Вещи действительно оказались в аэропорту.
Вежливый клерк вручил Филу чемоданы прямо у регистрационной стойки компании «Chinese America». Рейс стартовал в Нью-Йорке, где в салон бизнес класса усаживались «новые американцы», а белую эмигрантскую шушваль подсаживали в салон попроще уже здесь, в Торонто.
Отъезжающие томились в осточертевшей очереди к таможенным коридорам, выставив перед собой тележки, гружённые огромными баулами, коробками и чемоданами. Вокруг горы вещей толпились родственники и друзья — благо, в Канаде можно было провожать эмигрантов, не опасаясь полицейских провокаций. Однако выражение лиц у всех было настороженным и тревожным.
Так ведь и ехали не в отпуск.
Таможня в Торонто зверствовала не хуже нью-йоркской. Особое удовольствие доставляло цепным сторожам отобрать толстый и тяжелый чемодан какой-либо пожилой четы и распаковать его полностью. В результате находилась «серьезная контрабанда»: серебряная ложечка, которую и везли-то с собой только потому, что кормили с этой ложечки внуков и внучек, либо медаль прадедушки, павшего во Вьетнаме, а то еще, не дай Бог, коллекция бейсбольных карточек, собранная в безоблачном американском детстве.
Мокрые от напряжения, перепуганные старики униженно извинялись, робко объясняли причину «незаконного вложения», а их родственники пытались дотянуться до таможенника и всучить запоздалую взятку.
Им позволяли дотянуться.
Едва служивые замечали попытку криминального контакта с коллегой, они тут же, как хорошо тренированная футбольная команда, разбегались по заранее оговоренным позициям. С мастерством иллюзиониста «берущий» принимал у «дающего» денежные знаки, которые в ту же секунду растворялись в руках профессионала. Выражение государственного лица в тот же миг изменялось с чрезвычайно строгого — на благосклонное.
Нет, очевидно, при таком скоплении далеко не бедных людей кое — что и нужно было бы поискать! Но за это самое «кое-что» было уплачено заранее, и «нужные» чемоданы беспрепятственно переползали заветный рубеж.
С тех пор как начался массовый выезд из Америки, Фил провожал в этом аэропорту семьи многочисленных друзей и знал все тонкости решения таможенных проблем.
Но раньше он, Филимон Таргони, оставался по другую сторону порога. Сегодня же переступить эту черту предстояло ему самому.
В ожидании своей очереди, Фил несколько раз отходил к компьютеру-автомату и сбрасывал электронные сообщения в Нью-Йорк, но на другом конце никто не отвечал. Не отвечал на его «емели» никто из друзей и в Киеве, хотя много было оговорено планов его торжественной встречи на новой земле. Стремительный поворот судьбы стал полной неожиданностью и для провожающих, и для встречающих, и для него самого.
«А может оно и к лучшему», — подумал Филимон, но острый коготок обиды скребанул по горлу.
Его тележка с двумя скромными чемоданами явно выделялась из потока других, и таможенник даже переспросил:
— На «постоянное» или по бизнесу?
— Как Бог даст, — попытался мудро ответить Фил, но поперхнулся под ненавидящим взглядом стража кордона.
— Оружие, наркотики, антиквариат? — сухо продолжил офицер, пробегая одним глазом строчки предварительно заполненной декларации, а другим буравя Фила. — Драгметаллы, бриллианты.
Совершенно неожиданно он остановился и решительно указал Филимону на двери, ведущие к посадочному залу:
— Проходи!
Это было даже обидно.
— А можно спросить, чем я вызвал подобное доверие? — не сдержался Фил и замер в ожидании очередной неприятности по причине длинного своего языка. Цербер взглянул на него, как на назойливую муху, но, видимо, из чувства невероятного превосходства или просто куражась, позволил себе ответить:
— Ты посмотри на себя, артист! Ну, спрятал ты в носок сотню-другую «баксов», так я больше времени потрачу в твоем белье ковыряясь. А у меня в очереди люди с Брайтона! Проходи!
Еще битых полтора часа пришлось тыняться по аэропорту в ожидании посадки. Единственным развлечением было наблюдать за толпой отбывающих на Украину хасидов. Пройдя таможню, они немедленно перепоясались белыми лентами, намотали на руки кожаные ремни и, повернувшись лицом к стене и раскачиваясь в темпе вальса, принялись усердно молиться. Широкополые шляпы, белые рубашки и черные сюртуки, мастерски завитые пейсы, а также огромные очки с толстенными стеклами, делали их, на первый взгляд, совершенно неотличимыми друг от друга, разве что оттенком волос и количеством седины в длинных бородах стариков.
Филимон отметил про себя, что хасиды, находясь в окружении толпы, были как бы ограждены от посторонних глаз невидимой стеной и вели себя так, словно в мире не существует ничего достойного их внимания, кроме молитвы. Аскетичность их поведения нарушали маленькие конопатые хасидята в одинаковых кипах. Непоседливые и шумные, они носились по залу ожидания, и их длинные рыжие пейсы развевались как гривы резвых жеребят, с трудом поспевая за энергичными скакунами. Сдержанные мамаши в длинных юбках и торчащих колом перламутровых париках отлавливали шаловливых наследников и вычитывали им правила поведения спокойным, ровным тоном, очевидно приводя достаточно веские аргументы, ибо их чада успокаивались на целых две-три минуты, а затем вновь поднимали невообразимый гвалт.
В остальной разношерстной толпе эмигрантов детей было не много. По последним статистическим данным уровень рождаемости белого населения в США перевалил критическую черту отрицательных показателей и неуклонно катился к абсолютному нулю, чему способствовала и эмиграция, больше напоминающая паническое бегство.
Толпа счастливчиков, отыскавших или вписавших правдами и неправдами в свои родословные украинско-еврейские корни, коротала время в баре.
Вот где проявлялась истинная генетика!
Пара-тройка ярко выраженных англосаксов прихлебывала виски и надменно поглядывала на всех иных попутчиков: при этом покорители Америки гордо вытягивали гусиные шеи и поджимали и без того тонкие губы-ниточки; словно топором вырубленные ирландцы дружной бригадой навалились на тёмное пиво, а итальянцы энергично жестикулировали в клубах табачного дыма над чашками крепкого кофе и рюмкой самбуки; брайтонцы, о которых упоминал офицер таможни, громко материли его и по-русски, и по-английски, и пытались снять нервный стресс двойными порциями водки.
Немного было среди отъезжающих и явных этнических украинцев — большинство из них выехали из Америки в первые же годы массовой эмиграции, а те, что рискнули остаться, мелькали теперь вышитыми сорочками в толпе армян, греков, поляков, немцев и других европейцев, сорвавшихся под мощным восточным ветром с насиженных американских гнёзд.
Грустные Филимоновы размышления о судьбе страны и нации прервало появление большой семьи, в лицах и стиле одежды у которых явно прослеживались черты коренных жителей Американского континента. Они чинно прошествовали через весь зал, неся на руках столетнюю еврейскую бабушку, которую то ли купили в свое время, то ли выкрали, но сделали своей родственницей, обеспечившей статус беженца всему гордому племени вампаноагов.
Бабушке было уже все равно. Ей нужно было дожить до посадки в самолет. Ради детей, внуков, правнуков и праправнуков, которые с неподдельной надеждой вглядывались в ее уставшие от жизни глаза.
И она дожила.
Когда объявили посадку, Фила несколько покоробило: он только теперь обратил внимание на номер рейса — «1313». До земли обетованой нужно было добираться под сомнительным числом. Наверняка эти цифры беспокоили и других пассажиров, но они безропотно зашустрили по трапу, незаметно сплевывая и через левое плечо, и через правое.
Филу досталось место у окна.
Ему приходилось много путешествовать, и он любил летать допотопными самолетами, которые не поднимались в космическое пространство и не превышали скорости звука. В хорошую погоду, днем, глядя в иллюминатор удавалось различать мелькающие под крылом географические карты и микроскопические букашки гигантских океанских лайнеров на ярко сияющем блюде океана. По ночам же он рассматривал блистающие гроздьями огней мегаполисы — они прикидывались космическими галактиками и весело подмигивали вслед пролетающему птеродактилю авиации.
Серебристая трубка аэроплана плотно набивалась табачной стружкой пассажиров и попыхивала предстартовыми вздохами турбин. В салоне было тесно и душно, баулы ручной клади не помещались под креслами, а тем более — в багажных отделениях над пассажирскими местами. Скалозубые стюардессы протискивались сквозь заторы, распихивая по местам мешки и мешочников.
Фил отметил про себя, что грудные дети начали орать еще до взлета и мысленно прикидывал: хватит их на все восемь часов или притомятся? Усевшийся рядом с ним старик-хасид немедленно уткнулся носом в книгу, а его внук весело вскрикивал в кресле за спиной, иногда проходясь своими штиблетами по позвоночнику не только деда, но и самого Филимона.
Индо-евреев, почему-то, рассадили по всему салону, и они настойчиво пытались поменяться местами с другими группками и компаниями. В конце концов, в результате сложных многоходовок, краснокожие сгрудились вокруг своей бабки-тотема, а рядом с Филимоном вместо мудрого старика оказалась пышногрудая мадам в норковом жакете и с бриллиантовыми горошинами на каждом пальце.
— Паразиты, — выдохнула дама, напрасно пытаясь подогнать ремни безопасности под фигуру, — они издеваются над нами как хотят, они отнимают последнее и ещё спрашивают: — «Зачем вы едете?»
Фил подумал о том, что хорошо бы было помочь несчастной жертве репрессий застегнуть ремни, но от одной мысли, что рука должна оказаться в районе двух вулканических сопок, его бросило в жар, и он невежливо отвернулся к окну, сдерживая разбушевавшуюся фантазию.
Вечерело. По бетону лётного поля струились барханы красноватой пыли, и в ее потоках отражались разноцветные предполетные огни самолета. Здание аэровокзала обрело силуэт мрачного средневекового замка, а прожектора на стальных вышках перемигивались, словно часовые на сторожевых башнях. Самолет дернулся и тихо покатился к взлетной полосе.
«Все, — подумал Филимон, — Goodbye, America!»
Горло перехватило железным обручем и хотелось зареветь.
Горло перехватило железным обручем и хотелось зареветь.
Оставаться в одиночестве Фильке было не в первой, но так надолго еще не приходилось никогда. За окном стемнело, а мама все еще не влетела в избу с пригоршней поцелуев, орехов и еще чего — то вкусного из артельной кухни. Обычно за этим следовала вечерняя помывка в железном корыте и горький травяной чай на ночь, но зато рядом была мама — шумная и настоящая.
Папа тоже был.
Но смутно.
Он уходил, когда утренний сон еще не позволял открыть глаза, а приходил, когда нашептывал сказку сон вечерний.
Правда, после того, как ему на спину прыгнула рысь, он целых три дня провел дома. Но на четвертый день пришел огромный тулуп и увел папу чинить важный трактор, хотя мама все еще прикладывала к папиному разодранному плечу тряпки с чем-то пахнущим так же горько, как вечерний чай.
И ругала при этом соседа Клима.
Дядя Клим, возвращаясь с разбитой весенней трассы, подобрал рысёнка, да и притащил к ним в дом:
— Чтобы не так скучно было пацану!
И было не скучно.
Котёнок шипел на лайку Белку, а она тревожно поскуливала и щерила зубы на тварюшку.
А через три дня с крыши дома прямо Филькиному папе на спину прыгнула кошкина мама. Потом все хвалили фуфайку и папу, который не испугался и стукнулся спиной о стену. Он оглушил зверя, но пока сбегал в сени за топором — рысь оклемалась и удрала. Она разорвала в клочья воротник фуфайки и прокусила папино плечо.
Рысенка ночью вынесли за ворота и дядя Клим говорил, что сам видел, как мать унесла его в зубах.
В тайгу.
А еще он говорил, что прошла она за своим котенком сто верст.
Жалко было рысенка, и папу было жалко.
Но тут мама принесла в дом поросенка — розового и смешного. Филя очень обрадовался, но больше него обрадовалась Белка, у которой недавно отняли пятерых щенят. Она не отходила от хрюшки ни на шаг, позволяла ей совать свиное рыльце в миску с собачьей пайкой и заботливо облизывала подкидышу пятачок.
Было снова весело.
Но сегодня уже и собака, и поросенок, и Филя умаялись играться и ждать, и когда чуткая Белка, все же, уловила только ей известные сигналы приближения мамы, то оказалось, что пришли и мама, и папа, и еще какой-то, который говорил на странном языке.
Мама быстренько вытолкала в сени живность и, чмокнув сына куда ни попадя, уложила его в кроватку под теплое одеяло. Гадкое корыто и горький чай были на сегодня позабыты! Филька замер под пуховым сугробом, боясь напомнить о себе и спугнуть такую удачу. Мама негромко шебуршила кастрюлями, и в воздухе крепчал дух вареной картошки. Мужики, наскоро умывшись, плеснули в кружки спирту, тонкими ломтями нарезали сала и уложили его на распаренные черные сухари.
— Устали ждать, иди за стол, выпьем! — громким шёпотом позвал отец.
— Иду, иду, не орите только, — дайте ребенку заснуть!
Картошка заняла свое место на столе, а мама за столом.
Они приподняли кружки и тот, который говорил на странном языке произнес:
— Щоб йому, Iроду, на тому свiтi було все, що вiн нам на цьому зичiв…
— Тсс! — перепуганно цыкнула мама и, почему то, закрыла лицо руками.
Филе захотелось вскочить и обнять маму, но грозное корыто стояло на видном месте, а сон так и топтался по его векам, которые хитрый малый умел прикрывать так, что видел все сквозь пушистые метелки ресниц, а понять, спит он или нет, никто толком и не мог.
То погружаясь в теплые цветные волны набегающих сновидений, то на миг выныривая на поверхность, он наматывал на еще не скоро прорежущийся ус все, о чем тихо бубнили взрослые за столом.
В тот вечер Филька узнал, что папа хоть и жид, но свой, с Украины, и пострадал не меньше, чем вся Стефанова Галичина, и что бандеровцы бились за волю с москалями и с немцами, а Сталин за то их хотел сгноить тут, в Амурском крае. А за папину маму, которая вытолкнула сына из колонны в руки смоленских тёток, когда её немцы угоняли, и за этих самых смоленских, Стефан тоже выпил:
— Бо хоч вони i москальск курви, але теж пщ советами гинули.
А еще Филька понял, что теперь вольнонаемным можно будет возвращаться на «большую землю», и вольнопоселённым, даст Бог, амнистия выйдет, а если не выйдет, то будет большая беда.
И может быть много нового еще услышал бы хитрован, но превосходящие силы ночного противника прорвали оборону щенячьего организма, и в памяти только мелькнуло яркой вспышкой брошенное мамой слово:
— Киев.
— …Киев! — громко повторил голос в бортовой микрофон, и Филимон понял, что взлёт он проспал.
— Наш полет проходит на высоте девяти тысяч метров и продлится всего восемь часов, ибо вы, дорогие наши пассажиры, являетесь непосредственными участниками открытия маршрута между Америкой и Европой, который давно никто не решался использовать, из-за того что часть пути проходит над Бермудами.
Несмотря на ноты невероятной радости, звучавшие в голосе стюардессы, ее сообщение о Бермудах вызвало легкое замешательство в рядах первооткрывателей, а Филимонова соседка и вовсе разразилась гневной тирадой:
— Горючее экономят, сволочи! Такие деньги дерут — и что же? Им Бермуды нужны! Мы там с мужем отдыхали пару раз, так я вам скажу: деньги там, точно, исчезают, как в чёрной дыре!
Наверное, приличия ради, нужно было спросить соседку о причине отсутствия вышеупомянутого мужа, но она опередила Фила.
— Когда я разводилась, мой кретин придумал историю о том, что там, на Бермудах, во время нашего отдыха попал в какое-то там пространство и вернулся оттуда по большому блату! Но Фима же мне сознался, что они два дня не вылезали от местных шлюх! Подонок! Мне еще не хватало бермудского триппера!
Душераздирающая история соседки полностью поглотила Фила, и он уже перестал разгадывать жесты стюардессы, которая выразительно демонстрировала, как, в случае посадки на воду, нужно одевать на себя спасательный жилет и как дуть в свисток, в ожидании первой стайки акул. К тому же, соседка развернулась к Филу анфас, и если бы она сделала это молча, то к нему вполне могли вновь поспешить грешные фантазии.
Беда была в том, что она непрестанно говорила.
— А чтоб вы видели этих мерзавок! Драные кошки! Креветки в «Гамбринусе» — и те сочнее! Мода на таких вешалок прошла еще в двадцатом веке, а мой — туда же!
Молчать уже было просто неприлично, и Филимон, заполняя паузу, многозначительно произнес:
— И вы решили уехать от него подальше?
— Я? — вскинула пышка накрашенные брови. — Я послала его подальше! Пусть остается в этом бардаке, а у меня еще все впереди!
С этими словами соседка гордо выпрямила спину, и Фил почувствовал правоту ее утверждения и легкое головокружение.
Очень к месту оказалась стюардесса, которая обходила пассажиров и принимала заказы на обед.
— Antique? Regular? New way? — заученная улыбка не сходила с лица стюардессы ни на секунду.
Фил равнодушно согласился на регулярный гамбургер, а соседка заказала «нью-вей»: травяную имитацию стейка и спецэффекты. Она была не оригинальна — многие модники уже натянули на себя виртуальные шлемы и получали удовольствие от разнообразных закусок, возникавших в их представлении, хотя жевали они в реальности горсть поливитаминов и пищевых имитаторов.
Смельчаки, рискнувшие заказать «антик», боролись с бледно- зелёной куриной ногой. Для полноты забытых ощущений на ней, местами, сохранились корешки выщипанных перьев. Когда удавалось найти критическую точку муляжа — нога распахивалась и открывала гурманам заложенный внутри паштет либо Shrimp cocktail, — кому что достанется.
Хасиды доставали из сумок свои кошерные тормозки, краснокожие полукровки упорно спрашивали у стюардов вяленного салмона, а натуральные украинцы дрожащими от волнения руками накладывали на чёрные куски хлеба жемчужные ломтики сала.
Перемалывая хрустящий french fries, сдобренный кетчупом, Фил с благодарностью подумал о тех умницах, которые придумали немедленную кормежку в самолете. Этот процесс настолько снимал напряжение и страх перед прыжком на пять-шесть тысяч миль в высоту, что трудно было себе представить, чем еще более удачным и естественным можно было бы занять путешественников. Прервав свои пост-гастрономические размышления, он мельком глянул в окно и совершенно оторопел: вместо привычного плоского ватного покрывала там громоздились хитросплетения гигантских вертикальных фигур высотою в несколько миль. Заходящее в скоростном режиме солнце разукрасило небесные скульптуры красками, которые могли бы себе позволить лишь Ван Гог, Дали или другие психи, которым удалось выбиться в гении. Причём облачный Микки Маус был ростом ничуть не ниже Статуи Свободы и даже чуть больше Кинг-Конга, у которого в руке, вместо любимой девушки, почему то была зажата дымящаяся сигара. Персонажи громоздились друг на друга и переливались разноцветными огнями, как рождественская елка в Rocafellar Center.
В одном из освободившихся углов небесного калейдоскопа мелькнул знакомый силуэт, напомнивший о чем-то, казалось бы, забытом, но не вычеркнутом из памяти. Стройная женская фигура пронеслась в стремительном фуэте, и чтобы чётче ее увидеть, Филимон слегка прищурил веки.
Но облако рассеялось.
Но облако рассеялось.
Филька попытался еще раз прищуриться и увидеть Белку на небе — яркое солнце шибануло его по глазам. Он прикрыл веки, но светящийся червячок продолжал скакать по глазу, путешествуя из одного угла в другой.
Жизнь определенно не складывалась.
Вначале пришлось отложить отъезд в Киев, потому что ссыльные и вольнонаемные в праздник Первого мая устроили драку. Примчалась на катерах по реке милиция — вольнонаемных разогнали по домам, а ссыльных построили на берегу Зеи, отсчитали каждого десятого, погрузили на борт катера и под волчий вой жен и матерей увезли в Шимановск. Стефан, папин ученик и предполагаемый сменщик у токарного станка — был десятым.
Смены не стало.
А затем случилось с Белкой.
Колонна грузовиков с солдатами пронеслась по поселку так быстро, что несколько сонных куриц не успели дожить до предписанного судьбой супа, а самое страшное — зазевалась Белка. Машина передавила ей задние ноги и умчалась, вздымая клубы пыли. Когда Белку принесли к сарайчику, то Хрюка стала сначала бегать по двору, а потом страшно и громко визжать. Филю к Белке не пускали, а Хрюку и вовсе увели куда-то. Потом мама сказала, что Белка теперь будет жить на небе, а Хрюка — убежала в лес. Но Филька все понимал, а точнее прислушивался к разговорам взрослых, и поэтому с воплями отказывался есть невесть откуда зачастившие к обеду котлеты.
Хрюка была другом — друзей кушать нельзя.
Он не знал, откуда брались в нем эти твердые убеждения, но был абсолютно в них уверен. Тем более, что про Белку он поверил и все старался увидеть — как она там, на небе?
И с дядей Климом вышло очень нехорошо.
Он был такой веселый, все шутил, анекдоты рассказывал, всегда с трассы что-нибудь приносил в дом — то орехов, то меду.
А дед из староверского скита был такой тихий, белый, бородатый, и когда он наставил на Клима ружье, то все, кто сбежался ко двору на крики Климовой Галины, даже не могли поверить, что дед Ярин может выстрелить. К тому же, тетя Галя выкатила из чулана эти проклятые колеса, что прихватил Клим из охотничьего домика, аж за триста верст отсюда. И как, по каким следам, по какому лесному телеграфу нашел его дед — никто не мог понять. Разве что рысь привела?
Закон, конечно, знали все. Домики стояли по разным углам тайги, и притомившийся охотник или заплутавший шоферюга всегда могли найти там сухари, соль, спички, пару-тройку патронов, отогреться и перевести дух. Но закон требовал — если что взять в доме, то только по большой нужде. И обязательно оставить чего-то в ответ: спирта, бензина, а если есть какие запчасти лишние — тоже дело подходящее. Кто-то и оставил два свежих колеса, а Клим прихватил.
Дед сказал, что вор должен есть землю.
И Клим ел.
Его увезли в больницу, а через неделю куда-то и Галинка подевалась, вместе со своими нехитрыми пожитками.
Староверов Филька боялся.
Жили они неподалёку, но в поселке появлялись редко, и все больше — женщины. Как — то, собирая землянику, они с мамой вышли к скиту и, завидев во дворе тетку с детьми — попросили воды. Тетка с ребятней молча скрылась в доме, а на крыльцо вышел бородатый дядька. Он вынес жестянку с водой к воротам, поставил на скамейку, отошел чуть в сторону и ждал, пока Филя и мама пили воду. Они поблагодарили — промолчал. Они пошли прочь. Оглянувшись, Филя увидел, как мужик зашвырнул жестянку подальше от ворот, а сам широко перекрестился двумя перстами.
Еще один пришел к ним в дом, когда папа, из семян присланных с Украины, вырастил на окне три помидора. Этот был поразговорчивее и рассказал папе, что много лет назад их предков «выгнали сюда попы за эти самые два перста» и что про помидоры он слышал от стариков, которые передавали из поколения в поколение все, что помнили о родных краях. Ещё он предложил папе красивый желтый камешек за помидоры, но папа сказал, что «цингу золотом не вылечишь», и помидор достался Фильке. Мужик сначала разозлился, но потом принес какой-то настойки и много меду. Папа дал ему помидорных семян, и они расстались друзьями.
Но Белки и Хрюки больше не было.
И небо заволокло черными тучами.
И небо заволокло черными тучами.
Самолет словно окунулся в глубокий омут: солнце скрылось и вынырнула из-под крыла странная луна. Обычно такая большая и яркая в этих широтах, она катилась тусклым медным блином вслед за самолетом. Аэроплан странно подрагивал и поскрипывал, словно яхта под парусами при хорошем ветре.
Фил огляделся вокруг и убедился, что большинство пассажиров мирно дремали в креслах, за исключением тех, кто гулял по страницам «Internet» или ушел с головой в просмотр лихого боевика. Его сексапильная соседка раскладывала пасьянс, желая удостовериться в том, что ее планы и желания обязательно сбудутся. Очевидно, желаний было много, и, не отрываясь от очередной сдачи карт, она искоса глянула в сторону инертного соседа и сухо заметила:
— Я, между прочим, к вам третий раз обращаюсь, а вы все бормочете и бормочете. Молитесь? Не бойтесь, только что объявили, что мы в самом центре этой фигуры! Если мой Венечка гулял здесь по пространствам, то самое время ему помахать мне ручкой!
Крупная мужская рука, густо покрытая чёрными волосами, просвистела мимо Филимонового носа и беспардонно приземлилась на левой груди соседки. В миллиардные доли секунды по её лицу пронеслись удивление, восторг, испуг и ужас. Как только толстуха осознала, что рука не принадлежит соседу и, вообще, как бы появилась вполне независимо от окружающих её фигур, она тотчас же попыталась заорать, но вместо женского визга, разразилась сочным мужским баритоном.
— А вот и не гулял я! На кой хер мне другие тёлки, если под боком такое хозяйство!
Совершенно никого не стесняясь, рука юркнула за пазуху и выкатила на свет божий белоснежный предмет вожделения, на котором еще не отразился бальзаковский возраст. Филимон смущенно отвел глаза в сторону и убедился, что в самолете происходит нечто странное не только рядом с ним. В проходе мелькали осьмушки, четверти, половины и просто отдельные части неких фигур и тел, а также проносились со свистом всевозможные предметы. При желании можно было заранее предположить, кому из очумевших от ужаса пассажиров какая деталь предназначалась: стайка прошуршавших мимо скальпов устремилась к индейцам, замшелый череп с короной на голове, облетев вокруг салона, плюхнулся в руки жирафоподобному британцу; на итальянцев обрушился град футбольных мячей и презервативов, хасиды лихорадочно пытались схватить порхающие в воздухе кейсы, из нутра которых сыпались невиданные по размерам бриллианты, а юный член брайтонской семейки умудрился поймать пистолет и с нетерпением дожидался, когда уже можно будет приступать к экспроприации материализовавшихся сокровищ. Радостное оживление вызвало у мужчин появление в проходе совершенно голой блондинки, которая чинно обогнула все готовые к приему пирсы, и — о ужас! — уселась на колени седобородому хасиду-книгочею!
Лихорадочно отгоняя от себя греховные мысли, Филя отвернулся к окну и увидел, что там светло как днём, а на самом кончике крыла стоит длинноволосый худой парнишка в зеленом брезентовом костюме и огромных кирзовых сапогах. В руках он держал гитару, и как только уловил сторонний взгляд — сделал три шага по крылу и протянул инструмент Филимону:
— Наливай!
Совершенно неадекватно команде, Фил пробежался пальцами правой руки по серебристым прядям струн и негромко запел:
Серым клином журавлиным
Через бури и пороши
Сквозь века летят былины
И напевы скоморошьи…
Два крыла у песни каждой,
Но одно у песни сердце —
Если влюбится, однажды,
От неё — не отвертеться.
И летят к Земле навстречу
Потревоженные звуки
И садятся не на руки,
А на души человечьи…
Филимон почувствовал на своем плече чью-то руку и резко обернулся.
Салон мирно спал.
Ни видений, ни привидений, ни сексуальных фантазий из книжек прадедушки Фрейда.
Разве что неестественная улыбка стюардессы, склонившейся над ним:
— Вас приглашает командир корабля!
Она заговорщицки приложила палец к губам и ловко собрала карты, выпавшие из рук натурщицы Рубенса.
Фил не без труда протиснулся между Сциллой и Харибдой и, не задавая лишних вопросов, встал в кильватер белозубому флагману.
Подойдя к кабине пилотов, девушка нажала кнопку переговорного блока и доложила:
— Он здесь!
— Ага. Запускай! — хрипло согласилась коробка, и двери отворились. Никогда ранее Филу не приходилось бывать в кабине летящего самолета, и он, почти физически ощутив себя верхом на облаке, восторженно выдохнул:
— Ух, ты!
Прозрачный наконечник серебристой сигары невозмутимо прошивал разреженную атмосферу, а сидевшие в креслах пилоты продолжали деловито пощелкивать кнопками видеоигры. Лишь бортинженер привстал и уважительно протянул Филу пульт дистанционного управления компьютером:
— Вас вызывают по спецсвязи!
Тут же на экране компьютера появилась слегка перекошенная физиономия Давида:
— Никаких вопросов! Слушайте и соображайте!
— Постараюсь, — буркнул в экран Филимон.
— Проблема в следующем, — возбужденно продолжил Давид. — В этом клятом треугольнике можно легко выйти на любой промежуток истории! Это интересно, но весьма опасно для нашего эксперимента: мы можем перепутать всю полученную информацию, или вообще — выйти на контакт совершенно с другим объектом, скажем, эдак, из века 14–15…
— А вам не кажется, что в результате всех ваших экспериментов я попаду в психушку?
— Всему свое время, — усмехнулся Давид, — между прочим, там, иногда, собиралась совсем не глупая публика. И кстати, давайте будем нервничать по мере поступления неприятностей! А сейчас выпейте одну дополнительную таблетку и отправляйтесь на свое место. И постарайтесь не реагировать на бермудские сюрпризы. До встречи в Киеве!
Компьютер подмигнул Филу веселенькой заставкой, а стюардесса протянула ему стаканчик с водой:
— У вас такой заботливый доктор!
— Просто отец родной, — согласился Фил и, проглотив пилюлю, поплелся восвояси.
Благополучно миновав коридор сонного царства, он протиснулся в свое кресло и, на всякий случай, быстро глянул в окно.
Светало.
Светало.
Всю ночь вагон трясло и подбрасывало на стыках, какие-то люди протискивались по проходу и норовили присесть на нижней полке рядом с Филькой, но потом мама прилегла рядом, отгородив его от всяких приблуд. Папа и другой дядька долго еще бубнили над ухом, а теперь, утром, сладко храпели на верхних полках.
А может быть храпели и не они.
Хоры разнообразных сопений, всхлипываний, стонов и покашливаний разлетались по всему вагону, а сквозь весь этот аккомпанемент гремели несколько мощных соло, от которых должны были бы проснуться все окружающие. Но проснулся только Филя и понял, что больше не стерпеть.
Он осторожно выскользнул из маминых объятий и, вставив ноги в её туфли, пошлепал к туалету, дорога к которому за две недели пути была уже освоена им досконально. Со всех полок торчали чьи-то руки или голые пятки, и приходилось обминать препятствия, как заправскому лыжнику кочки и пни. Мутный запах перегара, кислого табака и несвежих тел влипал в глаза, а в туалете шибануло в нос, сильнее чем в мамином коровнике.
Выскочив оттуда, он обнаружил двери в тамбур и попытался их отворить, но вездесущая мама уже была начеку и, подхватив Фильку на руки, совсем не больно шлепнула его по заднице:
— А кому было сказано — нельзя туда!
Сказано было, действительно, неоднократно. Но ехать в поезде было невообразимо скучно и противно, хотелось выбежать во двор, или вообще, куда-нибудь убежать. Каждый день в вагон вваливались и вываливались люди с мешками, корзинами; мужики в сапогах, фуфайках и в офицерских галифе и бабки в гладких чёрных плюшевых жакетах.
А они все ехали и ехали.
В последние дни после остановок поезда папа приносил кучу всяких вкусностей — невиданные ранее абрикосы, шершавые огурчики с пупырышками и белые наливные яблоки.
Время от времени к ним подсаживались попутчики, и тогда на столе появлялся мутноватый самогон, огромные луковицы и перламутровые, бело-розовые кусочки сала верхом на черных шматках хлеба.
Говорили об одном.
Умер кто-то важный и страшный, и теперь все ждали, что будет дальше. Одни верили, что теперь будет другая жизнь, другие — постоянно оглядывались и шептали о своих тревогах. Что это за штука такая, «культ личности», Филя так и не понял, но внимательно вслушивался в длинные монологи о житье-бытье в тылу и на фронте. Мама старалась в разговоры не вмешиваться, лишь один раз, когда пьяный мужик стал орать, что войну выиграл он и другие штрафники, очень побледнела и сказала дядьке: «Встать! Смирно!»
Здесь Филя с удивлением узнал, что мама была лейтенантом, а папа «так и не успел», потому что был гораздо моложе мамы.
Зато папа знал, что нужно делать, когда на десятый день дороги начала страшно чесаться Филькина голова. После очередной стоянки поезда он вернулся в вагон с бутылкой керосина, и мама напялила Фильке на голову полотенце, пропитанное этой вонючей гадостью, а сверху повязала свой платок.
Было очень стыдно сидеть в женском платке, и Филя целый день прятался в углу от посторонних глаз, тем более что какая-то сумасшедшая тётка, разглядев его, радостно запричитала: «Ой, як оченятка у вашоi дiвчинки! Як соняшники!» — и начала пихать ему в руки белые семечки. Мужественно отказавшись от вкусного подарка, Филя не стал даже отвечать на явную глупость, но очень обиделся на маму.
И вообще, почему-то в детстве людям приходится плакать.
Наверное оттого, что не всегда можешь ответить на обиду или понять — почему на тебя сначала кричат и шикают, а потом тискают в объятиях и целуют без остановки. Конечно, непроизвольные слезы — ну, когда колено разбил, или ногу подвернул, спрыгнув с забора, — не в счет. Это так, на секунду. А вот когда во сне снится «бабай» — это уже на полночи страху.
Про «бабая» ему рассказал однажды папа, когда очень рассердился за испорченный будильник. Никто его и не собирался портить, кстати. Просто Филька повернул ключики, а они соскочили с палочек, а рядом лежала папина отвертка, и она подходила к винтикам; а когда крышка открылась, то оттуда выскочила длинная железная лента и больно порезала ему руку. Назад эту ленту запихнуть не удалось, и, опасаясь неприятностей, Филя закопал будильник во дворе. Как папа догадался об этом — загадка. Обнаружив пропажу трофейной гордости и порезанную Филькину руку, он провел допрос с пристрастием и сказал, что «лгуну — первый кнут», а еще сказал, что если Филя будет врать, то ночью придет этот самый «бабай».
И он пришел.
Сон был коротким и очень страшным.
Какой именно из себя «бабай» Филя так и не мог рассмотреть, но это было нечто грозное, рычащее и с огромными зубами. Он нападал обычно сзади, но всегда промахивался, и Филька пускался наутек по лестницам черного хода, через который, когда ему резали палец в городе
Свободном, они поднимались к доктору на третий этаж. Всего несколько раз был в этом доме, а на тебе — всегда во сне попадал туда же.
Бегал Филька хорошо, а во сне, вообще, через две ступеньки скакал, и должен был, в общем-то, удрать от чудовища. Ужас, от которого он просыпался в слезах, заключался в том, что на верхней площадке перед ним неожиданно возникала сплошная стена либо, что еще страшнее, лестница, которая странно изгибалась и вела вниз, навстречу монстру.
Мама будила его, усаживала на горшок, если успевала, гладила по голове, целовала и говорила, что никаких «бабаев» нет.
Но «бабай» — был.
А с пальцем все закончилось хорошо. Доктор резал его три раза и сказал, что «панариций тяжелая болезнь» и что» возможно, нужно будет удалить всего одну фалангу». Маме эти слова страшно не понравились, и она побежала в староверский скит, к папиному приятелю.
Тот пришел не один, а с очень старой бабушкой — такой веселой и ласковой. Бабушка закрылась с Филей в комнате и стала играться в забавную игру: зажгла свечу, положила руку мальчика на книжку, потом что-то забормотала, принялась шнырять по всем углам и собирать волосы, а затем стала плеваться, креститься и жечь эти волоски на язычке пламени. Потом она заварила душистую траву и воткнула палец мальчика прямо в крутую заварку. Сначала было больно, но палец скоро онемел, а когда она вытащила его из кипятка, то стала деревянной палочкой сматывать гной, который потянулся из раны длинным желтоватым волосом. После всех мучений она намазала Филькин палец чем-то пахнущим пчелиным воском и сырым дуплом.
Мама шесть дней повторяла эту процедуру, а на седьмой, развязав палец, заплакала.
Ну, не поймешь этих родителей!
Раны затянулись — правда, остался огромный розовый рубец на пальце, но это было даже здорово. Окружающие интересовались происхождением шрама, и можно было таинственно намекнуть на некий настоящий штык от настоящей винтовки, что невероятно поднимало Филькин авторитет в кругу старших пацанов.
Бабушка приходила еще раз и повесила над Филькиной кроватью маленькую иконку.
Она сказала, что «волос бывает и от наговору», но если не снимать крестик и молиться на икону, то больше «никакая нечистая не тронет». Папа посмеялся и сказал, что «не нужно совать палец в нос, и будет все в порядке», но мама крестик на Филькину шею надела, а лампадку перед иконой зажигала регулярно.
Проводница, появлявшаяся раз в сутки, высунула нос из тамбура и громко крикнула слово, которое уже было знакомо Фильке, но он его толком не расслышал, потому что все вокруг, словно сговорившись, разом вдруг стали сваливаться с полок и суетливо собирать вещи.
Филька дёрнул маму за рукав и переспросил:
— Мам, что?
Она вздохнула и выдохнула разом: — Доехали, слава Богу!