Донским корпусом управляло новое начальство.
Теперь вышло наоборот против прежнего: командир корпуса принадлежал к генералам старой формации, а начальник штаба — новейшей.
Как донская армия теперь сжалась в один корпус, так и стоящие во главе ее люди заменились другими, более мелкого масштаба.
Ген. Ф.Ф. Абрамов, преемник Сидорина, менее всего походил на феодала. Он был просто солдат и, как таковой, знал только одну политику — беспрекословное повиновение своему начальству. Я работал бок-о-бок с ним свыше года и не только не мог определить его политической физиономии, но даже узнать, есть ли у него вообще какие-нибудь политические взгляды. Это была бессловесная машина, заведенная в определенном направлении.
Тактичный, безукоризненно честный и если бы не черствость, то образчик решительно всех мещанских добродетелей, он, в силу особенностей своего характера, не мог быть образцовым командиром даже с точки зрения прежнего времени. Формалист и нелюдим, он не имел со своими подчиненными никакой связи, кроме официальных разговоров. Поэтому жизнь своего корпуса знал только по бумагам и со слов докладчиков и часто не видел тех величайших безобразий, которые происходили у него под носом.
Постоянно замкнутый в самом себе, он редко высказывал свое мнение, «добру и злу внимая равнодушно». Однажды летом он присутствовал при осуждении военносудебной комиссией полк. Ханжонкова и войск, старш. Сиволобова, преданных суду самим Врангелем за самочинные реквизиции. Военно-судебные комиссии были учреждением новым и несколько оригинальным, дело же довольно громкое и касалось чести корпуса. Когда, после суда, мы вышли с ним на улицу, я рассчитывал услышать от комкора какие-нибудь замечания, касающиеся процесса. Но он задал мне только один вопрос:
— А что, нет ли тут в комиссии евреев?
Секретарем комиссии, действительно, был молодой, интеллигентный еврей М. Б. Полонский, мое протеже. Это комкор заметил. Но какое впечатление произвел на него суд, обратил ли он внимание на какие-нибудь дефекты процесса или промахи председателя, так и осталось тайной.
Нелюдимый по природе, ген. Абрамов чуждался офицеров и не умел говорить с казаками; когда же необходимость заставляла выступать перед казачьими массами, его сухая, казенная речь не оставляла никакого следа. Появление же его в обществе офицеров во внеслужебное время на всех нагоняло тоску. Обед в его присутствии напоминал сухую похоронную тризну.
Ясное дело, что люди за ним могли идти только в силу внедренной в их сознание дисциплины. Поэтому в первоначальный момент гражданской войны на Дону, когда казаки шли на бой не в силу приказа, а в силу того или иного порыва, который начальник должен был поддерживать, этот мертвый человек совершенно тушевался.
Для увлечения массы нужны живые, пламенные люди. Старье редко для этого годится. Во главе восставших казаков обычно стояла молодежь так же, как и во главе боровшихся с восстанием частей Красной армии. Такая черновая, напряженная работа, как агитация, формирование из сброда полков, поддержание в них примитивного порядка совершенно новыми методами, ведение мелких операций по правилам, какие бог на душу положит, — разве годились на это старые служаки, люди трафарета и устава, командиры установленного образца, безразлично, будь они на стороне белых или красных? Такой сорт деятельности под силу только чуждой всяких традиций и буквоедства безудержной молодежи.
В Крыму, где Врангель хотел создать образцовую армию и заставить всех ее чинов, высших и низших, ходить по букве закона и беспрекословно исполнять его приказы, такой пунктуалист, как Абрамов был просто находкой для замены строптивого феодала Сидорина. Действительно, за весь крымский период и за все время существования донских частей за границей ген. Абрамов ни разу не вышел, даже в пустяке, из воли Врангеля.
Это верноподданничество, однако, главком не всегда оценивал должным образом. Так, орден Св. Николая Чудотворца ген. Абрамов получил позже всех других командиров корпусов, хотя в этом скорее надо видеть результат некоторого пренебрежения Врангеля к донцам, а не к их командиру.
Тридцатипятилетнего генерала А. В. Говорова, заменившего старика Кельчевского, так расписывала сатира Бор. Жирова[27]:
Вот и Говоров — злой гений,
Вождь новейших поколений;
Он у нас начальник штаба.
За него же правит баба.
Попович по происхождению, не казак, этот типичный генштабист-карьерист обладал колоссальнейшим самомнением, в служебных отношениях напускал на себя величие сановника, а в частной жизни корчил природного барина, любя, в противоположность убежденному аскету Абрамову, комфорт. Иногда в Евпатории приходилось наблюдать, как комкор пешком тащился по улице, а его обгонял величественный начальник его штаба в прекрасном экипаже, с разнаряженной в пух и прах супругой, которую штабные зубоскалы звали «картинкой», за ее любовь к краскам. Человек не совсем строгих моральных правил, ген. Говоров не прочь был попользоваться и казенным добром, но умеренно и умно. Мало уважая закон, как и всякий генерал, он старался не нарушать его открыто, как это делали прежние феодалы, а деликатно обходил его.
Подле Говорова сейчас же свила гнездо «лавочка», но не сидоринского, а более мелкого масштаба. Там были люди образованные и с широким размахом, смелые и талантливые. Теперешнюю же «лавочку» составили ничтожные, малограмотные «хорунки»[28], большей частью хозяйственные крысы. Если под прикрытием Сидорина царила спекуляция, то говоровская «лавочка» занималась мелкими плутнями, не отваживаясь по своему ничтожеству на большие.
Первым актом административной деятельности нового начальника штаба было устройство своего родного брата на должность корпусного врача с производством сразу в три гражданских чина. Затем — забота об обеспечении экипажем своей супруги.
Однако, при своих барских замашках, Говоров был человек трезвый, и таких же подбирал подчиненных. Донской штаб, по сравнению с прежним разгульным, превратился почти в монастырь, по крайней мере на первых порах в Евпатории.
Эти два человека, Абрамов и Говоров, лишенные своего я и сделавшиеся просто передаточной инстанцией между штабом Врангеля и казаками, отныне стали руководить донским корпусом, который в сущности теперь и составлял все «Всевеликое Войско Донское». Атаман Богаевский в Крыму стушевался. Хотя он титуловал себя «командующим донской армией» и писал даже приказы «по армии», но все это были не более как милые забавы безработного атамана, скучавшего в Севастополе. Прежнее самостоятельное государственное образование, Войско Донское, теперь превратилось в один корпус, покорное Врангелю пушечное мясо.
Около Троицы заговорили о наступлении.
Еще в апреле Врангель отправил небольшой десантный отряд в Хорлы (близ устья Днепра), но красные своевременно обнаружили высадку и так нажали, что только половина отряда благополучно вернулась на суда, прочие же погибли. Эту неудачу скрыли от войск, чтобы не наводить паники. Скорейшее наступление вызывалось необходимостью. Крошечный полуостров быстро истощался войсками, которые, как саранча, стремительно поедали все, что годилось для желудка. Цены росли неимоверно. В день нашего прибытия в Евпаторию, 17 марта, обед стоил в столовой 35–50 руб. Теперь, через два месяца, сколько-нибудь сносно пообедать не удавалось и за тысячу. Об ужине не приходилось думать, так как жалованья едва хватало на обед.
Казаки рвались из Евпатории, наскучив сидеть у чуждой им стихии — моря. Особенно мучились калмыки.
Фу, матер-чорт, роптали они, — была земля, теперь осталась одна вода, и ту пить нельзя — соленая.
А воевать пойдете?
Воевать? Мой будет воевать… Большак украл мой бог, бакша[29] сказывал. Воевать надо. Большак нас не любит.
Что же вы сделали худого большакам?
Наш здорово большака бил. Поймаем, — а матер- чорт, ты земли хотел, на тебе землю… Земли в рот набивали… большак задыхался.
Эти покорно шли, куда указывало начальство. Миролюбивый, но темный калмыцкий народ, привыкший жить по старине и слушаться своих старейшин, увлекли в кровавую авантюру дешевые демократы вроде Бадьмы Уланова, члена донского войскового круга, или князя Тундутова, калмыцкого аристократа, выросшего при царском дворе. Одно время в 1918 г. Тундутов сформировал даже «Астраханскую армию» на немецкие деньги и поднял калмыков на священную войну с большевиками. В результате княжеской авантюры — великое переселение на Кубань и гибель множества этих полукочевников на Черноморском побережье.
Тундут твою мать! — часто срывалось у калмыков под горячую руку.
Уцелевшие от разгрома калмыки не видели другого исхода, как война. Мириться не позволял Врангель.
Казаки, обогревшись весною, тоже жаждали бранной потехи.
Чего тут у моря париться… Уж если не замирились, так в поход… Будь, что будет.
Но ведь в нашем корпусе нет ни лошадей, ни пушек, ни оружия!
Вывезет кривая, у неприятеля разживемся. Нет — так сложим кости. Делать нечего.
Это «нечего делать» определяло тогдашнее направление казацкой воли.
В Севастополе донцам не доверяли, переоценивая значение сидоринской истории. При выработке наступательного плана им опасались дать сразу же боевую задачу. Донской корпус решили сначала держать в резерве, на испытании.
Мы боялись назначить вам участок при выходе из-за Сивашей, — слышал я впоследствии от чинов врангелевского штаба. — Думали, что как соприкоснетесь вы с красными, — поминай, как звали, обнажите фронт. Не верили в стойкость донцов.
Таким образом, покинув после Троицы Евпаторийский уезд, мы заняли срединное положение между двумя выходами из Крыма, Перекопским перешейком на западе и вдающимся в Сиваш Чонгарским полуостровом на востоке. По этому полуострову проходит железная дорога.
На Перекопе прорыв возлагался на «цветные войска» Кутепова; со стороны Чонгарского полуострова, вдоль железнодорожного полотна, должен был наступать ген. Писарев с остатками шкуринцев. В случае удачи слащевского десанта, здесь не ожидалось серьезного сопротивления: неприятель, обойденный Слащевым, все равно вынуждался к спешному отступлению с этого участка. Лишенные активной роли, донцы были поставлены в таком месте, чтобы в случае нужды могли легко двинуться на помощь и Кутепову, и Писареву.
Вырвавшись из объеденного Евпаторийского уезда, казаки ожили, опять очутившись на подножном корму среди зеленеющих полей, столь приятных их сердцу.
Калмыки, служившие в конвое Абрамова, на целые дни забирались в волнистую мураву и, усевшись по-восточному, мурлыкали свои меланхолические песенки. Штаб расположился в небольшой деревне Богемке, населенной чехами-колонистами. Здешний район пока еще изобиловал всякими снедями, и мы, изголодавшись у моря, яростно набросились на молоко, масло, творог и яйца.
Странное у нас царило настроение. О политике почти не говорили. Будущее просто замалчивали. «На уру идем, но другого исхода нет: попали в тупик», — было на уме у каждого про настоящее. В конечную, будущую победу, разумеется, не верили. Но о том, что теперь уже не прежняя, настоящая война с большевиками, а безнадежная авантюра, — вслух не решались говорить. Не потому, что боялись кары, — на этот счет опасаться не приходилось, так как в казачьем корпусе господствовала свобода болтовни, а просто из самолюбия, чтобы не показаться пессимистом и не прослыть трусом. В интимных же беседах, конечно, менее стеснялись.
Глава административной части штаба нашего корпуса, так называемого «дежурства», ген. — майор Н.И. Тарарин, с которым мне часто приходилось вместе ездить на доклады к Абрамову, не верил в успех врангелевского дела, как в самом начале, так и в период наибольших успехов крымской армии, и не скрывал этого своего убеждения от меня. Я соглашался с ним уже по одному тому, что видел невозможность какой-нибудь творческой работы в белом стане, где даже такие, как Тарарин, занимали высшие места. Безвольный, робкий, чуждый всякой инициативы, то, что называется «шляпа». Просто не верилось, что этот человек три месяца тому назад командовал дивизией. Бездна суеты и никакой распорядительности; безукоризненная честность и ни на грош здравого смысла. Во врангелевский период существовала тенденция изгонять из армии людей порочных. Но они уносили вместе с пороками и смелость, энергию, самодеятельность. На смену им приходили трусы, чинуши, фельдфебеля.
Впоследствии, в эмиграции, ген. Тарарин оказался недурным столяром и зарабатывал себе этим ремеслом пропитание. В Крыму же никто не догадывался об этом генеральском таланте, так как он в течение всего похода если не подписывал бумаги, то запоем дулся в винт и преферанс. Благодаря его беспечности весь штаб чуть не погиб несколько раз.
Едва только донской корпус скрянулся с места, как посыпалось множество жалоб на самовольные реквизиции и бесчинства. Уходя со своих квартир в Евпаторийском уезде, казачьи части чисто грабительским путем приобрели себе кой-какой обоз, без которого, впрочем, все равно были немыслимы операции. Кроме этого они позабирали много домашней утвари, — котлов, чашек, топоров и т. д. Отчасти к этому вынуждала необходимость. Разбираясь в куче этих жалоб, я с грустью думал, что и здесь, где чехи так радушно принимали нас, повторится то же самое, что вдогонку нам понесутся проклятия обобранного населения.
В Богемке реформированная Врангелем контрразведка приступила к работе. Но ее первые дебюты были неудачны. Так, она установила, что в районе донского корпуса появился большевистский агитатор, который ездит в черной карете и разбрасывает прокламации. Наконец, штаб получил известие, что черная карета задержана, агитатор пойман. Так как я, по старой памяти, мало доверял этому органу политического розыска, да и ген. Абрамов предпочитал контр-разведчикам юристов, то для допроса задержанного был командирован мой офицер для поручений поручик Брусенцев.
Произвел! — доложил он мне через полчаса.
Что так скоро? Что выяснилось?
Выяснилось, что наши контр-разведчики — дураки. Агитатор, может быть, и разъезжал, да не тот, кого они задержали. В карете оказался старший врач одного из полков. Предъявил все документы. Помилуйте, говорит, какие у меня прокламации? Я ездил в Симферополь за медикаментами. Касторки у меня, пилюль всяких, — сколько угодно, а насчет прокламаций увольте.
Другой раз в одном из селений на берегу Сиваша арестовали приходского священника. Батя довольно шумно справлял свои именины. В заключение пирующие пустили несколько ракет.
Сигнализация неприятелю беспременно… Большевистский шпион в рясе…
При обыске нашли две ручные бомбы.
Насилу попик выкрутился. Бомбы и другие военные припасы оказались чуть не в каждом доме на берегах Сиваша. И белые, и красные, отступая, бросали их где попало.
О готовящемся наступлении, конечно, военные догадывались, но никто не знал, когда оно начнется.
25 мая со стороны Перекопа доносилась усиленная артиллерийская стрельба. Штабная братия вопросительно поглядывала друг на друга.
Что это, наши напирают или нас жмут?
На следующий день было приказано грузиться на поезд. Через Богемку проходила железная дорога от Джанкоя в сторону Перекопа.
Не знаете? — сообщил мне комендантский адъютант, принесший распоряжение о погрузке. — Красные разбиты под Перекопом. Наши прорвали их фронт. Выход из бутылки, кажется, обеспечен.
Ну, а обратный вход в бутылку?
Пока что, будем жить этим.
Никто в штабе не ликовал. Царило опасение, как бы наш минутный успех не кончился немедленным окружением и разгромом нашей крошечной армии на широких полях Северной Таврии.
Но так или иначе крымский период гражданской войны начался. Врангель ринулся добывать себе славу, французам — царские долги. Тифозные, вшивые, оборванные солдаты, не зная выхода из тупика, с мужеством отчаяния ударили на врага.
В иностранных газетах с этого дня появилась рубрика, озаглавленная в переводе на русский язык: «Авантюра генерала Врангеля».