10 января 1928, Сорренто.
Товарищу Б. Полевому.
Товарищ Ярцев находит, что язык Ваших очерков «сочен, меток, богат образами». Давайте разберем, так ли это.
Прежде всего — откинем язык диалогов, — его сочность и меткость принадлежит не Вам, Вы его почерпнули из «блатной музы́ки». Вам принадлежит язык описаний. «Ночлежка — каменный череп», пишете Вы. Это — плохой образ, потому что неясный. Говоря — «череп», нельзя отказаться от представления о форме шара, хотя и несовершенной. А Вы, говоря «ночлежка — череп», говорите о части черепа, черепной крышке, о своде, причем заставляете меня, читателя, видеть ее не снаружи, а изнутри. Понятно? Затем: необходимо избегать соединений конечного слога одного слова с начальным другого, когда эти слога, сливаясь, образуют третье: ка-ка.
«Лампочки точно желтые глаза собаки», — этот образ повторяется у Вас дважды на 13-й и 16-й стр. «Тускло цедят желтый грязный воздух». Цедят всегда сквозь что-нибудь и медленно или быстро, а «тускло» цедить — это никто не поймет. И как могут лампочки цедить, т. е. пропускать сквозь себя воздух? Свет — материален и взвешен в воздухе, а не воздух взвешен в свете. Затем: если Вы сказали «лампочки желтые», этим Вы уже сказали, что и свет — желтый, не нужно повторять одно и то же слово на близком расстоянии, скучно это.
Вы часто искажаете слова: «швыбздик» — правильно будет: «шибздик». Не «сколыпнул», а «сколупнул» — от глагола — колупать. «Очини ухо», ухо — не карандаш. «Очини» — это, должно быть, украинское «отчинi» — открой. «Заместо голландского отопления бы нанялся» — бы следовало поставить после «нанялся». Русские всегда так и ставят. Человек у Вас «кусал, царапал, целовал, ласкал» землю. Возможно, что он все это и делал, но не так, как Вами написано, потому что я, читатель, этому не верю. Здесь у Вас не хватило той образности, которая заставила бы меня поверить, что человек действительно делал это.
Все это — не пустяки, не мелочи, а — техника. Так же как токарь по дереву или металлу, литератор должен хорошо знать свой материал — язык, слово, иначе он будет не в силах «изобразить» свой опыт, свои чувства, мысли, не сумеет создать картин, характеров и т. п. Вы, молодежь, должны учиться владеть техникой литературной работы так же мастерски, как владели ею наши классики. Вам надобно знать все, что знали они, и — знать лучше их. История призвала вас к созданию новой жизни, значит, вы должны и литературу тоже обновить. Вам не надо торопиться хвалить друг друга за малые успехи, на вас возложена обязанность стремиться к успехам большим. На вас, на вашу работу с надеждой смотрит трудовой народ всего мира, из вашей среды должны выйти его поэты, ученые, вожди. Вы должны учиться, не щадя себя, учиться всему, что есть лучшего в мире, всякой технике и, конечно, технике словесного творчества. Этому научиться не так трудно, потому что у вас есть великолепные образцы: Гоголь, Лев Толстой, Лесков, Чехов, Пришвин и немало других отличнейших знатоков русского языка, строя русской речи. Поймите меня: я говорю не о подражании, а только о необходимости для вас обогатиться словами, изучить дух языка, строй речи. Идеологической заразы, отравления духом враждебного вам класса бояться не следует, — всякий страх возникает из непонимания, да и уже проходит то время, когда рабочие люди чего-то боялись.
Затем, возвращаясь к т. Полевому, я должен сказать, что он, несмотря на его промахи технические, человек — по натуре его — даровитый, это — ясно. Но — учиться надо, товарищ, учиться!
10.I.28.
Сорренто.
Биографию фабрики, пожалуй, Полевому рано писать, очень трудная тема.
11 января 1928, Сорренто.
Н. Чертовой.
Вы, сердитая женщина, написали очень хорошее письмо; хорош у Вас молодой задор, хороша прямота ума, сердца. (За два последние качества товарищ Жизнь обязательно и жестоко вздует Вас.) Всего лучше — Ваша уверенность в том, что должны придти гениальные женщины. Я тоже с юности верю в это — должны придти, придут. Читали Вы мою «сказку» — «Мать»? Это — в «Итальянских сказках». В этой поэме я выразил «романтически», и как умел, мой взгляд на женщину. Не понимайте мой титул «мать» чисто физиологически, а — аллегорически: мать мира, мать всех великих и малых творцов «новой природы», новой жизни. Мне кажется, что женщина должна отправляться к свободе от этой точки, от сознания мировой своей роли. Koe-что «от меня» говорит Макаров в книге «Жизнь Самгина», стр. 339—41, т. 1-й. И, прочитав эти несколько страниц, напишите, что Вы подумаете о них?
Гладкова Вы обругали несправедливо. В «Цементе» нет никаких признаков «клеветы на коммунистов». Книга — невысокого художественного значения, но агитационно — очень ценная; рабочий класс понял это, «Цемент» выдержал уже 9 изданий, т. е. разошлось свыше 100 тысяч экземпляров.
Сейфуллину — перехвалили, тут Вы правы. Караваева — талантливее ее. Инбер хорошо пишет детей и стихи для детей, а это — нужно. Обратите внимание на Нину Смирнову, недавно выпустила книгу «Земной закон».
Ольга Форш? Тут я снова не согласен с Вашей оценкой. Форш — «настоящая» женщина, женщина «на свой страх», широко образованна, очень даровита, может написать крупные вещи. Вы — не горячитесь, не спешите с оценками. И не забывайте, что «бабы» уже делают великое дело возрождения нашей страны, плечо в плечо с мужиками и часто не хуже их.
Теперь — Вы. Рассказ написан бойко, но он был бы лучше, если б Вы написали его проще, суровее и не в форме писем к «Поперу», — кстати, неудачное имя, произведено как будто от глагола «попереть» и — напоминает Проппера, издателя противнейшей «Биржевки».
Не упоминайте слова «выглядеть», это слово сделано плохо и не по-русски. Следите, чтоб конечный слог слова не сливался с начальным другого, образуя ненужное третье, напр., «как ка-мень», «бреду ду-мала» и т. д. Если решили писать — внимательнейше, неутомимо, упрямо изучайте язык.
Всего доброго!
Не хотите ли напечатать в «Сиб[ирских] огнях» прилагаемую «Рецензию», а за это пусть мне вышлют журнал? Идет?
13 января 1928, Сорренто.
Павлу Максимову.
Получил и Ваши книги и от магазина получил, Ваши посылаю обратно. Очень тронут и благодарю Вас за любезность. Посылаю Вам «Жизнь Самгина» — толстая жизнь, но — это еще только треть ее толщины.
Статейка о «Земле, на которой…» и т. д. мне понравилась. О таких вопросах следует писать изо дня в день и вот так просто, кратко.
А Поссе все путешествует и читает? Плохая у него память. Я не мог принести ему «ворох газетных вырезок», ибо я жил в Нижнем, он — в Петербурге. Было так: он приехал в Нижний со своим родственником Дороватовским и предложил мне издать мои рассказы; в то время уже были напечатаны в журналах «Челкаш», «Ошибка», «Озорник», «Орловы», «Коновалов», «Бывшие люди» и т. д. Издано было два тома, а не «книжка». Он, Поссе, вообще и всегда был фантазером. Но его «ошибки по забывчивости», конечно — пустяки.
Никаких обид, претензий и пр. за выдержки из моих писем я к Вам, разумеется, не имею.
Ехать в Москву я бы Вам не рекомендовал, работать надобно в провинции. Да и туго живется в Москве по причине ее перенаселенности, измаетесь с поисками квартиры. Но если Вы решите ехать, — не дать ли Вам письмо к Скворцову, редактору «Известий»? Это, наверное, избавило бы Вас от поисков работы.
Вы — женаты, «детный»?
Илья Сургучев, кажется, в Праге, возится с театром. Я его мало знаю и, м. б., поэтому недолюбливаю.
Еще раз — спасибо!
Если будут писать обо мне в краевых газетах, я бы Вас попросил послать вырезки по адресу:
Москва, Тверская, 59. Музей Революции. Тов. Сергею Ивановичу Мицкевичу.
Туда следовало бы посылать вырезки, разумеется не только о Горьком, а, напр., биографии, некрологи товарищей, снимки и вообще «всякое такое».
Жму руку. Не унывайте.
13. I. 28.
Sorrento.
Декабрь 1927 — середина января 1928, Сорренто.
Спасибо за поздравление, старый дружище! Разумеется, я очень тронут тем, что артель взяла мое имя и что именно люди, чья жизнь прошла в тяжком труде, все-таки не утратили любви к нему и продолжают работать, понимая всю глубочайшую важность дружной работы именно теперь, когда страна смело строит фундамент новой жизни.
Но, чтобы не говорить «высоких слов», — скажу просто: люблю нижегородцев, хороший народ.
Сердечный мой привет вам, земляки!
нижегородский цеховой малярного цеха и уже «инвалид». Будьте здоровы!
19 января 1928, Сорренто.
А. Руммеру.
В первом абзаце рассказа Вами взят тон сказочный, в конце его слишком часто — а потому скучно — звучит слог «ми»; затем Вы соскочили с тона сказа на описательный и этим разорвали целость впечатления читателя.
«Вытащить» два пальца из кулака можно только другою рукой, а ведь Вы хотели сказать: поднял, или расправил, или выбросил.
Нельзя «сыпать ласки», слова — можно.
Не стоило трижды писать «степь», лучше, пожалуй, сказать: «а здесь, на все четыре стороны — степь».
Неловко «охапки еды», головою охапку не возьмешь, а только руками; очевидно, следовало сказать: «в зубах». «Занимаются едой» — тоже неловко, проще и вернее «едят». Почему содрать кору с хворостины — «варварство»? «Цвыкает», а не «чвикает». Верблюжонок поднимается, является, а не «выползает», трудно представить эдакого длинноногого ползающим.
«Ах, ты степь» и т. д. — не надо. Этакие штучки вставлял Всеволод Иванов, но он отказался от этого, — плохо выходит. «Грузно» дышать нельзя, можно грузно сесть, лечь, идти и т. д. Слюна зелена не сама по себе, а от нажеванной травы, значит: насыщенной слюною зеленой травы.
В глазах видны «мученья», — при чем здесь множественное число? Видна мука, видно страдание.
Все это — мелочи, но — необходимо их знать для того, чтоб уничтожать. Писательская техника вся на таких мелочах. У Толстого, Тургенева, Чехова и т. д. Вы их не встретите. Вам, молодняку, надобно смотреть высоко, учиться у лучших мастеров. «Плох солдат, который не надеется быть генералом».
«Культура у меня низкая» — жалуетесь Вы. Культура — как все на земле — создается человеком, воспринимается им. Ведь я, напр., тоже не дворянской культуры, а вот научился сносно писать. Учитесь и Вы. Научиться можно всему, надобно только захотеть. Вот, в Берлине, одна дама показывает фокусы: обеими руками в одно время пишет на разных языках — английском, немецком, французском — разные фразы. Даже так делает: в руки берет по два карандаша, в зубы — пятый и одновременно пишет пять различных слов на пяти языках. Это — совершенно изумительный фокус, и, конечно, он требовал огромного напряжения сил, а вот достиг же человек такой гибкости. Значит — человек может сделать все, что хочет, нужно только волевое, длительное усилие.
Талант? Это — любовь к своей работе, уменье работать. Надобно отдавать всего себя, все свои силы избранному делу. Учиться надо, учиться, ребята! Учиться — есть чему, для вас накоплено много. Вы живете в самое интересное время из всех времен, которые когда-либо развертывались на земле. Подумайте: так же, как каждый из вас встает к новой жизни, хочет ее строить, — так же, постепенно, поднимаются к ней воли, воображения, мысли десятков миллионов людей. И ваша роль, задача, ваше великое дело идти впереди освобождающейся массы трудового народа, помогать ей на ее путях к свободе.
Если нас, теперь — стариков, читали сотни тысяч, — вас будут читать десятки миллионов. Есть для чего учиться и работать, не правда ли? Вы не очень обращайте внимание на то, что вокруг много дряни и грязи, — когда родится ребенок — это тоже некрасивая и тяжелая картина, а ведь у нас, в эти дни, родятся десятки тысяч ребят, которые хотят быть литераторами, учеными, техниками, музыкантами, главное же — хотят жить по-новому.
Вам, Руммер, надобно отнестись к себе самому очень серьезно. Рассказ Ваш — незначителен, таких рассказов написано, пишется и будет написано много. А все-таки в нем есть кое-какие признаки настоящего дарования. Думаю, что — не ошибаюсь. Более красноречиво о даровании Вашем говорит то, что Вы пишете в письме ко мне о «стальных типах», о романе или рассказе, построенном на противоречии общепринятому. Это — хорошо. Над этим — думайте, работайте. Ничего не бойтесь.
В каспийских кутлуках я бывал. Сорок лет тому назад ловил рыбу около Бирючьей косы и на промысле Беззубиковых. Писано об этом деле и о крае у нас мало, это — верно. Вот — пишите.
Передайте мой сердечный привет наборщикам «Борьбы» и «Резервов», — привет и мою благодарность за их привет.
Ребята могут присылать мне все, что хотят, но — пусть знают, что у меня очень много работы и скоро отвечать я не могу.
Кореньков уже прислал стихи.
Вы скажите им, чтоб они не ссорились, надо жить дружнее, надо помогать друг другу, ведь все вы — работаете в одном и общем деле.
Привет.
19. I. 28.
Sorrento.
Нет ли среди наборщиков старика: имя — забыл, фамилия — Лахметка, — м. б., это прозвище. Он — из казанских татар. Если такой — жив, пусть ему передадут мой товарищеский поклон, мой душевный привет.
20 января 1928, Сорренто.
Мм. Гг.
Я очень высоко ценю прекрасный талант и заслуги Ж. Экхоуд пред культурой его родины, и ваше намерение почтить память его — тоже, разумеется, культурное дело.
Но есть одно обстоятельство, которое принуждает меня воздержаться от участия в этом культурном деле до времени, пока я не ознакомлюсь: как реагировала интеллигенция Бельгии на варварский разгром вашими студентами русской выставки, устроенной в Брюсселе? Вероятно, этот поступок одичавших людей уже нашел достойное осуждение и возмездие. Но так как мне об этом ничего не известно, то мое участие в предполагаемом вами — почтенном, конечно, — деле было бы, полагаю, актом, равносильным моему пренебрежению к родине моей. Я понимаю, что выходка сотни дикарей не может оскорбить мой народ, но все же такие выходки должны быть осуждаемы. Потому что при наличии их в том или ином обществе — общество это уже теряет право на титул «культурного».
20. I. 28.
Sorrento.
Интернациональному комитету «Жорж Экхоуд»
21 января 1928, Сорренто.
Дорогой Леонид Максимович —
писать предисловие не стану, не могу, о чем уже сообщил т. Ацаркину. Не обижайтесь. Писать о Вас нужно немало и очень хорошо, очень подробно. Вы идете прыжками от «Туатамура» к «Барсукам», от «Барсуков» к «Вору», всё это вещи резко различные и разноязычные, и показать читателю, как именно различны они, чем столь необычно отличаются одна от другой, — на эту работу нужно много дней, нужно все Ваше перечитать и — внимательно. Особенно мелкой и нелегкой работы потребовали бы иллюстрации языкового богатства, речевой оригинальности «Вора». Я уверен, что освещение «Вора» с этой стороны было бы очень интересно, да и полезно для молодых писателей, но — нет у меня сейчас времени для этой работы, которую я в другое время сделал бы с искреннейшим удовольствием. И разумеется, не как «критик», а как человек, влюбленный в литературное дело.
А сейчас я совершенно «не в себе», до того обременен всяческой спешностью. Я не отказываюсь написать предисловие позднее, ко второму изданию и, повторяю, сделал бы это с удовольствием.
О чем «о самом главном не переговорили мы», как Вы пишете? Мне кажется, что самое главное — почувствовать друг друга, а это, на мой взгляд, было. Слова — особенно излюбленные или привычные — часто являются помехой пониманию людей, особенно если люди не только разных возрастов, но и разных эпох, как Вы и я.
Не согласен я с Вами в том, что «напрасно читаю всякую дребедень». Я думаю, что это настоящее мое дело. Оно похоже несколько на работу огородника, — вот материал для неплохого каламбура! Нет, я очень люблю следить, как растет человек.
Всего доброго. Будьте здоровы и — не сердитесь за отказ мой.
21. I. 27.
Сорренто.
Сердечное спасибо за книгу.
24 января 1928, Сорренто.
Уважаемый Владимир Клавдиевич —
книгу Вашу я читал с великим наслаждением. Не говоря о ее научной ценности, конечно, несомненной и крупной, я увлечен и очарован был ее изобразительной силою. Вам удалось объединить в себе Брема и Фенимора Купера — это, поверьте, не плохая похвала. Гольд написан Вами отлично, для меня он более живая фигура, чем «Следопыт», более «художественная». Искренно поздравляю Вас.
Разумеется, я буду очень рад получить второе издание этой чудесной книги от автора, но, кроме того, я Вас прошу сказать «Книжному делу», чтоб мне выслали еще два экземпляра. Это — для знакомых, которые брали у меня первое издание и также влюбились в книгу, как я.
Почему Вы не предложите Госиздату издать этот Ваш труд? Важность его так же неоспорима, как и красота. У Вас, вероятно, есть фотографии, книгу можно бы иллюстрировать. Подумайте, какое прекрасное чтение для молодежи, которая должна знать свою страну. Посылаю Вам мою книгу. Будьте здоровы.
24. I. 28.
Sorrento.
24 января 1928, Сорренто.
Сердечно поздравляю редакцию и сотрудников. Вам удалось создать отличный орган печати. Живой и зоркий, он тонко чувствует все запросы жизни и весь напряженный трепет творчества. Желаю от души бодрости духа!
Сорренто, Италия.
Между 19 и 26 января 1928, Сорренто.
Дорогой Барбюс,
весьма польщен Вашим приглашением сотрудничать в журнале, но, к сожалению, не могу осуществить желание Ваше фактически и немедленно.
Надеюсь прислать Вам статью в конце февраля — в начале марта; к тому времени я буду более свободен, чем сейчас.
От души желаю полного успеха Вашему начинанию и всего доброго Вам.
5 февраля 1928, Сорренто.
Дорогой Сергей Николаевич —
спасибо за письмо. Высоко ценю Ваши отзывы о моих рассказах, ибо, несмотря на «юбилей», все еще не ясно мне, что у меня хорошо, что — плохо. Рад, что Вам понравился «Проводник». Д-р Полканов, хватаясь за голову и вытаращив детски умные глаза свои, с эдакой янтарной искрой в зрачке, кричал тогда: «Д-да ведь это же си-имволич-ческая кикимора, п-послушай!» В минуты сильных волнений доктор несколько заикался. Жена его, развеселая Таня, которую я называл Егором, рассказывала мне, что когда он, доктор, объяснялся ей в чувствах, так глаза у него были страшные, он дрожал и фыркал свирепо: «Я в-вас… в-вас-с, в-вас…» Так она спросила его: «Может, вы меня — избить хотите?» Тут он размахнул руками и —.сознался: «Ч-то вы! Л-люблю, ч-честное слово!»
Там, в книжке у меня, есть рассказишко «Енблема», — купец — тульский фабрикант самоваров Баташов. Сергей Николаевич, ей-богу, это блестящая идея: отправить богиню справедливости в сумасшедший дом! Оцените! А в другом рассказе, «Голубая жизнь», у меня глобус — сиречь земной шар — «Чижика» играет. Считаю, что это тоже не плохо.
А иногда я мечтаю смокинг сшить, купить золотые часы, а на ноги надеть валяные сапоги и в таком приятном глазу виде пройтись в Риме по Via Nationale вверх ногами. Но это не от «радости бытия», а — от «юбилея». Поэт Ходасевич хвастался мне, что у него в 19 году семьдесят три фурункула было, и я не верил ему, не понимал его. Ныне — верю и понимаю. А также мне кажется, что юбилей имеет сходство с коклюшем, хотя я этой болезнью не страдал еще. И думаю, уже не буду. Поздно. Недавно писал кому-то, что против юбилея есть одно средство — кругосветное путешествие без виз, т. е. без права высаживаться на «сухие берега».
Сейчас у меня живут три поэта: Уткин, Жаров, Безыменский. Талантливы. Особенно — первый. Этот — далеко пойдет. Жаров — тоже. Интересно с ними.
Вот — курьез: Жан Жироду, писатель, коего я, кстати сказать, недолюбливаю, нашел, что в «Деле Артамоновых» первое и самое значительное лицо — Тихон Вялов.
Не отвяжусь от начальства, пока не заставлю оное издать соб[рание] соч[инений] Ваших. Так хочу читать. И, знаете, это — общее желание: читать. Мамина с жадностью читают. Страшно идет книга. Ну, всего доброго! Страшно буду рад побывать у Вас!
5. II. 28.
17 февраля 1928, Сорренто.
Михаил Васильевич — глаза надобно лечить, не запуская болезнь.
Что у Вас — трахома или ее последствия, или еще что?
Что сказал Вам окулист, если Вы были у него?
Все это Вы мне сообщите немедля, и, наверное, я, так или иначе, могу помочь Вам. Могу прислать денег.
Лечиться Вам совершенно необходимо, потому что — как же иначе Вы сможете учиться? Писать?
Жду подробного ответа.
17. II. 28.
Sorrento.
23 февраля 1928, Сорренто.
Уважаемый Владимир Яковлевич —
сердечно благодарю Вас, — получил журнал; прочитать еще не успел, а прочитав — пришлю Вам «рецензию», если Вы и товарищи Ваши по журналу желаете этого. С 22-го года журнал у меня есть, так что я могу, вероятно, составить себе более или менее полное представление о всей работе «Сиб[ирских] огней». Из «Искры» разгорелись, — как Вы знаете, — довольно яркие костры во всем нашем мире, — это дает мне право думать, что отличная культурная работа «Огней» разожжет духовную жизнь грандиозной Сибири.
А по поводу Ваших слов о «назойливости», с которой ко мне «лезут литературные младенцы», разрешите сказать следующее: неукротимый ненавистник социальной структуры современного мира, я — неизлечимый «антропофил». Люблю человека. «Люблю» — это у меня не слово, а, так сказать, излюбленное мое ремесло и даже, может быть, искусство. Думаю иногда, что себя самого, — а особенно — Горького, — я люблю меньше и не так хорошо, как человека, который для меня издревле — Чудо и Творец всех чудес. Тут, видите ли, дело в том, что я никогда не забываю о себе — малограмотном парнишке 12–16 лет и неуклюжем парне 17-и — 22-х. Сейчас мне — 60, и в нашем мире я что-то значу, чем-то ценен, кому-то нужен. Будучи несколько знаком с историей культуры, я не могу рассматривать мой случай как случай частный, а рассматриваю как одно из многих выявлений воли человека. Знали бы Вы, В. Я-, сколько на путях моих я встретил замечательно талантливых людей, которые погибли лишь потому, что в момент наивысшего напряжения их стремлений — они не встретили опоры, поддержки. Вот отсюда и происходит мое отношение к «литературным младенцам», дважды родственным для меня — как люди с направлением к лучшему и как люди, желающие пойти путем, который мною уже пройден и снабдил меня известной долей опыта, которого у них — нет. Многим со стороны — да нередко и мне самому — эта моя возня с «младенцами» кажется смешной, частенько я делаю ошибки, но — ведь ничего нет легче, как ошибиться в оценке человека, весьма сложного, самого сложного существа. Однако нередко удавалось мне и правильно отгадывать истинную цену младенца. Это меня радостно удовлетворяет, а ошибок я — не боюсь, да прежде всего я сам и плачу за них.
Человек дьявольски хитрый, я пишу все это Вам, литератору, который хорошо чувствует величие и прелесть езды «неезженными дорогами», — пишу со скрытой целью повлиять и на Ваше отношение к «литературным младенцам». Уверенно ожидая появления в нашем мире крупнейших и даже гениальных художников, я не забываю, что Пушкин и Толстой были младенцами.
Вот как я Вас «разделал»…
23. II. 28.
23 февраля 1928, Сорренто.
Д. Петрову-Юману.
Уважаемый товарищ!
Сердечно благодарю Вас за Ваше интереснейшее письмо, за то, что Вы познакомили меня еще с одним из очень значительных культурных завоеваний революции.
Разумеется, я вскорости напишу о росте культуры среди людей Вашего племени, напишу и в русской и, вероятно, в иностранной прессе.
В юности, во время бродячей жизни моей, я нередко встречал чуваш, бывал в Чебоксарском уезде, имел даже приятеля чуваша, он был грузчиком в артели Сумарокова на нижегородских пристанях. Очень мягкий человек, силач, хороший певец, не помню уже, как звали его, кажется — Петр или Павел.
Летом непременно побываю в Чебоксарах.
Крепко жму Вашу руку.
23.II.28.
24 февраля 1928, Сорренто.
Товарищ Львов —
по дороге ко мне письмо Ваше сильно измялось, карандаш местами стерся, так что я прочитал письмо с трудом, и, если что-либо неправильно понял, — это уже не моя вина.
Прежде всего я Вам посоветую вот что: не читайте книг, подобных книге Льва Толстого: «Что такое искусство?» Ничего полезного Вам они не дадут, а только засорят память капризными и почти всегда плохо обоснованными мнениями. «Теории» искусства ничему не учат, учиться людям Вашего типа надобно не на мнениях о фактах, а — на фактах. Иными словами: учиться искусству следует не на суждениях об искусстве, а — на самом искусстве. Читайте французов: Флобера, Мопассана, читайте Лескова, Толстого Льва, Пришвина, следите за тем, как эти люди располагают свой материал, как они строят фразу, как они видят. Идеи этих мастеров для Вас не так важны, да и не нужны Вам как идеи; но их мастерство еще не превзойдено, а его-то Вам и надобно усвоить. Одним словом: учитесь технике, не поддаваясь идеологии, идеологию Вы должны создать свою, из материала Вашего опыта, из Вашего: «это — так, а это — не так, этого — хочу, а этого — не хочу».
Очень ценно Ваше суждение о том, что «к человеку относятся поверхностно», — вот это Ваше ощущение и понимание неправильного, несправедливого отношения к человеку и должно бы явиться отправной точкой для работы Вашего разума, воображения, темой Ваших рассказов.
Много хорошего сделано революцией, но отношение к человеку почти и даже совсем не изменилось. Капиталистический мир был заинтересован в том, чтоб изображать человека хуже, чем он есть, ценить его дешевле, чем он стоит. Эта буржуазная оценка человека укоренилась и в нас. Против ее необходимо бороться, она — вреднейшая ложь. Человек — не ничтожество, каким его привыкло видеть классовое общество, которому было выгодно смотреть на человека именно как на ничтожество. Человек — чудо, единственное чудо на земле, а все остальные чудеса ее — результаты творчества его воли, разума, воображения. Он и богов выдумал потому, что все хорошее, что он в себе чувствовал, он не мог воплотить в реальную жизнь.
Судя по письму Вашему, Вы, товарищ, — человек серьезный и со строгими требованиями к себе, к жизни. Вам нужно крепко взять себя в руки и учиться, не щадя своих сил. Напрягайте всю силу Вашей воли. Когда чего-нибудь сильно хочешь — достигаешь всего, чего хотел. Человек все может сделать из себя. Вот недавно в Берлине демонстрировали женщину, которая, держа по два карандаша в руке и один в зубах, одновременно писала пять разных слов на пяти языках. Это — не пустяки, не фокус для забавы, а — доказательство того, как далеко может быть доведена тренировка мозговой деятельности.
Революция, которая сейчас происходит в области экспериментальных наук, бесчисленное и все растущее количество глубоко важных открытий, изобретений — это тоже говорит о том, как напряженно стали работать мозг, воля, интуиция ученых.
О том же говорит и количественный рост нашей литературы. Пусть она покамест качеством не высока, это—пройдет. Надобно только, чтоб люди убедились: можем!
Затем — повторяю: возможно, что я неточно понял Ваше письмо. Тогда Вы повторите то, что хотели оказать.
Летом я буду в Ленинграде; Вы меня найдите там. Побеседуем.
Крепко жму руку,
24. II. 28.
Sorrento.
24 февраля 1928, Сорренто.
Уважаемый т. Хлебцевич —
я получил сделанную Вами сводку отзывов тт. красноармейцев o моих книгах, — сердечно благодарю Вас!
Разумеется, я очень рад узнать, что некоторые мои книги вооружают бойцов Красной Армии пониманием того, как трудна была жизнь рабочих и как мужественно они подготовлялись к великому делу революции.
Армия, бойцы которой понимают, что их враг — капитализм, — эта армия одно из удивительных достижений Октябрьской революции.
Я не верю, что человек плох по натуре своей, — по натуре он всегда хочет лучшего, чем то, что есть, и сам всегда хочет быть лучше того, каков он есть. Плохим делало и делает человека классовое устройство государства. Оно всячески ограничивало его способности, искажало разум, не давало свободы воображению в труде и в поисках условий, облегчающих труд. Оно учило его только покорности, подчинению воле командующего класса. Классовый строй должен был приучать рабочих смотреть на самих себя как на рабов божиих, царевых, рабов фабриканта, помещика, хозяина, как на ничтожества, которые должны безропотно покоряться команде негодяев и дураков. Людей довели до такого идиотства, как истребление ими друг друга в 14–18 гг. На этой гнусной войне рабочие, социалисты Германии, Франции и других стран взаимно, десятками тысяч истребляли друг друга в угоду своим классовым врагам и поработителям. Вот изумительная и позорная глупость, которая не должна повториться и в малой степени.
Я думаю, она — не повторится. Почему?
Потому что бойцы Красной Армии, готовясь к защите своей страны и завоеваний революции, — вместе с этим готовятся и к борьбе против политической безграмотности, против умственной слепоты и против всего, что навязано, внушено крестьянству веками крепостного рабства, церковью, чиновниками — классовым государством.
Тт. красноармейцы возвращаются из казармы в деревню политически грамотными людями, — людями, которые сознают необходимость культурного развития деревни; солдат царской армии возвращался домой таким же малограмотным или безграмотным, каким уходил в казарму, причем казарма портила его.
Товарищи бойцы Красной Армии идут в деревню, зная, что за ничтожное время, 10 лет, духовные силы рабочего народа широко развернулись, что рабочие дали стране сотни писателей, поэтов, живописцев, изобретателей, политических работников, что из мастеровых — люди становятся удивительными художниками, как, например, иконописцы—«богомазы» — села Палеха; что племена, не имевшие письменности, как мордва, чуваши и прочие, теперь имеют ее, издают газеты, пишут книги. Есть и еще много такого, что говорит нам: народ — воскрес, его подавленные силы — быстро развиваются, растут, и трудящиеся всего мира не могут не воспользоваться теми уроками — как надо жить, — которые дает им русский рабочий, солдат, крестьянин.
Тт. бойцы Красной Армии уже понимают, что, если вся масса трудового народа Союза Советов будет политически грамотна, — классовые враги рабочих и крестьян не осмелятся поднять на них свою подленькую руку.
Если каждый боец поймет и почувствует себя не только физическим защитником своей страны, а строителем в ней новой жизни, новой культуры и учителем — примером — для солдат всех европейских армий — Союз Советов станет непобедим.
Поздравляю бойцов Красной Армии с десятилетием ее жизни, и пусть стремления каждого из них к науке, культуре, к работе увеличатся хотя бы в десять раз!
24. II. 28.
Sorrento.
26 февраля 1928, Сорренто.
Вы спрашиваете: «Продолжать ли писать или, по малограмотности, бросить?»
Пишете Вы действительно — малограмотно, однако ведь это болезнь излечимая и — легко излечимая. Вам бы следовало спросить: «Учиться мне или не надо учиться?»
Учиться, товарищ, всегда, всю жизнь надо, это — хорошее дело, и оно дает человеку много радости. А учиться в Союзе Советов — легко.
Вот Вы и займитесь этим, а писать — подождите до поры, пока овладеете грамотой.
26. II. 28.
28 февраля 1928, Сорренто.
Уважаемый Алексей Петрович —
Ваш перевод книги «Мать» я получил, сердечно благодарю Вас.
Не зная языка, не могу судить о достоинствах перевода, но уверен почему-то, что перевод хорош. В том же убеждает меня и отзыв одного художника-украинца.
Не будете ли Вы любезны послать еще один экземпляр перевода по адресу:
Нижний-Новгород,
Областному музею.
Мой привет.
28. II 28.
Sorrento.
5 марта 1928, Сорренто.
Уважаемый Сергей Иванович —
посылаю три пакета — книги и несколько фотографий.
В тех случаях, когда в посылках окажутся дубликаты, очень прошу Вас пересылать таковые в Областной музей Нижнего-Новгорода.
Желаю Вам всего доброго.
5. III. 28.
11 марта 1928, Сорренто.
Все-таки Вам, М[ихаил] В[асильевич], следовало бы серьезно лечить глаза. Вчера одна москвичка сказала мне, что в Москве успешно лечит трудные болезни глаз профессор Ауэрбах. Вам бы съездить к нему. Могу выслать Вам денег. Поездка в степь — тоже дело умное. Подумайте над этим и сообщите мне Ваше решение. Ладно?
Привет.
11. III. 28.
13 марта 1928, Сорренто.
Рассказы — плохо сделаны.
Вам необходимо поучиться, если Ваше желание писать — серьезное желание. Я очень советовал бы Вам проштудировать мелкие рассказы Чехова, он Вас научит экономить слова, сжатости, точности.
Так, как Вы пишете, писал в 60-х годах Николай Успенский. В наше время это уже не годится.
13. III. 28.
Sorrento.
15 марта 1928, Сорренто.
Спасибо, Виктор Трофимович, получил книги, читаю.
Спасибо и за поздравление, что «омолаживает», хотя я не очень старик, т. е. все еще не чувствую себя стариком. «Омолаживает» внушаемое такими людьми, как Вы и подобные Вам, сознание моей рабочей «надобности», сознание, что жизнь проходит не зря, оказалась нужной и полезной.
Хочется еще и еще работать.
Закончив третий том моего романа, я, наверное, займусь журналистикой, чтобы встать теснее к жизни, главное — к молодежи. Эта порода людей восхищает меня. Вот, например, сегодня — получил из Башреспублики стишонки и письмище от 16-летнего парня. Пишет смело, грамотно, своими словами, и, что всего лучше, уже многое в прошлом непонятно, даже враждебно ему, а враждебно как раз то самое, что и должно быть таковым для человека. Таких корреспондентов у меня — десятки.
…Скажите, В. Т., чтобы мне посылали нижегор[одскую] газету! А то валяные туфли прислали, а газету — жалеют прислать.
16 марта 1928, Сорренто.
Дорогой Иван Иванович — разрешите обратиться к Вам с просьбой: под Харьковом вот уже восемь лет существует «Колония для социально опасных детей», колонии этой присвоено имя Горького. Находясь в постоянном общении с нею и не через заведующего, а непосредственно с колонистами, — как Вы увидите это из 22 писем начальников рабочих отрядов, — я считаю организацию и работу колонии крайне важной. Прилагаемое письмо заведующего колонией Макаренко понуждает меня просить Вас вот о чем: не пошлете ли Вы от «Известий» толкового человека расследовать, что именно творится в колонии. О ней никогда не писали, а колония эта по своей организации и по работе заслуживает серьезнейшего внимания.
Ознакомясь с письмами колонистов, пожалуйста передайте письма и фотографии С. И. Мицкевичу в Музей Революции; туда же мной будут отправлены и все письма колонистов за все время существования колонии.
16. 3. 28.
Сорренто.
17 марта 1928, Сорренто.
Уважаемый т. Макаренко —
очень взволнован и огорчен Вашим последним письмом! Сожалею, что Вы не сообщили о неприятностях, Вами переживаемых, в самом начале их; объясняю это Вашей удивительной деликатностью в отношении ко мне, Вашим нежеланием «беспокоить» меня. Это — напрасно! Знали бы Вы, как мало считаются с этим другие мои корреспонденты и с какими просьбами обращаются ко мне! Один просил выслать ему в Харбин — в Маньчжурию! — пианино, другой спрашивает, какая фабрика красок в Италии вырабатывает лучшие краски, спрашивают, водится ли в Тирренском море белуга, в какой срок вызревают апельсины и т. д. и т. д.
А Вы, человек, делающий серьезнейшее дело, церемонитесь. Напрасно.
Чем я могу помочь Вам и колонии? Очень прошу Вас — напишите мне об этом. Я уже написал в «Известия», чтоб к Вам послали хорошего корреспондента, который толково осветил бы жизнь и работу колонии, но это, разумеется, не важно, а вот чем бы я мог быть практически полезен Вам?
Прошу Вас передать ребятам мой сердечный привет и пожелания им всего доброго.
Могу прислать много книг различного содержания, но не нужных мне. Присылать?
На первый раз посылаю небольшой пакет.
Крепко жму Вашу руку. Ребятам скоро напишу длинное письмо, напишу и Вам, а сейчас прошу меня простить, — приехали иностранцы, и я должен принимать их. Утомительное занятие!
17. III. 28.
Sorrento.
22 марта 1928, Сорренто.
Дорогой друг,
я прочитал забавнейшее письмо к Вам «революционера» Бальмонта, — оригинального «революционера»! В 904 году он говорил в одном из своих стихотворений:
Мелкий собственник, законник, лицемерный семьянин…
О, когда б ты, миллионный, вдруг исчезнуть мог!
Теперь он именует французскую революцию 1789 г. «учительницей русской, коммунистической», забыв, должно быть, что революцией против ненавистных ему «мелких собственников» была революция 1871 г.
Странный «революционер», — он поучает Вас: «Россию не убьет никто и ничто» и в доказательство пророчества своего приводит два факта — в 1613 г. «собственники» посадили на московский престол Михаила Романова, а после 1812 г. самый лицемерный из русских царей создал в интересах европейских «собственников» реакционнейший «Священный союз». Очень оригинально, не правда ли? В 919—20 гг. Бальмонт был тоже «революционером», — написал и напечатал в Москве цикл стихов «Серп и молот», стихи были плохие, но в них поэт громко прославлял большевиков, коммунизм и выражал свой восторг по поводу победы рабочего класса над «собственником». Эти плохие стихи открыли пред Бальмонтом дверь за границу, и, переехав ее, он безбоязненно и немедленно провозгласил себя врагом большевиков, врагом Советского строя.
Этот потрясающе смелый подвиг имел, к сожалению, очень плохие последствия для Блока и Сологуба, — опираясь на факт лицемерия Бальмонта, Советская власть отказала Блоку и Сологубу в их просьбе о выезде за границу, несмотря на упрямые хлопоты Луначарского за Блока. Это я считаю печальной ошибкой по отношению к Блоку, который — как видно из его «Дневника» — уже в 1918 г. страдал «бездонной тоской», болезнью многих русских, ее можно назвать «атрофией воли к жизни». Сологуб, талантливейший выразитель пессимистического миросозерцания, был открытым врагом Советской власти, но, вероятно, и ему разрешили бы отъезд за границу, если б не помешал случай Бальмонта. Тогда, как Вам известно, условия не разрешали рабоче-крестьянской власти увеличивать число своих врагов за границей, — она стала выгонять их из России года через два.
Бальмонт был в свое время хорошим поэтом, теперь у него из всех способностей поэта осталась только привычка выдумывать, лгать. Он лжет, повторяя глупую ложь, будто бы книги Толстого и Достоевского «выбрасываются из библиотек». Он не может не знать, что Государственное издательство только что выпустило 10 тыс. двенадцатитомного издания сочинений Достоевского и уже вышли первые тома первого «Полного собрания сочинений» Льва Толстого — 90 томов в количестве 15 тысяч экземпляров. Выходят «Собрания сочинений» Тургенева, Островского и др.
Он пишет Вам о «дуэли между деспотическим коммунизмом» и «тем, что есть цивилизация, жизнь, основанная на свободе личности, на свободе всеобщей». Мне кажется, что мы с Вами несколько лучше Бальмонта знаем, чего стоит эта «цивилизация» и эта «свобода». Предоставим Бальмонту восхищаться «цивилизацией», в которой рост преступности и полового распутства принимает катастрофические размеры, в которой истязание детей становится обыденным явлением, мэр Чикаго публично сжигает книги английских классиков, подаренные городу королевой Викторией, в Бостоне цензура запрещает продажу книг Уэллса, Синклера Льюиса, в Германии привлекают к суду Иоганна Бехера, в Париже травят Виктора Маргерит, в Антверпене студенты хулиганят на выставке и т. д., и пр., и т. п. «Цивилизация», в которой возможны дело Сакко и Ванцетти, «обезьяний процесс» и неисчислимое количество подобных гадостей, может восхищать только «революционеров» типа Бальмонта. О таких «революционерах» не плохо говорит реакционер Брифо в книге Клемана Вотель «Я — буржуа»:
«Они — те, которые зажигают бикфордов шнур, заканчивающийся миной. Они хотят посмотреть, что из этого выйдет, это их забавляет. Когда им говорят, что эта игра может кончиться плохо, они отвечают: «Пустяки. Шнур горит медленно, и, когда взорвет, — нас уже не будет».
Это — самое лучшее, что можно сказать о «революционерах» типа Бальмонта, и Вы, конечно, понимаете, что это рисует их довольно скверно. Бальмонт, как я указал, тоже в свое время «поджигал бикфордов шнур». Как многие из русских интеллигентов, он делал это из моды, из «снобизма», из желания «стоять на виду», наконец — от скуки. И, разумеется, среди них было много людей легкого веса, которые надеялись, что взрыв мины взбросит их высоко и там поставит. Мину — взорвало, а они уцелели и живут. Им ничего больше не остается, как забыть, чем они были в прошлом. Их ненависть к большевикам, это, в сущности, ненависть к народу, который, поняв их ничтожество, не мог удовлетворить их надежд. Их оружие борьбы против народа — клевета и ложь.
«Революционер» Бальмонт пишет Вам: «При царизме мы не знали пятилетних пьяниц, семилетних убийц и развратников». «Революционер» с грустью оглядывается на царизм, он, конечно, не мог знать таких фактов, потому что не встречал их в «поле своего зрения». А вот я, например, очень много знал пяти- и семилетних пьяниц при царизме. Помню также, что в 907–908 годах, когда царизм ежедневно вешал десятки людей, были случаи, когда дети, играя, тоже вешали друг друга. Об этом писалось в газетах. Кажется, это отмечено В. Короленко в его страшной статье «Бытовое явление». «Семилетних убийц» Бальмонт, конечно, выдумал для устрашения Вашего, дорогой Роллан.
Будь он, Бальмонт, несколько более честен в отношении к своему народу, который вступил на путь возрождения, он бы помнил, что беспризорных создала гражданская война, которую, вместе с другими его друзьями, разжигал и Бунин. А если б он, Бальмонт, был более осведомлен, он знал бы, что Советская власть борется с беспризорностью довольно успешно. Но Бальмонт, как все эмигранты, его друзья, лишен способности признавать достоинства врагов, и, как все друзья его, он отравлен злобой до того, что назвал «преступными» очерки Дюамеля о России, — Дюамеля, человека, который, прежде всего, глубоко честен. Он пишет Вам: «Десять Дюамелей не увидят в десять лет того, что Бунин увидит и рассмотрит в десять дней, в десять часов». Эта смешная фраза говорит мне, что Бальмонт или не читал, или читал и не понял отношения Бунина к русскому народу.
Боясь утомить Вас, я кончаю это длинное письмо, дорогой друг. Но когда-нибудь я расскажу Вам историю моих отношений к русской «революционной» интеллигенции и к той ее части, которая, во главе с В. И. Лениным, преодолев русский анархизм, ныне организует в России волю к жизни, волю к труду и творчеству.
22. III. 28.
23 марта 1928, Сорренто.
Сердечно тронут Вашим поздравлением, дорогой Роллан, крепко жму Вашу руку, славный друг мой! Горжусь Вашим отношением ко мне и люблю Ваши письма — прекрасные песни души мыслителя и поэта.
Я привык думать, что французы наиболее тонкие мастера слова и, в частности, эпистолярной формы и что нигде в мире женщину и мысль не умеют одеть так достойно их красоты, их силы, как это делают во Франции.
Да, вот и мне 60 лет. Но я не чувствую упадка воли к жизни и вкуса к ней. Нелегкую жизнь прожил я и знаю, что она была бы гораздо тяжелее, если б я не научился любить искусство, науку — высшие выражения творчества человека. Кажется, я уже говорил Вам, что литература Франции имела решающее влияние на развитие этой любви и вообще всех моих способностей. Считаю не лишним повторить это признание, — искреннее признание человека, который вместе с Вами непоколебимо верит в духовное братство людей.
От Франции до Сибири так же далеко, как от француза до монгола. Простите мне этот неожиданный для Вас и странный прыжок. Но для меня необходимо сообщить Вам факт, который Вам, может быть, покажется не столь значительным, каким вижу его я. Это факт необыкновенно быстрого развития в России иноплеменной литературы. За истекшие десять лет все финские, монгольские и тюрко-финские племена Союза Советов получили, как Вы знаете, письменность. Поволжские племена — чуваши, мордва, черемисы — так же как племена Кавказа и Сибири, уже имеют свою прессу, основывают музыкальные школы, музеи, книгоиздательства, выдвигают из среды своей прозаиков и поэтов. Миллион чуваш в столице своей Чебоксарах на Волге издает уже десять газет, одна из которых имеет более 10 тысяч тиража. Вообще — быстро идет процесс слияния с русской культурой.
20-го апреля в Новосибирске будет съезд литераторов-сибиряков: русских, якут, бурят и других племен. Дорогой Роллан, — очень прошу Вас: пошлите этим людям несколько слов привета! Не стану говорить о том, какой радостью будет для них письмо от Вас, проповедника братства людей. Письмо Ваше Вы можете послать прямо в Новосибирск, редакции журнала «Сибирские огни» на имя Владимира Зазубрина — очень талантливого молодого литератора, он недавно печатался уже в одном из парижских журналов, — или пошлите мне, я сам перешлю. Очень прошу Вас об этом.
Бальмонт снова потревожил Вас письмом, очень глупым, как мне кажется. Я давно и хорошо знаю Бальмонта, это вообще и во всем — человек неумный и, как алкоголик, не совсем нормальный. Как поэт он автор одной, действительно прекрасной книги стихов «Будем, как солнце». Все же остальное у него — очень искусная и музыкальная игра словами, не более. Он — пантеист, но пантеизм свой почерпнул из великолепного романа Кнута Гамсуна «Пан», а формально — он ученик ваших «декадентов», затем опустившийся до Ростана. Теперь он — человек опустошенный. Я посылаю Вам мое возражение на письмо Бальмонта. Если Вы найдете это возражение достаточно веским и уместным, может быть, Вы его опубликуете? Разумеется, я на этом не настаиваю. Но мне не хочется, чтоб Бунин, Бальмонт и другие несчастные люди, уже совершенно оторвавшиеся от своего народа, от России, втягивали Вас в сферу своего бессильного озлобления, тревожили Вас «протестами» и т. д.
Еще раз, дорогой друг, крепко жму Вашу руку и — благодарю.
Sorrento.
23. 3. 28.
25 марта 1928, Сорренто.
Иван Степанович —
отметки, сделанные мною на поэме, указывают на то, что Вы очень плохо знакомы с техникой стихосложения, что язык у Вас — беден, а образы — не ясны, не точны. В наши дни в каждом городе парнишки от станка, от сохи так отлично владеют стихом, что за ними не только Вам, а и Надсону и Фофанову с Мережковским, с Минским — не угнаться. Да и поздновато писать стихи в 40 л. Для себя, — для собственного удовольствия, «для души», как говорилось, — можно писать, и даже полезно, а для печати — не стоит Вам тратить время.
Вот что я Вам посоветовал бы: попробуйте писать прозу. Опыт у Вас — большой, сказать Вам — есть что. Возьмите книжку Крайского «Что надо знать начинающему писателю», — книжка эта издана «Красной газетой» в Ленинграде. Она кое-чему научит Вас. Возьмите простую тему, напр. — сплав леса или заготовку, и напишите, помня, что красота и мудрость — в простоте. Густав Флобер, величайший мастер прозы, начал печататься 37 лет.
Летом я буду на Волге, буду и в Казани, может — встретимся, почитаем, потолкуем.
В «упадочное настроение» Ваше — не верю, судя по тону Вашего письма. Вы не из тех, которые падают духом.
А вот читать Вам надобно больше. Читать — это значит обогащать себя языком, словами. Слова — тот материал, из которого шьются пиджаки и брюки мыслям, чувствам.
Привет. Жму руку.
5 м[иллионов] кубометров сплавляете? Эх, посидел бы на беляке, на пахучем тесе свежей распилки. Или — на плотах бы спуститься до Жигулей. Счастливые вы, черти! Я вот письма вам пиши да кашляй, как овца. Хорош, И. С., народ заводится на Руси, очень хорош! Такая это радость.
25. III. 28.
Sorrento.
3 апреля 1928, Сорренто.
Ваши стихи, Сергей Александрович, я знаю; давно слежу за ростом Вашего дарования. С искренней радостью вижу, что в книге «Поход» Ваше «мироощущение» расширилось и углубилось, что процесс «осознавания» Вами явлений жизни развивается хорошо и непрерывно, о чем говорят мне, читателю, новые темы, обогащение «лексикона», простота и четкость образов.
«Посмотрел исподлобья закат», «Всю ночь сверкающие стрелы ломали тучи» — тут немножко неловко, — «на бегу»; можно спросить: кто — «на бегу» — тучи, стрелы? Конечно, тучи, но массовый читатель, думается, не сразу поймет это. Неловко читать: «И усталости пустота та». Но все-таки — образы хороши!
«…В речном тумане виснет ниже вечерний красный парус дня» — это верно, и это — видишь. «Солнце растянулось на снегу овчаркой рыжею и доброй» — хорошо! И вообще много хорошего, поздравляю Вас!
Не мое дело входить, в детали критики технической, «тонким» знатоком стиха я не считаю себя, замечания о «неловкостях» Вы примите, как замечания профана.
А вот «по существу дела», как говорят адвокаты, я сказал бы, что у Вас пейзаж преобладает над человеком, а ведь именно человек оживляет пейзаж. Помню — в Диком поле «чабан», указав мне на тень птицы, мелькнувшую по голой степи, по камням, рассеянным в ней, сказал: «Видэшь? Камэнь хотел тэнь поймать, — шевелился?» Во-ображение значит — вкрепление человеком своего образа в «природу» для того, чтоб оживить ее инертность, ибо она, сравнительно с Вами, человеком, все-таки инертна. Вы это хорошо чувствуете, но тут Вам чего-то еще не хватает. И мне кажется, что не хватает именно творящего, оживляющего пейзаж активного начала жизни — человека, странника, пастуха, рабочего, пахаря, созерцателя, вообще — фигуры.
Не знаю, так ли это, и, если ошибаюсь, — не слушайте меня. Суть — остается: поэт Вы хороший, настоящий, и уверен в дальнейшем Вашем росте. Не уставайте учиться.
Спасибо за книгу.
Будьте здоровы.
3. IV. 28.
Sorrento.
Как Вы живете? Что — кроме стихов — делаете? Прозу писать — не пробовали, не хочется? Н. Тихонов отличную прозу пишет. Почти все французские прозаики начинали стихами — вероятно, поэтому они такие мастера формы.
5 апреля 1928, Сорренто.
Дорогой друг,
я послал Вам характеристику Бальмонта, для того чтоб ознакомить Вас с моим представлением об этом человеке. Я сомневаюсь в праве такого человека давать Вам уроки социальной морали и контролировать Ваши мнения. Вы находите, что я говорю о нем жестоко? Я сказал меньше, чем мог бы сказать. Если Вы не считаете нужным и удобным публиковать мою характеристику Бальмонта, это — Ваше право, [дорогой друг].
Очень обрадован Вашим мнением о старике Артамонове, мне хотелось изобразить этого человека именно так, как Вы его поняли. Против его мною поставлен Тихон Вялов, видоизмененный тип Платона Каратаева из «Войны и мира». Жироду, читавший книгу мою в итальянском переводе, нашел, [кажется], что Тихон — очень удался мне и страшен. Таков он есть в действительности, этот духовный родственник «Пейзан» Бальзака. Таков он в современной России.
Как хотелось бы мне видеть изданной во Франции книгу рассказов Пришвина и роман Леонова «Вор». Пришвин совершенно изумительно владеет русским языком и так же изумительно изображает собак, птиц, пейзаж, а «Вор» — оригинально построенный роман, где люди даны хотя в освещении Достоевского, но поразительно живо и в отношениях крайне сложных. В России книга эта не понята и [не]достаточно оценена.
[Дружески жму Вашу руку, мой дорогой Роллан, и от всего сердца благодарю Вас за письмо к Зазубрину.
Новосибирск на старых картах именуется Новониколаевском — это город Сибирского края.
Нет, я ничего не знаю о Марии Кудашевой.
Сорренто, 5 апреля 1928.]
19 апреля 1928, Сорренто.
И. С. Александрову.
С вечерней почтой пришла «Буржуйка».
Прочитал. Прозой Вы владеете лучше, чем стихом. Рассказ хороший. Будет еще лучше, если Вы его внимательно прочитаете и немножко сократите, выкинув кое-где лишние слова и фразы. Тогда он станет гуще, крепче. Сократить надобно в начале, где «дядя Иван» рассказывает о хозяйке.
Хорошо удалось Вам показать действительный, а не словесный гуманизм честного бойца-коммуниста. Это вот как раз то, чего не умеет делать наша молодежь. За счет сокращений — пустите немножко «природы», «пейзажа», чего-нибудь от Волги, Унжи. Не стесняйтесь, дядя, красотой, она тоже — сила, читатель ее любит.
Когда кончите просмотр — пошлите рукопись в Москву, Госиздат, а я, будучи в Москве, рукопись перейму, и Госиздат «тиснет» ее. А то — подождите меня.
Ну, вот. Поздравляю. Жму лапу, товарищ.
До свидания.
19. IV. 28.
Sorrento.
8 мая 1928, Сорренто.
Уважаемый Анатолий Корнилиевич —
насколько могу вспомнить, это было так: Л[ев] Н[иколаевич] беседовал на террасе в Гаспре с А. П. Чеховым; я и Сулержицкий пришли в тот момент, когда Л. Н. высмеивал «Грациэллу» Ламартина, затем стал читать на франц, языке стихи Каз[имира] Делавинь. Когда мы вышли из гостиной на террасу, он, поздоровавшись, снова обратился к Чехову со словами о французах лак исключительных мастерах формы; буквально этих его слов не помню, а приблизительно они были таковы: щеголевато, цветисто, но всегда «свободно и легко пишут, а вот Тютчев писал французские стихи, — но плохо; он и в стихах был дипломат». После этого он и сказал, что, если б не читал описание Ватерлоо в «Шартрезе» Стендаля, ему, наверное, не так бы удались военные сцены «Войны и мира». И — подумав: «Да, у него я многому научился, прекрасный сочинитель он». Далее он заговорил о Нодье, но я был позван доктором Никитиным и конца беседы не слышал.
В другой раз на даче «Нюра», где я жил, он, увидав книгу Стендаля «О любви» — в подлиннике, — сказал моей знакомой Васильевой: «Это — пустая книга, Вы читайте его романы, он — романист, не философ. Жаль, что Бальзак, должно быть, плохо знал его, Бальзак — сочинитель хаотический, болтливый».
В манере Л. Н. говорить были какие-то зияния, как будто он некоторые свои мысли йе выговаривал, удерживая их только для себя. Почти всегда говорил утвердительно и редко комментировал тему подробно. Может быть, по этой причине иногда казалось, что он противоречит себе и даже как будто противоречит из каприза. Основной чертой его интеллекта я считаю нелюбовь к разуму, даже боязнь разума. Казалось, что он рационалист против своей воли. Рационализм у него был нехороший, китайский, а не европейский.
В одном из писем к Арсеньевой он сказал: «Ум слишком большой — противен». Но, простите, это уж очень в сторону от Стендаля. О Толстом всегда хочется говорить много, и все-таки всего Толстого не выговоришь.
Будьте здоровы, А. К.
Жму руку.
8. V. 28.
9 мая 1928, Сорренто.
Уважаемый Эбергард Иоганнович!
Александра Мефодиевича я не «забыл», как Вы пишете, а просто думать о помощи ему мешала мне его, Вами верно отмеченная, «щепетильность». Теперь благодаря Вашей инициативе по приезде моем в Москву мы с Вами попытаемся практически наладить это дело. Приеду я недели через три.
Спасибо за присланную книжку.
Разрешите указать на следующее: в 92 г. я не мог «увлекаться философией Ницше», ибо в это время его у нас еще не переводили. Первые статьи о нем явились в мало читаемом специальном журнале «Вопросы философии и психологии», кажется, осенью 92 г. Книга «Так сказал Заратустра» в переводе Юлия Антоновского явилась, помнится, в 97 г. «Мир как воля и представление» Шопенгауэра вышла в 92 г., но я читал ее в 98 г.
Н. Флеров не был «матерым провинциальным газетчиком», он, старый революционер, служил корректором в «Кавказе», но не сотрудником. Затем был статистиком в «Союзе съезда нефтепромышленников» в Баку и там, под влиянием Леонида Красина, стал с.-д., «большевиком».
Допрашивал меня только Конисский, а Дебиля я не видел. Но из опубликованных документов Дебиля у меня получилось такое впечатление, что он несколько «подкрасил» мои показания Конисскому.
Будьте здоровы и до свидания!
9. V. 28.
Сорренто.
9 мая 1928, Сорренто.
Дорогой т. Макаренко —
горестное письмо Ваше получил вместе со статьей Остроменецкой; читая статью, едва не разревелся от волнения, от радости. Какой Вы чудеснейший человек, какая хорошая, человечья сила. Настроение Ваше, тревогу Вашу — я понимаю, это мне знакомо, ведь и у меня растаптывали кое-какие начинания, дорогие душе моей, напр. — «Всемирную литературу». Но — не верю я, что Ваше прекрасное дело может погибнуть, не верю! И — позвольте дружески упрекнуть Вас: напрасно Вы не хотите научить меня, как и чем мог бы я Вам и колонии помочь. Вашу гордость борца за свое дело я тоже понимаю, очень понимаю! Но ведь дело это как-то связано со мною, и стыдно, неловко мне оставаться пассивным в те дни, когда оно требует помощи.
Мне известно стало, что Вами заявлено требование субсидии в 20 т. Я осведомлен, что деньги эти Вы получите. Книги Вам буду посылать, семь пакетов посылаю вместе с этим письмом, из Москвы вышлю все свои книжки. Было бы хорошо, если б Вы составили список нужных Вам и послали его в Москву, Чистые пруды, Машков пер., 1, кв. 16.
Затем: мне очень хочется подарить ребятам инструменты для духового оркестра и для оркестра балалаечников. Разрешите? Может быть, среди ребят окажутся талантливые музыканты. А я имею возможность приобрести все это очень дешево.
В Россию еду около 25-го мая, у Вас буду во второй половине июня.
Передайте мой сердечный привет ребятам и научите меня сделать что-нибудь приятное для них. Дорогой друг, — я очень хорошо знаю великое значение маленьких радостей, испытанных в детстве.
Крепко жму Вашу талантливую руку, будьте здоровы!
9. V. 28.
Sorrento.
16 мая 1928, Сорренто.
Дорогой Цвейг!
Я очень запоздал поблагодарить Вас за посвящение мне интереснейшей Вашей книги, но — это было вызвано моим желанием познакомиться с нею, а времени исполнить это я не имел, — эти два последние месяца мне очень мешал работать и жить шум, поднятый «празднованием юбилея» моего, мешали и сборы в Россию, куда я на-днях еду. С Вашей блестящей характеристикой Стендаля я познакомился в изложении, может быть, не совершенно точном. Но я читал об этом оригинальнейшем человеке, художнике и мыслителе все, что написано о нем на русском языке и переведено на этот язык, я знаю все его книги. Это, — я думаю, — дает мне право назвать Вашу характеристику именно блестящей, сделанной прекрасным художником, конгениальным Стендалю не только «интеллектуально». Нужно было очень глубоко «прочувствовать» человека, чтоб найти, — как Вы это сделали, — источник его драмы в противоречии между его скепсисом и его романтизмом. Не знаю, было ли это отмечено в европейской литературе кем-либо до Вас, думается, что это — Ваше открытие и Ваша заслуга. Это подтверждает мое убеждение, что художник всегда лучше чувствует художника, чем историк и критик.
Но — не кажется ли Вам, дорогой друг, что драма Стендаля — это драма всех романтиков? Что скепсис вообще и неизбежно сопутствует романтизму? Не чувствуете ли Вы эту драму в Клейсте, Новалисе, Гофмане и даже в таком завершителе не очень глубокого скептицизма французов, каков А. Франс, дальний родственник Стендаля и — невозможный, необъяснимый без родства с автором книги «О любви»?
Может быть, по отношению к Стендалю следует оказать, что его романтизм был производным от скептицизма. На такую мысль наводит объяснение Стендалем романтизма «как правильно избранного лекарства, которое, будучи дано обществу своевременно и уместно, может оказать ему помощь и доставить наслаждение».
На мой взгляд, Стендаль был глубоко и философски человечен, но — без оскорбительной «жалости» к человеку. Мне кажется, что он, задолго до Шопенгауэра, прекрасно чувствовал необходимость морали «со-страдания», а не христианской сентиментальной и бессильной «жалости». И, может быть, именно поэтому он в этюде «Шекспир и Расин» называл немецкий христианский романтизм «галиматьей», что, впрочем, не совсем верно, ибо среди немецких романтиков были хорошие язычники, потому что были скептики, а «скепсис» и христианство противоречивы по существу.
Ваша статья о Стендале возбуждает много интереснейших мыслей, не говоря о ее художественной ценности. Вас не обидит, если я скажу, что характеристика Льва Толстого менее удалась Вам? Это я нахожу вполне естественным и вот почему: Льва Толстого критика еще не изучила в той степени, как знает Стендаля. Толстой — колоссальнейшее, небывалое противоречие интеллекта с инстинктом, — противоречие, которое могло возникнуть только в русском гении. Никто в мире до Толстого не говорил так, как этот человек: «Ум, слишком большой, противен». «Сознание — величайшее моральное зло, которое может постичь человека». Такие мысли посещали Толстого еще в юности, в 1854 г., они мучили его до конца дней, и, мне кажется, освещать. автора «Войны и мира» следует, исходя от этих мыслей. В нем творческая сила художника всю жизнь боролась против инстинкта проповедника, против страха ошибки перед каким-то богом. И, говоря о необходимости помощи людям, Толстой никогда не мог почувствовать ее так человечно, как это чувствовал Стендаль. Христа Лев Толстой искажал гораздо более, чем искажали его, например, Тертуллиан и Лактанций и другие «отцы церкви». Когда он освобождался от Христа, он писал «Казаков», «Хаджи-Мурата», а когда хотел создавать от Христа — получалось скучное «Воскресение».
Простите мне столь длинное «послание». Еще раз — сердечно благодарю за Ваше отношение ко мне.
Крепко жму руку.
Sorrento.
16. V.
1928, до 20 мая, Сорренто.
Уважаемая Анна Вацлавовна!
Прошу прощения за то, что я только сегодня благодарю Вас и т. Сысоеву. Присланные Вами рассказы учеников орехово-зуевской школы о Челкаше и Гавриле вызвали у меня желание написать по поводу этих рассказов небольшую статью, и вот я все собирался писать, да так и не написал — уже не напишу. Мешает то, что, не испытав на себе влияния школьной дисциплины, я плохо разбираюсь в вопросах практической педагогии и подозрительно отношусь к философии педагогики. Даже в отрочестве, когда я горько завидовал гимназистам, что вот они — учатся, а для меня это — недоступно, даже тогда мне казалось, что гимназия несколько обесцвечивает моих товарищей, что дети для педагога — кожа, из которой он создает сапоги и туфли «прогрессу». Позднее мне стало ясно, что обучаемый маленький человек интересен и важен не сам по себе, что заботятся не о развитии его индивидуальных способностей, а смотрят на него как на сырье, из которого необходимо выработать нечто единообразное, покорное и удобное для целей третьих лиц, для укрепления тех форм государства, которые не могли возбудить моих симпатий.
О постановке воспитания детей в Союзе Советов рассуждать отсюда, издали, я, разумеется, не считаю себя вправе. Но я должен отметить такой факт: вот уже года три десятки, даже сотни детей — не преувеличиваю — присылают мне коллективные и единоличные письма, в которых они рассказывают о ходе учения, о прочитанных ими книгах и вообще о своей жизни. Не стану говорить о том, как велика радость читать эти милые «каракули», ни о том, что в старое время такая переписка с литератором была бы невозможна, а педагога, который допустил бы переписку учеников, например, с Щедриным, Михайловским или даже менее популярным писателем, — такого педагога, наверное, лишили бы права преподавания, это — в лучшем случае.
Укажу на то, что письма детей, не вызывая у меня впечатления преждевременности развития, — не рисуя ребятишек «вундеркиндами», — вызывают ощущение внутренней свободы ребят и очень хорошего понимания ими смысла русской действительности, причем, — если я не ошибаюсь, — понимание действительности реалистично, а отношение к ней «романтическое».
Кажется — не ошибаюсь. Тут нужно объяснить мое отношение к «романтизму»; я вижу его в двух типах: индивидуальный, тот, который пишет и произносит местоимение «я» обязательно с большой, заглавной буквы и который, неизбежно отрывая человека от жизни, ставит его одиноким и бессильным лицом к лицу с неразрешимой в данных условиях проблемой личного бытия. Рядом с этим самоотравлением индивидуума живет, как я думаю, биологически свойственный человеку социальный романтизм — та психическая сила, которая позволяла раньше только единицам чувствовать себя творцами культуры, творцами новых форм жизни, — каковыми они и были на самом деле, — а ныне становится силою, возбуждающей к творчеству культуры целый класс.
Бывший ребенок, в котором 60 лет жизни не поколебали «романтизма» в отношении к человеку, я оцениваю русскую современность, не закрывая глаз на ее отрицательные стороны и несмотря на «грубый» — как говорят идеалисты — материализм ее, как эпоху самую «романтическую» из всех эпох, когда-либо пережитых человечеством Европы.
Мне кажется, что опыт, произведенный т. Сысоевой, глубоко интересен и поучителен.
Поставив перед учениками вопрос: «Как встретились бы Челкаш и Гаврила через десять лет» после разыгранной ими драмы, т. Сысоева этим приемом удачно заставила детей пройти сквозь отражение жизни в литературе и встать непосредственно перед лицом самой жизни, но уже не в качестве «читателей» о ней, а как бы в качестве активных творцов новой действительности.
Из четырнадцати авторов, написавших сочинения на тему «Встреча Челкаша с Гаврилой через десять лет», двенадцать человек сделали вора и хозяйственного мужичка добрыми друзьями: для людей, настроенных иронически, это очень удобный случай посмеяться.
Четырнадцатилетний Гусев даже увеличил срок встречи до 20 лет, для того чтоб заставить Челкаша воевать против Махно. Только у Панковой Гаврила стал тоже вором, подчиняясь влиянию Челкаша, а Векшина обоих героев убила.
Таким образом, из 14 детей-авторов 12 оказались «социальными романтиками». Разумеется, это наивно и т. д.
Но — не скрывается ли за этой наивностью инстинктивное нежелание социальных драм? Не прячется ли за нею унаследованное или внушаемое всеми наиболее мощными и здоровыми голосами эпохи отвращение к социальным драмам? Может быть, их неизбежность в государстве классовом уже становится инстинктивно понятна детям нашего времени? Если б это было так, советских педагогов можно бы искренно поздравить с огромнейшей заслугой пред Россией. Ибо для меня в данном случае совершенно ясно влияние новой педагогики на детей.
Сердечно благодарю Вас за то, что ознакомили меня с интереснейшими сочинениями ребят, и желаю Вам всего доброго.
А также прошу передать мой привет т. Сысоевой.
28 мая 1928, Москва.
Я прошу у работников прессы извинения за то, что я не мог сказать им «несколько слов», как они желали. Изумленный красотою, взволнованный энтузиазмом встречи, я и сейчас не могу уложить в слова мои чувства.
Не знаю, был ли когда-либо и где-либо писатель встречен читателями так дружески и так радостно. Эта радость ошеломила меня. Я — не самонадеян и не думаю, что моя работа заслужила столь высокую оценку. Это я говорю совершенно искренно и готов повторить сотни раз. Самое важное и радостное в этой изумительной встрече т о, что я увидел, почувствовал: молодые силы Союза Советов умеют ценить работу, умеют восхищаться ею. А это значит, что они уже поняли, чувствуют глубочайшее, интернациональное, мировое значение той работы, к которой они готовятся и которую делают. Невыразима словами радость знать это, дорогие товарищи.
28 мая 1928 года.
10 июля 1928, Харьков.
Товарищам-дзержинцам.
До свидания. Надеюсь, верю, что увижу вас еще более лучшими ребятами. Любите труд. Никакая иная сила не делает человека великим и мудрым, как это делает сила труда — коллективного, дружного, свободного труда.
3 августа 1928, Казань.
Отличное, незабываемое впечатление вызвало у меня пребывание на «Урицком» от Сталинграда до Казани. Прошу капитана и команду теплоходу принять мою искреннюю товарищескую благодарность за их любезность, трогательное и заботливое отношение ко мне.
26 августа 1928, Москва.
т. Кави Наджми.
Получил Ваш подарок — рукопись рассказа «Жребий».
Если разрешите, я бы посоветовал Вам писать проще, истинная красота и мудрость всегда в простоте.
Не следует расставлять строчки, как это делают А. Белый, Ремизов и, подражая им, Пильняк и др.
И слова тоже должны быть простые, ясные.
К сведению Вашему: Госиздат предполагает выпускать в свет «Альманахи художественной литературы народов и племен Союза Советов», — само собою разумеется, что необходимо и участие татарских литераторов в этих альманахах.
Мой привет.
26. VIII. 28.
30 августа 1928, Ленинград.
Прекрасное впечатление оставляет эта школа. И хорошо убедиться в том, что рабочий класс не щадит сил и средств для того, чтобы дети выросли действительно «новыми» людьми.
8 сентября 1928, Москва.
Уважаемые товарищи!
Очень обрадован вашим дружеским письмом и сердечно благодарю вас за добрые пожелания.
Статья, интересующая вас, исправляется мною и скоро будет издана отдельной брошюрой. Я ее пришлю вам.
В свою очередь обращаюсь к вам с просьбой и предложением помочь мне.
В Москве мною организуется журнал «Наши достижения». Цель этого журнала: дать массовому читателю полную картину всей культурной работы, которая идет в Союзе Советов, показать всем людям труда их успехи в деле строительства нового государства. Журнал будет говорить об успехах в области науки, сельского хозяйства, промышленности и о тех изменениях в быте, которые, разрушая старое, творят новое.
Было бы желательно, чтоб вы, корейцы, написали о том, что делается вами, чего достигли вы, как растет среди вас новое.
Вообще — пишите обо всем, что вас волнует, что радует.
Письма посылайте по адресу:
Москва, Госиздат, М. Горькому.
Мой горячий привет вам.
8. IX. 28.
28 сентября 1928, Москва.
П. Максимову.
«Наши достижения» — журнал, в котором не будет отдела «беллетристики и поэзии», он ставит задачей своею освещение поэзии труда и творчества не словами, а — фактами.
Ваш очерк — весьма ценная вещь, ибо он рассказывает об удивительном факте личной инициативы, но — форма очерка тону и типу журнала не отвечает. Разрешите просить Вас изменить очерк: уничтожьте «беллетристику», описательную его часть, и погуще подчеркните факт — личную инициативу Байматова, укажите на препятствия, которые ему пришлось преодолеть.
На собрании редакторов журнала признан образцовым очерк, приложенный мною при этом письме. Не можете ли Вы, в корреспонденциях Ваших, придерживаться формы и тона этого очерка? Полемическое вступление к нему, конечно, исключается.
Для статей по вопросам науки очерк Вольного, разумеется, не может служить образцом.
Перестроив очерк, пошлите его: Москва, Госиздат, «Наши достижения».
В очерке Вашем о Горьком заметил одно лишнее и неверное слово — «страх». Сие чувство неизвестно мне, т. е. еще не испытано мною.
На-днях вышлю Вам проспект журнала, из него Вы определите, что и как могли бы Вы делать, затем сообщите мне Ваши темы.
Всего доброго!
28. IX. 28.
Москва.
Р. S. Печатать очерк Вольного — нельзя в ростовских газетах: он — собственность ред[акции] «Н. д.».
12 октября 1928, Вязьма.
До свидания, товарищи. Еду с неохотой. Трудно представить себе возвращение к жизни более покойной, чем та, которую я вел в Советском Союзе. Досадно, что телесные немощи помешали мне выразить всю силу той духовной бодрости, которую я почерпнул у вас. До свидания, до мая. Сердечный привет.
23 октября 1928, Сорренто.
Вере Жаковой.
Судя по Вашему письму, Вы — человечек хороший, умный, значит — Вы не огорчитесь, если я скажу Вам правду, которая всегда более или менее горьковата, — такова уж ее природа.
Что Вы умница — об этом говорит Ваша оценка Ваших же стихов, — Вы пишете: «Мне кажется, что стихи мои никуда не годны, они плохие, и я хочу бросить писать». Это — верно, стихи очень плохие, но Вы должны знать, что в 14 лет от роду и Лермонтов и многие другие прекрасные поэты писали тоже скверные стихи.
Нет, Вы не бросайте писать, но учитесь писать хорошие стихи, вот это будет правильно. Не печатайте, не торопитесь заслужить чин поэтессы, почитайте мастеров стиха: Пушкина, Лермонтова, Фета, Фофанова, Бунина, даже мрачного Сологуба. Если у Вас нет этих книг — напишите мне, я Вам пришлю. И вообще напишите: не надо ли Вам каких-либо книжек? Читайте больше, внимательней, учитесь, учитесь, и — кто знает? — может быть, года через 3–5 лет начнете писать отлично. А пока пишите для себя, не показывая людям стихи Ваши. Это — для того, что неосторожные или мало сведущие люди могут похвалить Вас, а похвала — неосторожная, неумелая — может повредить Вам, милый мой далекий человечек.
Всего доброго!
23. X. 28.
Адрес: Italia,
Sorrento.
Massimo Gorki.
26 октября 1928, Сорренто.
То, что я не мор, не нашел времени повидаться с Вами, дорогой Александр Мефодиевич, — очень тяготит меня. Но случилось так, что помимо моей воли я очутился в положении «знатного иностранца» и с первых же дней по приезде в Россию был ошеломлен массой впечатлений, которых не ожидал, и буйным шумом, от которого отвык за четыре года тихой, уединенной жизни. Приехав в Тифлис, узнал, что Вы на даче, решил заехать к Вам по дороге в Эривань, но это не удалось мне. Уверен, что увижу Вас весною, если удастся проехать отсюда на пароходе до Батуми или до Одессы. Так или иначе — буду на Кавказе, хочется пожить в Баку, значит — буду и в Тифлисе.
Видеть и послушать Вас очень хочется, поверьте. Так странно вышло, я не встретился почти ни с кем из моих личных старых друзей. Вся эта поездка носила характер фантастический, и было в ней весьма много такого, что не могло не поразить меня. Сильно изменились люди за эти шесть лет. «Жить торопятся и чувствовать спешат» они так, как, наверное, еще никогда не торопились и не спешили. Не говорю о тех местах, где я не был лет 20–25, напр. — Н.-Новгород, но даже людей Крыма, где я жил лето 15 года, я рассматривал, как новых людей, — говорю о татарах.
Что наиболее поразило меня, так это активное, требовательное отношение к жизни, очень, на мой взгляд, возросшее за эти года. Возможно, разумеется, что видишь то, чего хочешь.
Не напишете ли Вы мне? Это было бы хорошо и очень бы обрадовало меня. А то я опасаюсь, что Вам неприятен факт моего путешествия «мимо» Вас, — невольного путешествия, как я уже сказал.
Будьте здоровы, А. М., всего доброго.
26. X. 28.
Italia, Sorrento.
28 октября 1928, Сорренто.
Вы поняли меня неправильно.
Статьи для «Наших достижений» требуют максимума изобразительности и минимума диалогов. Описание вовсе не исключает художественной изобразительности, а в данном случае оно требует именно этого. Вероятно, уже вышел проспект журнала, и там, наверное, помещен очерк Ив. Вольного; ред[акционный] комитет признал этот очерк образцовым для статей по всем вопросам, кроме чисто научных. Может быть, и Вы признаете этот очерк, как — в некоторой степени — «руководство»? Но само собою разумеется, что он не должен стеснять Ваши поиски своей формы.
Нет никакой надобности вычеркивать из «Встречи» «страх», — Ваше право видеть вещи и явления так, как Вы видите их.
Ростовские ребята сами напомнили мне о Вас, сказав: «У Вас в Р[остове] есть старый знакомый Максимов». «Есть, но я видел его мельком, один раз». После этого они оказали мне про Вас немало лестного — и очень лестного — как о человеке и работнике. Вот и все. Фамилий их — не знаю, они пришли с группой москвичей из «Молодой гвардии» и «На лит[ератрном] посту».
Всего доброго.
28. X. 28.
30 октября 1928, Сорренто.
Дорогой и уважаемый
Владимир Иванович —
крепко жму Вашу руку — очень крепко! — и прошу Вас передать или прочитать юбилярам прилагаемую записку.
Простите, что опоздал поздравить Вас, Константина Сергеевича и всех сродников Ваших по 30-летней работе, которую, не обинуясь, искренно считаю великой работой.
Здоровья, бодрости духа Вам и всем.
30 октября 1928, Сорренто.
Дорогие юбиляры —
опоздал я поздравить вас, но не сетуйте на меня за это, ведь от этого не остыло чувство моего уважения к вам и моего изумления пред плодотворностью, пред неутомимостью вашего творчества.
Вероятно, вы уже слышали все, что следовало сказать вам и что, наверное, сказано — о историческом значении вашей реформаторской артистической работы, о том, как чудесно много сделано вами для русского искусства, о том, какой мощный толчок дали вы развитию театра в России, Европе, Америке, о том, что если ваше влияние на искусство сцены еще недостаточно заметно теперь, так это скажется со временем, когда Европа будет менее консервативна, — а этого, мне кажется, не долго ждать.
Я — не нахожу слов, достаточно красочных для того, чтоб передать в них чувство моего искреннейшего восхищения 30-летней работой вашей. Я — ссорился с вами о Достоевском? Это — мое право, так же, как ваше — сердиться на меня. Ссориться я — «всегда готов», — привычка! Но как бы и по какому бы поводу я ни разногласил с людями, я никогда не теряю моей способности ценить их работу, их заслуги пред народом. И, разумеется, я не забываю, не могу забыть того, как огромна и прекрасна ваша работа, сколько талантливых людей воспитано вами, как щедро обогатили вы свою страну прекрасными артистами. Вот историческая заслуга, которой вы имеете неотрицаемое, неоспоримое право гордиться так же, как и вашим личным артистическим творчеством.
Разрешите, старые товарищи, крепко пожать ваши руки и от всей души пожелать вам здоровья, а главное — бодрости духа.
Кстати: сообщаю вам незатейливый, но великолепный комплимент, полученный мною на-днях; автор комплимента — уралец, казак, кооператор:
«Был и в Художественном первом театре, сподобился. Эх, как играют, — настоящая жизнь — карикатура против них. На улицу вышел и себя не чувствую, как с крыши в погреб свалился».
Вот вам.
30. X. 28,
22 ноября 1928, Сорренто.
Дорогой Николай Александрович,
простите меня, опоздал поздравить Вас. Я вообще всюду опаздываю — обедать, спать, отвечать на Письма, и все это потому, что атмосферические, социальные и, так сказать, лично-физиологические явления природы слагаются неблагоприятно для меня. Во-первых — хорошая погода, и меня гоняют гулять, во-вторых — приезжают люди и поют, а я должен слушать, и в-третьих — от всего этого у меня какая-то печенка болит, а из нее — бессонница, из печенки-то. Но все это, конечно, меня не оправдывает в том, что я не поздравил Вас своевременно.
В бытность мою в Москве я мало видел Вас. Это — плохо. Плохо для меня. Может быть, от возраста, а может быть, потому, что у меня недурно развит вкус к людям, но случилось так, что ко всем вам, старым товарищам, зачинателям новой истории, у меня разгорелось, вероятно, немножко смешное чувство духовного родства, чувство особенной близости и — тревоги за вас, за всех. Очень я люблю вас и высоко ценю. Большие вы люди на земле. И я не преувеличу, сказав, что хорошо жить с вами.
Но, говоря глаз на глаз, сами вы не важно, не ладно живете, как-то далеко друг от друга, и каждый в своем одиночестве. Знал я, что живете вы не так дружно, как следовало бы, а приехав, посмотрев, — убедился в этом. Отсюда и тревога. Вы мне простите и эти слова, быть может, неожиданные для Вас, но поверьте, что они — от чувства искреннего, хотя оно, может быть, и ошибается. Странное поздравление?
Дорогой мой и хороший друг, знаю, что оно неуместно, а захотелось сказать именно то, что сказал.
Разумеется, я горячо, от души поздравляю Вас с Вашей прекрасной работой в течение десяти лет; поверьте, что трудность этой работы ведома мне, так же как и ее огромный, неоспоримый успех.
Крепко жму Вашу руку, Н. А., сердечно обнимаю.
Разрешите напомнить о статье для «Наших достижений», — Вы хотели дать статью о детях. Дадите?
Всего доброго. Весной увидимся.
Работаю бешено.
22. XI. 28.
Sorrento.
6 декабря 1928, Сорренто.
Дорогой Антон Семенович —
Ваш уход из колонии поразил и глубоко огорчил меня. Если б я знал об ультиматуме Арнаутова, я, конечно, действовал бы более энергично. Но у меня было обещание т. Б. в Харькове «не мешать» Вам в работе Вашей. В Москве я тоже говорил о том, чтоб Вас не трогали, и тоже был успокоен обещанием не делать этого. И — все-таки! Очень боюсь, что в это дело замешаны тенденции «националистического» характера.
Пишу в Москву, настаивая на необходимости Вашего возвращения в Куряж. В январе будет напечатана моя статья о «беспризорных» и колонии, созданной Вашей энергией. Разрушать такие дела — преступление против государства, вот как я смотрю на эту историю.
Антон Семенович — Вы энергичный, умный человек. Я знаю, как должно быть больно Вам, но — не падайте духом! Все наладится.
За предложение посвятить мне Вашу «Педагогическую поэму» сердечно благодарю. Где Вы думаете издать ее? Советую — в Москве. […] Думаете ли Вы иллюстрировать ее снимками? Это надо бы сделать. Не опасайтесь, что этим книга станет дороже.
Крепко обнимаю Вас, дорогой друг, будьте здоровы!
6. XII. 28.
S[orrento].
Передайте привет мой колонистам Дзержинского. А своих видите? Они ведь, наверное, знают, где Вы?
Декабрь, до 7, 1928, Сорренто.
Сердечно благодарю товарищей-рабочих одесского хлебозавода за честь, оказанную мне. Вы очень обрадовали меня вниманием вашим, и еще больше радости дает то, что постепенно и с быстротой, которой вы и сами не замечаете, рабочий народ становится действительным хозяином своей страны. Знаю я, что для вас, товарищи, жизнь все еще не легка, но хорошее скоро не сделаешь, а вы должны и можете хорошее сделать в своем рабочем государстве. Это трудная работа, великая работа, и до вас нигде в мире рабочие не брались за нее. Вы показываете путь к новой жизни рабочему классу всего мира, и к вашей работе прислушиваются, у вас учатся рабочие люди всей земли. Не далеко время, когда они пойдут за вами.
Будьте здоровы и бодры духом, верьте в свои силы.
19 декабря 1928, Сорренто.
П. Максимову.
Какой смысл издавать Вам книгу свою в провинции, где она не найдет достаточного количества читателей?
Вопрос этот не следует принимать за отказ мой дать предисловие к В[ашей] книге, — поймите этот вопрос как предложение издать книгу в Гизе.
Мне думается, — и, полагаю, Вы согласитесь с этим, — что сборники очерков работы «великих-маленьких» людей были бы крайне полезны, и я уже кое с кем говорил о необходимости делать такие сборники по областям, округам, даже — районам. Уже имею обещание сделать книгу по Иваново-Вознесенску,
Если Вам улыбается участие в этой работе — посылайте рукопись мне сюда, если не хотите — телеграфируйте: Италия, Сорренто, Горькому: предисловие.
Так.
Будьте здоровы.
19. XII. 28.
21 декабря 1928, Сорренто.
Получил письмо из Йошкар-Ола, — ну, слава тебе, Тетереву! Снова слышу крепкий голос живаго человека, т. Ивана, который, яко древний Антей, коснувшись земли, обретает силу для борьбы и работы. А то московское Ваше письмо даже обидело меня; ткнул человека мизинцем какой-то шибздик, и Вы уже Пушкина от Гоголя не можете отличить, не то что себя от шибздика. Странно — откуда у вас, тт., такая дамская чувствительность к мелким обидам, — у вас, прошедших «огни и воды и медные трубы»? Ведь еще не в раю живем, а среди грешников, у которых нервы сильно потрепаны, и среди болванов, которые, едва изучив азбуку, чувствуют себя гениальнейшими околодочными надзирателями. Побывать бы вам в моей шкуре, — в шкуре человека, которого ежедневно и на всех европейских языках пытаются обидеть, но ему все это нимало не мешает делать свое любимое дело. Я не хвастаюсь терпением и говорю это лишь для того, чтоб сказать: не обращайте внимания на пустяки. Меня лают за то, что я не кричу о кошмаре глупости и пошлости, это, конечно, неверно, я кричу, но — осторожно, ибо нет смысла обижать своих для удовольствия чужих, на радость врагам. Две тысячи лет — и больше! — люди указывают друг другу на то, как они плохи, а вот я думаю, что пора говорить о том, как и чем они хороши. Это особенно важно для нашей страны, где год от года является все больше великих-маленьких героев. Поэтому: человек, который ухитрился делать вместо 50 челноков — 500 в сутки, — это человек более ценный, чем 500 лентяев и дураков, значит на него-то и нужно обратить внимание, его-то и следует похвалить, возвеличить. Верно? Ну, так вот. Вы, дорогой, коротенько напишите — где, на какой фабрике работает этот человек и как велико практическое значение его усовершенствования. И о всяком подобном факте личной инициативы, о всяких маленьких героях труда сообщайте в Госиздат, «Наши достижения».
Рассказами о таких фактах мы с Вами будем электрифицировать трудовую энергию людей. Так? Наш главный и лучший учитель — труд.
«Лесную глушь» — читал, о ней напишу через недельку, подробно. Вам, дружище, надобно читать классиков и следить за тем, чтоб под Ваше перо не попадали «умные» слова. Попроще пишите. Истинная красота и мудрость — в простоте. Факт.
Крепко жму лапу.
21. XII. 28.
21 декабря 1928, Сорренто.
Л. Ф. Xинкулову.
Можете быть уверены, что я пишу Вам не по «сознанию долга», а также и не по желанию «учить» Вас, а просто потому, что мне интересно и приятно беседовать с человеком, который моложе меня на 40 л., т. е. почти на два поколения, и которого волнуют очень серьезные мысли. В Вашем возрасте я ведь тоже «ненавидел подлое, слабое, себялюбивое, изолгавшееся человечество». Но затем, становясь старше, я заметил, что «изолгавшееся» человечество отлично и беспощадно обличает свою ложь устами библейских пророков, отцов церкви, поэтов, таких сатириков, как Свифт, Лесаж, П.-Л. Курье, как Бодлер, наш Щедрин и сотни, тысячи специалистов по обличению пороков человечества. Разумеется — это прекрасная и, конечно, полезная работа, к тому же это легкая, приятная работа. Что может быть легче подчеркивания недостатков человека? Их так много, они так очевидны, и находить их проще, чем грибы в лесу. Возможно, что и польза обличения пороков равна пользе собирания грибов, которые — кстати напомню — хотя и вкусны, но не очень питательны. По этой «линии наименьшего сопротивления» — по линии критики ближних — в молодые годы мысль особенно быстро развивается. Живешь — настоящим, многовековое, героическое и трагическое дело творчества культуры в прошлом — плохо знаешь, целью будущего ставишь «самоутверждение», ну, и рубишь сплеча все, что мешает «самоутвердиться». Да. И только в очень зрелом возрасте начинаешь понимать, что, пожалуй, было бы и социально и лично полезнее, если б сила «критического анализа» была обращена не на людей, а на себя самого, что было бы лучше обратить больше внимания на достоинства людей, меньше на их недостатки, потому что оказывается: история развития культуры есть в главнейшей, существенной части своей — история развития в трудовой массе сознания ее достоинства и что только сила этого сознания и способна «перевернуть мир», как Вы пишете. Другой «точки опоры» для этого — нет.
Боюсь, что Вы — человек молодой, с хорошим сердцем и, видимо, даровитый, — позволяя мысли своей развиваться «по линии наименьшего сопротивления», нанесете этим существенный ущерб себе, приобретя некоторую «однобокость» суждений. Надобно немножко «философствовать», надобно спрашивать себя — «почему»? И совершенно необходимо быть более точным в критике поведения людей. Точность — это справедливость. На точности основана наша изумительная, чудеса творящая наука — самое мощное из всех орудий борьбы с природой, созданных нами.
Мне понятно то, как вам, рабочим, трудно идти к своей цели сквозь дремучий лес 25 миллионов мелких собственников, наличие которых делает естественным «уклоны» и вправо и влево. Знаю и то, как много пьют, как много лентяев, дураков, зазнавшихся негодяев. Но сверх этого я знаю, что в мое время — комплименты исключаются — не было таких юношей, как Вы, а теперь их — тысячи. Суть дела не в Днепрострое, не в В[олго]-Д[онском] канале и т. д., а в том, что быстро растет действительно «новый» человек. Мое право восхищаться и удивляться основано вот именно на росте этого человека. Для меня настоящие «великие» люди — это так называемые «маленькие» люди. Вот чего Вы, пожалуй, не поймете сейчас.
Мелочи: неверно, что прозу художественную можно писать «без таланта», «одним усилием воли», — этими средствами даже стул хорошо не сделаешь. А если стул делать с любовью — это будет высокоценный стул знаменитых мастеров Буль или Жакоб. Д. Лондон был «волюнтарист», но — очень талантливый. Если Вы читали Шелли в переводах Бальмонта — Вы читали только Бальмонта, которому был совершенно непонятен мистицизм и анархизм Шелли. На Фофанова я Вам указал только как на предшественника Бальмонта. О Бунине я говорил с точки зрения чистоты его языка, четкости, а Вы говорите о другом — об однообразии его и о скудной образности.
Вам бы надобно идти в вуз какой-нибудь и вообще — учиться. Не надо ли Вам книг? Пришлите список, вышлю. Не стесняйтесь.
Ну — крепко жму руку.
21. XII. 28.
Sorrento.