третьей, отмели. "Так это ж не женщина!" — чуть не вскрикнул поручик в изумлении. До того он ни секунды не сомневался, что белое пятно, мелькнувшее под пролетами моста и теперь светлевшее в воде у его ног, не что иное, как женское летнее платье. И потому был чрезвычайно удивлен, что ошибся. Тело лежало на мелководье у самого края отмели лицом кверху… Даже черты этого лица можно было различить: воды, прикрывавшей его, было меньше чем по щиколотку… Поручик вытащил тело на песок, ну и стал, как умел, откачивать утопленника, пока не подъехала моторка… А на пристани уже ждал пан… доктор! — и ненавидящий Гдыню бравый поручик обшарпанным рукавом указал на мужчину в светло-синем костюме, который стоял возле барьерчика спиной к Трумф-Дукевичу.

— Какой-то заезжий господин, не то из Быдгоши, не то из Гнезно, доктор Городецкий, а может, Подгородецкий, точно не помню, — смакуя каждое слово, рассказывал редактор. — Адонис! Или нет: Варшавская Сирена[79], Венера! Такой экземпляр мужского пола мне в жизни не попадался, клянусь богом. Когда он наконец обернулся, я даже глаза зажмурил — ну, думаю, это ж мне в кино показывают крупным планом, да еще в цвете, Голливуд скую звезду. Кукольное женское личико, приставленное к мужскому костюму. Ведь если мужчина чересчур, по юношески, красив, в нем непременно есть что-то женственное — скажете, я не прав?.. Он шел — послушайте! — в луна-парк, потому что ночь была душная, а он человек приезжий, не из Варшавы, и не знал, где еще можно провести вечер на свежем воздухе… Возможно, не мог себе позволить поужинать в садике при "Бристоле" или "Европейской". Запонки на манжетах у него были дешевые, скверные, я обычно по запонкам определяю, у кого как с финансами… Кончаю, кончаю, господин адвокат, я понимаю… у вас в приемной другие клиенты… Шел, значит, этот доктор по мосту Кербедзя к Праю… а навстречу ему по другой стороне какая-то мужская фигура в светлом костюме и панаме. И вдруг этот мужчина останавливается и пытается не то перелезть через перила, не то протиснуться между металлическими прутьями… словом, видно, хочет прыгнуть в Вислу… А на мосту, как нарочно, кроме них, ни живой души. Доктор закричал и бегом к нему… Но, черт возьми, этакое невезение — слишком поздно… Только панама осталась на железном настиле… finita la comedia[80]. Но одна деталь, одна крохотная деталь в этом деле осталась невыясненной… Это мне потом инспектор сказал… У самоубийцы недоставало спереди одного зуба, понимаете, господин адвокат? Вернее, зуб был сломан… пополам, так что нигде ничего не кровоточило, только… торчал белый обломок… Как он умудрился сам себе его выбить? Ударился обо что-то на лету? Но обо что? Может, приложился к какому-нибудь железному пругу, когда пытался перелезть через перила?.. Sie erat in fatis…[81]

Загрузка...