В Евпатории парило отнюдь не воинственное настроение.
В первые дни после прибытия на полуостров, когда злополучные вояки приходили в себя и жили не столько рассудком, сколько инстинктом, о войне почти не разговаривали. В продолжительный период бегства от красных многие уже сроднились с мыслью о том, что рано ли, поздно ли, но наступит роковой миг сдачи. Как ни страшили лапы большевиков, но попасть в них казалось неизбежным результатом проигранной кампании. Голод, холод, паразиты, грязь, изнеможение, тиф, бездомное скитальчество, беспросветное будущее — притупили чувство страха перед красными. В этот первоначальный момент состояние казачества в Евпатории было таково, что, появись Красная армия под городом, решительно никто не тронулся бы с места и не оказал бы ей никакого сопротивления.
Да и не с чем было сопротивляться, так как лошади, седла, снаряжение, вся артиллерия и даже часть ручного оружия достались красным или грузинам.
Когда же, наконец, начало пробуждаться сознание, мало кто склонялся к мысли о целесообразности дальнейшей войны. Здравомыслящие люди рассуждали:
В руках белых армий одно время находилось более половины России, а теперь остался один жалкий клочок. Неистощимые материальные средства, свои и иностранные, пошли прахом. Рабочие везде относились к нам враждебно, крестьяне не пошли за нами, так как мы, помимо своей воли, вели за собой помещиков.
Генеральный же наш штаб,
добавляла ходившая по рукам сатира полковника Б. М. Жирова,
Оказался слишком слаб,
И весь план его мудреный
В пух и прах разбил Буденный.
Прихоть, знать, судьбы пестра:
Нас разбили вахмистра.
Воевать дальше незачем и не с чем, — таково было общее мнение на первых порах.
Однако, что дальше делать, — никто не знал. Пока же, по старой привычке, казаки ругали всех и вся. Больше всего доставалось представителям Добровольческой армии, которую разделывали на все лады.
Где же ваш «народ»? У нас здесь сколько казаков воинов, столько же казаков-беженцев, гражданских лиц. А много ли у вас воронежских, харьковских, курских мужиков? Почему они не пошли за вами, освободители?
Без вас мы давно помирились бы с большевиками, нашли бы с ними общий язык. А вам, вишь, подай царя да землю панам.
Пожили на казачьих хлебах два с половиной года… Поотъелись… А в Новороссийске о своих только шкурах думали, побросали казаков на произвол судьбы.
Одно слово — единонеделимцы.
В Евпатории установилось двоевластие. Существовала добровольческая гражданская власть и комендатура, но донцы плохо признавали их.
Бродячее, безземельное «Всевеликое Войско Донское», все еще игравшее в государственность, никак не хотело сознаться в том, что оно состоит на положении бедных родственников в гостях у богатых. За три года самостоятельного существования донское казачество усвоило сепаратистские стремления и не могло от них отрешиться даже теперь, в невольном плену у Доброволии.
Добровольцы здесь считали себя хозяевами и в руготне казачьих сорви-голов видели большую неучтивость. Она неприятно резала слух деникинским администраторам, чинам комендатуры, осважным[11] журналистам и всем тем обитателям города, которые исповедовали «единонеделимческий» символ веры. Ни для кого не составляло тайны, что эпитеты «Единая и Неделимая» Доброволия выставила на своем знамени в пику окраинам и казакам, которые будущее устройство своих областей, после изгнания большевиков, представляли не иначе, как в виде автономных единиц.
К величайшему ужасу евпаторийских ревнителей «Единой и Неделимой», с 24 марта начал издаваться официоз штаба Донской армии, газета «Донской Вестник», принявшая явно враждебный Добровольческой армии тон. Эсэровским языком она выражала в печати то, что трепали казачьи языки.
— «Гражданская война закончится не порабощением одной области другою, а мирным соглашательством всего русского народа. Он прогонит всех захватчиков власти как справа, так и слева», — писалось в первом номере. Далее развивалась мысль об искажении идеи борьбы с большевиками «примазавшимися к Добровольческой армии безответственными лицами».
В сущности, это была довольно старая волынка. Такие песни раздавались почти на каждом заседании донского круга или кубанской рады. Но в Крыму не привыкли к таким крамольным мыслям, тем более, когда их высказывали бесприютные гости.
Тон статей «Донского Вестника» с каждым номером становился все заносчивее и оскорбительнее. Газета очень зло высмеивала членов Особого Совещания (деникинского правительства в 1918–1919 гг.), доведших своей реакционной политикой южно русские армии до развала, а теперь удиравших в Константинополь с туго набитыми чемоданчиками.
— «Они обеспечили себе вольготное житье на европейских курортах, а разделываться за их грехи придется казачьим спинам».
Больше всего всполошился заведывающий евпаторийским «Пресс-Бюро», т. е. отделением Освага, Борис Ратимов, редактор местной газеты «Евпаторийский Курьер». Это был типичный осважник, т. е. журналист, агитатор и контр-разведчик в одном лице, всегда готовый служить тому,
Дает кто деньги и чины
И матерьялу на штаны,
как высмеивала его в стихотворном памфлете «Герой нашего времени» сугубо-черносотенная крымская газета Измайлова «Царь-Колокол» (1920 г. № 5).
До прихода в Крым белых он редактировал советскую газету. Теперь лез из кожи, чтобы выказать себя верноподданным Доброволии. По своей должности, столько же жандармской, сколько и писательской, он, разумеется, не мог равнодушно относиться к выходкам казачьей газеты. К тому же дела его «Курьера» в это время пошатнулись. Казакам его газета была не нужна, так как они привыкли удостаивать своего внимания только те органы печати, которые украшались вывеской «казачья газета», «казачий журнал» и т. д.
Оппозиционные элементы Евпатории, в том числе и рабочие, которым надоел пресмыкавшийся перед Деникиным «Курьер», с жадностью набросились на «Донской Вестник». Хотя рабочие круги далеко не разделяли основных идей этой газеты, но она нравилась своим беспощадно-критическим отношением к Деникину. Наконец и буржуазия интересовалась этой газетой. Как ни успокаивали крымские газеты тамошнее общество, как ни умаляли решающее значение новороссийской катастрофы, именуя ее «несколько беспорядочной эвакуацией армии», но все обыватели идиллически-спокойных уголков крымского побережья чувствовали, что стряслась непоправимая беда. Толпы оборванных донцов говорили далеко не о спешной эвакуации, а о полном разгроме. В «Донском Вестнике» любопытные могли почерпнуть кой-какие сведения о случившемся.
Тираж «Евпаторийского Курьера» пал. Доходы Ратимова быстро пошли на убыль.
Осважник решил сразу убить двух зайцев: уничтожить опасное направление и поднять тираж своей газеты. Набравшись смелости, он отправился в гостиницу «Дюльбер», где помещался штаб Донской армии, добрался до генерал-квартирмейстера Кислова и заявил ему о недопустимости взятого «Донским Вестником» тона.
Впрочем, — дипломатично добавил он, — все эти резкости я объясняю не чем иным, как просто неопытностью донских журналистов. Ничего нет проще устранить зло. Чем иметь свою дорого стоящую газету, донской штаб может дать мне некоторую субсидию, и я организую при своей газете особый казачий отдел.
Видите ли, это будет не совсем удобно. Вы не казак, а пути и идеология казачества резко расходятся с добровольческими. Как же мы можем ужиться в одной газете? Или вы думаете нас взять под свой контроль?
Осважник смутился.
При выходе из гостиницы он встретил одного крупного донского начальника, ген. Карпова, попробовал было заговорить с ним и начал развивать перед ним мысль о необходимости совместной работы казаков и добровольцев на благо «национальной» России.
Ваши добровольцы — преторьянцы, — отрезал пылкий генерал. — Они выродились в кондотьеров. У них нет никакой связи с народом и никакой почвы под ногами. Нет у них и отечества. Это просто сброд со всей России, деклассированная молодежь. Казаки же плоть от плоти и кровь от крови черноземной силы, и с вами им не по пути.
Взбешенный Ратимов бросился к добровольческому коменданту города ген. Ларионову.
Да у них там не только самостийность, но и полная измена. Их надо образумить, иначе они вонзят нам нож в спину, — кричал он генералу.
Старый служака, ровным счетом ничего не смысливший в политике, поплелся в «Дюльбер».
Знаете, того… у вас, говорят, газета левая, — робко высказал он свою мысль начальнику штаба ген. — лейт. Кельчевскому.
Ах, знаете ли, мы все здесь левые! — полушутя, полусерьезно ответил ему Кельчевский. — Такие уж мы есть, что с нами поделаешь.
Ларионов тоже ушел в страшном смущении. Прошло еще несколько дней. Настала Пасха.
Посещая, по обязанностям информационной службы, столовые, кафе и рестораны и прислушиваясь к разговорам, Ратимов, к великому своему ужасу, услыхал, что в казачьих кругах весьма определенно трактуют — страшно сказать — вопрос о мире с большевиками. В послепраздничном же номере газеты «Донской Вестник» — главный борзописец, член донского войскового круга, полковник генерального штаба Сысой Бородин обсуждал те условия, на которых казаки могут помириться с советской властью:
Признание казаками этой власти не должно уничтожать автономии казачьих земель. Комиссары должны избираться только из казаков. Разрешение земельного вопроса должно быть предоставлено самому казачеству. Казачьи войсковые части, подчиняясь советскому главнокомандующему, должны существовать на тех же основаниях, как и до сих пор.
Таковы были фантазии политика-генштабиста, предполагавшего диктовать условия мира победителям. Ратимов забил настоящую тревогу.
Предательство казаков несомненно. Они хотят заключить сепаратный мир с большевиками, — кричал он на всех перекрестках.
Бедный провинциальный журналист не знал, что еще до Пасхи штаб главнокомандующего получил ноту английского правительства с уведомлением, что оно отказывает в дальнейших субсидиях и предлагает свое посредничество для заключения мира с большевиками. Весть об этой ноте, пока известной только верхам, привез в Евпаторию из Севастополя командующий Донской армией ген. Сидорин, который ездил туда на совещание по поводу выбора преемника Деникину. Широкую публику ставка покамест о ноте не оповещала, но военные начальники, а следовательно, и войска уже определенно обсуждали вопрос о прекращении гражданской войны.
29 марта в Евпаторию прибыл донской атаман ген. Богаевский. На другой день он принял в гостинице «Дюльбер» депутацию от казаков-беженцев (не числящихся в войсковых частях).
«Божья коровка» — такое прозвище носил атаман — на этот раз совсем поджала свои крылья.
Виновно смотрел он, неудачный вождь, на измученные лица бородачей в чекменях. Много прегрешений накопилось у него на душе, и он боялся смотреть прямо в глаза людям, которых столько раз обманывал. 20 декабря 1919 г., в г. Новочеркасске, на который напирал Буденный, он издал велеречивый приказ, в котором заявлял, что останется в стольном городе казачества до последнего момента и покинет его только с войсковым штабом. Не прошло и суток, как атаман укатил в особом, весьма удобном поезде на Кубань, бросив на произвол судьбы и войсковой штаб, и все учреждения, и десятки тысяч беженцев, скопившихся в Новочеркасске.
Потеряв свою территорию, он в начале 1920 года превратился в деникинского приживальщика и не стеснялся своей лакейской роли. В январе, в период переговоров ставки с казачьими правительствами о создании единого государственного организма на юге России, Деникин сделал попытку втереть очки казачеству назначением своего южно-русского правительства, избран премьером Богаевского. Кубанская рада появление нового премьера встретила свистом.
— Какой позор!.. И это выборный атаман!.. Глава демократически организованной провинции в услужении у главы всероссийской реакции.
Наконец, в Новороссийске атаман проявил изумительную бездеятельность, не стукнув палец о палец для обеспечения казаков перевозочными средствами.
Три месяца прошло после бегства из Новочеркасска. Теперь он впервые предстал перед выборными от донского казачества.
Станичники! Я знаю, что ваше положение тяжелое, — тихо начал атаман, не блиставший ораторскими дарованиями. — Но используйте время вашего скитальчества с возможной пользой, приглядывайтесь, например, как ведут хозяйство здешние немцы-колонисты. От них многому можно научиться. Помните, как наши деды побывали в Отечественную войну с Платовым во Франции и вывезли оттуда под седлами шампанскую лозу, от которой и пошли наши цымлянские и раздорские вина.
Хмуро глядели насупленные глаза «отцов» и «дидков». Дисциплинированные с малолетства, они не смели проронить слова. Но их безмолвие красноречиво говорило:
Все это не то… Это не ответ на те больные, мучительные вопросы, которые разъедают наши сердца. Не до шампанского и цымлянского нам теперь.
Атаман понял, что ему не отделаться не очень-то удачным сравнением положения победоносного донского казачества во Франции в 1813 году с нынешним прозябанием в Крыму.
Я знаю, — продолжал он, — что все вы стремитесь в свои хутора и станицы. Что же, могу с вами поделиться, о мире идет разговор. Выть может, недалек тот день, когда те из вас, которые найдут для себя возможным жить под Советской властью, вернутся к своим очагам. Ну, а тех, — меланхолично закончил атаман после паузы, — которые захотят разделить свою судьбу с нами, вождями, ждет тяжелая изгнанническая доля за границей.
Вздох облегчения вырвался из казачьих грудей. Атаман сказал то, что требовалось. Близок мир, — и лучшего ничего не мог он сообщить.
Впоследствии за границей, когда ген. Богаевский так яростно боролся против возвращения казаков в Россию и всех поборников этого направления клеймил изменниками родины и предателями, я неоднократно напоминал ему в печати[12] эту речь, сказанную в моем присутствии. В Крыму атаманово сердце нисколько не возмущалось грядущим возвращением казаков в свои хутора и станицы для мирного труда под сенью Советской власти. В этом тогда он не видел «измены казачеству и национальному русскому делу». Стоя в Евпатории лицом к лицу перед казачьими делегатами, он и думать не смел, чтобы убеждать своих подданных в необходимости удирать на вечные века за границу и пугать их большевистскими репрессиями. Такая агитация могла озлобить казаков. Момент для нее был неподходящий. Красные войска стояли не многим более чем в ста верстах от Евпатории и очень скоро могли достичь до нее. История же казачества знала примеры, когда восставшие казаки мирились с центральным правительством головами своих атаманов.
У Богаевского существовала привычка подлаживаться к подданным усиленным производством простых казаков в офицеры, а офицеров в следующие чины, которые совершенно обесценивались. Даже генеральство утратило свое значение. Многие украсили свои плечи погонами с зигзагами во время обедов, так что их прозвали «обеденными» генералами. Разные администраторы и военные начальники всячески старались затащить к себе атамана на разные торжества и блеснуть хорошей кухней. Расходы на изысканно-вкусные блюда и тончайшие вина, в которых атаман разбирался и охотнее, и легче, чем в государственных делах, окупались наградами и повышениями. На сытый желудок атаман щедро жаловал чины. В декабре 1919 года на каком-то обеде в Таганроге он, по неосторожности, облил красным вином китель коменданта города полковника Н. Зубова.
Ах, простите, ваше превосходительство, я сделал вас красным, — извинился атаман в шутливой форме.
Я пока еще полковник, — учтиво заметил Зубов.
Полковник? Я, значит, ошибся. Ну, да ладно, раз уж я назвал вас превосходительством, так и будьте им.
Новый генерал был испечен, как блин.
И теперь в «Дюльбере» атаман не мог воздержаться от своей мании, не мог расстаться с казачьими выборными без того, чтобы не осчастливить их.
Господа, — обратился он к наиболее почтенным и заслуженным, которых рекомендовал ему окружный атаман Донецкого округа ген. Рудаков, представлявший депутацию. — Я вижу, что вы уже убелены сединами и за свою долгую жизнь немало послужили Тихому Дону. Произвожу вас в хорунжие. А вас, — обратился он к находившемуся тут же окружному атаману 2-го Донского округа полковнику Генералову, — произвожу в генерал-майоры.
Вот так штука! — пожимали плечами по уходе атамана станичники, на этот раз весьма мало обрадованные высочайшей лаской. — Чего это он натворил? Теперь нас станут считать офицерьем, и этак много беды хватишь, когда придут большевики или станешь попадать домой после замирения.
В тот же день атаман рассмотрел большой список полковников, представленных к производству в генералы, и, разумеется, утвердил его. Неслыханная катастрофа постигла белый стан, от стотысячной донской армии остались жалкие клочья, но награды сыпались из рога изобилия. Всякий считал себя героем; повышение одного вызывало зависть и оскорбленное чувство в других.
Чинопроизводство давно уже стало игрой в бирюльки, чин превратился в пустой звук, а в Крыму, при последнем издыхании обломков царской армии. — В особенности. Тем не менее белый стан никак не мог расстаться с этим, утратившим свой смысл и крайне вредным для дела, фетишем.
Еще Алпатова надо произвести в генералы, — выкрикивал один из новоиспеченных олимпийцев на пирушке, устроенной ими в этот вечер.
И Маркова тоже.
Вношу предложение: Лащенова.
В результате этот своеобразный генеральский митинг отправил в «Дюльбер» к Богаевскому депутата, лихого донского конника, сподвижника Мамонтова, ген. С-ва[13] с ходатайством о добавочном производстве. Атаман, вычеркнув кой-кого из неугодных ему людей, подписал набросанный в ресторане на клочке бумаги приказ. Список белых олимпийцев в этот вечер пополнился еще несколькими «африканскими» генералами, как звали всех, кого производил в этот чин Африкан Богаевский.
Подобным образом забавлялись и самоуслаждались в Евпатории неудачные вожди донских казаков, поборники «национального русского дела», в то самое время, когда все бывшее царское офицерство, находившееся в Советской России, ринулось, по призыву Троцкого, на борьбу с панской Польшей, совершенно забыв и думать об упраздненных чинах.