Продажные перья из сил выбивались внушать urbi et orbi, что в военных лагерях царит большое озлобление по адресу тех, которые у дверей константинопольских кофеен занялись продажей фиалок.
— Чувство армии в Галлиполи так сильно, как никогда, — констатировало в Париже бурцевское «Общее Дело».
У читателей этой газеты возникал невольный вопрос, какая же армия была столь близка сердцу орлов, врангелевская или французская, так как в том же самом номере сообщалось, что в Галлиполи сначала записалось в «иностранный легион» 7000 человек, и лишь личная агитация Врангеля против этой записи сильно сократила эту цифру.
Из тех самых лагерей, где, по уверению парижских борзописцев, господствовало «сильное чувство армии», люди тучами устремлялись на берега Золотого Рога. Никакие лишения, безработица, холодное время года, преследование французами беспаспортных и т. д. не останавливали этого бешеного потока.
Грязные русские ручьи, вливаясь в разношерстное и не совсем чистое цареградское море, сильно изменили его поверхность. Будущий историк города Константинополя не сможет обойти молчанием этот любопытный период, напоминающий эпоху первого крестового похода, когда такая же рать оборванцев, возглавляемых тезкою Врангеля Петром Амьенским, запрудила царственный город.
Не только уличная толпа приобрела особый отпечаток от добавления русского элемента. Изменился даже темп уличной жизни. Вся эта голодная русская ватага, ударившись в дела и делишки всякого сорта, до грабежей включительно, прожигала ничего не стоящую жизнь, бросая направо и налево лиры, независимо от того, добыты ли они легким способом или тяжким трудом. Веселые, кутящие компании, в которых половина не знала, где, под каким забором придется ночевать после уплаты по счету, оглашали пьяными «патриотическими» песнями, стрельбой, руганью, боевым кличем, угрозами по адресу большевиков как улицы, так и бесчисленные константинопольские рестораны, бары, кофейни, притоны, как старые так и новые, только что открытые русскими же ввиду требований момента. Концерты, кабаре, спектакли, цыганские хоры находили потребителя, еще не прожившегося в пух и прах. Этой разгульно-пьяной и в то же время босяцкой жизни предавались все уже по одному тому, что она не оставляла времени для грустных размышлений о своем далеко не заманчивом будущем.
В Константинополе, как центре балканской эмиграции, конечно, каждый день рождался миллион всяких политических слухов, всяких фантасмагорий, одна нелепее другой. Здесь также судили и рядили о том, признают или не признают врангелевцев как армию, т. е. отпустят средства на ее дальнейшие авантюры или нет. Разнообразные «пластинки» звенели и на Пере, в посольстве, и у мечети Омара, на толкучке, и на площади Муссала. Мой знакомый терец полк. Соколов, взбираясь по Галатской лестнице, шутки ради взболтнул одному встречному, что армию Врангеля решено перевезти на Дальний Восток под начальство атамана Семенова.
Когда через час он спустился с Перы по подземной железной дороге, при выходе из туннеля его встретила целая толпа знакомых, радостно кричавших:
— Ура! Спасены. Слышали? Повезут на Дальний Восток. Пришло за нами 20 океанских пароходов. А впрочем, всего вернее, что «пластинка». Но так или иначе, не зайти ли в «Киевский Уголок» выпить?
Все эти слухи более забавляли публику, чем волновали, и ими интересовались ничуть не дольше, чем ножкой хорошенькой встречной турчанки без чадры. Люди умерли морально и стремились всячески усыпить свое сознание, а не размышлять о завтрашнем дне. Работа, спекуляция, служба, воровство, сводничество — все это превратилось в средство не для выхода из гнойного омута, а для того, чтобы поглубже опуститься в него и подольше побыть на его дне. Ведь в Константинополе веселее подыхать, чем в тифозных и холерных лагерях. В возможность лучшей жизни на земле эти недавние христолюбивые воины теперь верили столько же, как и в загробное райское блаженство.
В середине февраля, несколько оправившись от тифа, я выбрался в город. Отпуски, хотя и неохотно, но давались adjudant’oM тем лицам, к которым ротмистр Александровский относился с доверием, зная, что они вернутся назад. Прежде чем я добрался до Галатского моста, французские патрули несколько раз спросили у меня «votre passeport». Они ловили тех, кто не имел никаких документов, ни врангелевских, ни иностранных паспортов, ни удостоверений от французских властей на право жительства в Константинополе.
Наконец, я попал на площадь перед мечетью Омара, близ знаменитого константинопольского базара в Стамбуле[49]. Кого только не пришлось увидеть в числе продавцов! Вот, нагромоздив на левую руку груду американского белья и несколько пар ботинок, месит грязь бывший председатель военно-судебной комиссии 2-й донской дивизии полковник Сергеев. Он уже без погон и стесняется меня. Иные почтенного возраста и чина офицеры торгуют в погонах. Кому тут до кого дело?
«Средь груды тлеющих костей кто царь, кто раб, судья кто, воин?» — вспоминается стих А. Толстого.
Вон и другой служитель Фемиды, мой бывший подчиненный, помощник военного прокурора Донского военного суда капитан К. Галкин. Перед ним стоит робкий турецкий жандарм (союзники принизили и усмирили!) и торгует рубашку.
Бери, эффенди[50], дешево отдам… только для тебя сорок пиастров… Рубашка якши… Хоть под венец итти.
Для бедного турка и эта цена высока. Он отходит к другому русскому «пискулянту».
Рубашки, носки, полотенца! Приходи, налетай, наскакивай… Завтра в долг, сегодня на деньги! — вопит Галкин, расхаживая среди разношерстной толпы, где продавцов больше, чем настоящих покупателей.
У него уже замашки заправского торговца. Точно его основная профессия — ходить с лотком в руках, а не рыться в законах.
Главный предмет купли-продажи — обмундирование и белье. Английские штаны, френчи, шинели, ботинки, американские рубахи, кальсоны, фуфайки, пижамы.
Американцы неизменно щедры. Раздачей их даров кормится несчетное число русской знати, устроившейся в разные благотворительные, русские и иностранные, учреждения.
Кто ходовой парень, тот здесь не пропадет. Надо не сидеть, а бегать и знать, где чего можно урвать! — поучают опытные панельные жители Царьграда.
«Получать» — их нынешний боевой лозунг. Сегодня в русском Красном Кресте, послезавтра у графини Бобринской, в субботу у американцев. Везде хвосты длиннее, чем у кометы. Зато овчинка стоит выделки. Иные ухитряются «получать не только в разных местах, но по пяти-семи раз в одном и том же учреждении, благодаря всяким искусным комбинациям, до подложных документов включительно.
У иностранцев стало модой, манией, развлечением от скуки «благотворить несчастным русским беженцам». «Благотворили» все, кто хотел, и получался такой хаос, что ловкачи жили себе припеваючи на счет благотворительности, а скромные люди не могли нигде выклянчить себе смены белья.
Одна благотворительница-американка однажды привезла в лагерь Сан-Стефано свои подарки на автомобиле и, встав на сиденье, швыряла их в беженскую толпу, любуясь возникшей из-за ее даров свалкой и побоищем.
Недаром ведь янки любят сильные ощущения!
Все эти бесчисленные дары, каким бы путем они не попадали к русским беженцам, в результате оказывались на толчке возле мечети Омара. Иные сами тащили их сюда, у других «пискулянты» скупали сразу жё при выходе из благотворительных учреждений.
А почему здесь не видно продажных французских шинелей, одни только английские? — спросил я Галкина.
Здесь Стамбул, французский район. Здесь французы хозяева, не позволяют торговать своим добром. А вот на той стороне, где Пера, хозяйничают англичане. Там в продаже не увидишь защитного френча или штанов.
Ну, а американское добро?
Тем торгуй, где угодно… Эффенди! Эй, эффенди! ботиночки-то, из слоновой кожи, век не сносить. Всего три лирочки малюсеньких.
Тут же, по обеим сторонам толчка, бесчисленные палатки, где турки продают горячие яства, грея их на мангалах. Кое-где открыли такие походные столовые и русские. Везде толпы нашего брата, в погонах и без погон. Мокро, грязно. Но этому люду некуда деться до ночи. Ночью тех, у кого есть пять пиастров, пускают переночевать в кофейни, разумеется, на столе или на голом полу. День — надо выходить.
Русский борщ! Русский борщ! Пять пиастров порция! — выкрикивает донской «козя», выпячивая грудь из-за ящика, который служит столом.
— Стой, это ты, Чернозубов?
С этим казаком я вместе прошел тяжелые мытарства в госпитале Маль-Тепэ.
Собственной персоной! Милости просим… Очень рады. Прикажете порцию?
У тебя, вижу, свое дело? Откуда капиталом разжился?
Чудные чудеса, господин полковник. Оно точно, в госпитале я был беднее церковной мыши. Посчастливилось. Помер ночью мой сосед в тифозной палате, генерал один, не наш — донской. Что ж вы думаете? Пощупал я — холодный. Дай, думаю, произведу у него ревизию под подушкой. Ну, клюнуло. В бумажнике лежало до ста лир, да еще кисет с золотом. Век за него бога буду молить. Ему, покойничку, ничего этого не нужно на том свете, а я, бедный человек, теперь встал на ноги. Абакумов! Тарелку щей господину полковнику, наш ведь.
Обед на базаре, среди толпы. Мелкий снег падает в глиняную чашку, в которой подан борщ.
Не угодно ли перед обедом? Настоящая, николаевская! — гнусавит подозрительная фигура, распахивая полу пальто и показывая засунутую во внутренний карман бутылку с мутной влагой.
На Галатском мосту опять тьма знакомых. Вон, по той стороне краснеет мясистое лицо графа Дю-Шайля. Под мышкой у него портфель, в котором, надо полагать, лежат новые политические проекты и доклады.
Тросточку! Тросточку! Первый сорт… ах, вы еще в форме, извиняюсь.
Шоколад, мармелад, тянучку пожалуйте.
Казалось, Врангель привез в Турцию не войско, а армию торговцев.
Как, и вы? — обращаюсь к долговязому продавцу шляп, своему старому сослуживцу еще по Херсонскому полку, полк. В. Митяеву.
Когда-то он считался богатым. Имел дом в Киеве, где мы оба служили.
Что ж делать? Торговал альбомами, — не пошло. Теперь принялся за шляпы… Какую прикажете? Купите, эффенди, дешево отдам.
С этими последними словами он погнался за греком, который имел неосторожность бросить взгляд на его товар.
Даже торговцами назвать эту публику — много чести. Скорее попрошайки. Равнодушно поглядывают на них богатые турки, шагающие из Стамбула в Перу. Гордые сипаи, статные, с коричневыми лицами, в живописных индийских костюмах, не удостаивают даже взглядом эту бродячую свору. Про французов, англичан и говорить нечего. К ним русский продавец не осмеливается подойти.
На Grande rue du Рега, на «Периной улице», как говорят казаки, больше всего сказывается контраст между изобилием и нищетой. Здесь сосредоточен весь блеск, вся роскошь европейского населения оттоманской столицы. Здесь огромные, прекрасные магазины. В некоторых из них товару гораздо больше, чем у всех русских уличных торговцев, вместе взятых. В гастрономических магазинах витрины ломятся от всяких заманчивых яств и питей. Самый утонченный обжора тут найдет решительно все для услаждения своего вкуса, до беломорской семги и остэндских устриц включительно. Здесь тысячи экипажей, шикарные esprit шикарных женщин.
И тут же рядом копошится ужасающая интернациональная беднота. Наши среди нее побили рекорд и своим костюмом и своим поведением. Иные даже здесь торговали всякой белибердой. То тещиными языками, то раскрашенными деревянными змеями. Немного спустя французы воспретили уличную продажу этих страшных игрушек ввиду того, что одна беременная турчанка, выплыв из-за угла и натолкнувшись на змея, так перепугалась, что тут же на улице у нее начались преждевременные роды.
На Пере не только русская беднота. Тут и наши, правда, уже начавшие скисать, сливки. Это, главным образом, для них открывается и через несколько недель скандального существования прогорает великое множество всяких «Киевских» и «Крымских
Уголков», для них надрываются «известные» цыганские певицы Ася Шишкина и Анна Стеновая, им преподносит свои юморески немного выдохнувшийся Аркадий Аверченко.
На Пере же, как днем, так и ночью, многочисленные русские дамы выставляют на показ свои наряды и предлагают свою красоту по сходным ценам. Турки хорошо изучили таксу их любви. Для них теперь каждая русская женщина М-me Лирская.
«Presse du Soir», «Press du Soir», — кричит газетчик, довольно правильно выговаривая французское название желтого органа, который издает С. И. Варшавский, тот самый, который вдохновлял Сидорина на знаменитом майском процессе в Севастополе.
Дайте номер, газетчик… Господи, кого вижу!
Покупатель и продавец, к немалому изумлению прохожих, обнимаются.
Сколько лет, сколько зим… С мировой войны не видались. Это мой старый товарищ еще по военному училищу, полковник С. В. Вавиловский. Перед войной окончил интендантскую академию. Когда-то занимал должность корпусного интенданта. Честность, необычная в этой корпорации, довела его до константинопольской панели.
Стой, брат, тут, кажется, на улице Венедик, № 27, есть «Кружок петербургских артистов». Сейчас свернем. Там русский дух, там Русью пахнет. Закусим и приложимся. Я сегодня богат, зашиб две лиры на иностранных журналах.
«Кружок петербургских артистов», к моему великому изумлению, содержал не кто иной, как доносчик на Сидорина, журналист Борис Ратимов. Предприимчивый осважник кое-что вывез из Крыма, кое-где подзанял, в общем — открыл свое дело.
Дверь ресторана нам распахнул молодой мужчина в поддевке с красивой окладистой бородой, в стиле русского боярина.
Какое интеллигентное лицо у этого швейцара! — заметил я.
Это князь Гагарин, гвардейский офицер.
Кельнерши оказались одна другой краше. Ратимов сумел набрать изящный букет.
Вот эта, видишь, в малиновой юбке, жена морского офицера Лазарева. Не правда ли, прелесть? Тут, брат, много аристократии. И неподдельной, а самой настоящей. Посмотри на лица, на манеры. Старшая судомойка здесь графиня Медем.
Едва я занялся более внимательным созерцанием выставки ратимовских красавиц, как в прихожей раздались дикие крики.
Не смей приставать к моей жене, подлец!
Пошел вон, мерзавец!
Затем возня, грузное падение тела, безобразное хлопанье наружной двери и продолжение скандала на улице.
Кельнерши, сидевшие, ввиду отсутствия посетителей, красивым цветником напротив нас, повскакали. Та, которую товарищ отрекомендовал мне женой морского офицера, юркнула в сторону кухни, откуда скоро выплыла величавая фигура Бориса Ратимова.
Он сделал вид, что не узнает меня.
Обычная вещь в русских заведениях… Не стоит итти, — сказал мне Вавиловский, видя, что я поднялся с места.
Однако я выбежал на улицу. Там уже собралась толпа.
Со стороны «Периной улицы» мчались жандармы всех национальностей и даже два итальянских офицера, в широчайших плащах и в огромных шляпах с плюмажем. Среди толпы стоял растрепанный, взволнованный князь Гагарин.
Он судорожно сжимал кулаки перед носом низенького, угреватого, явно пьяненького офицера-моряка, тоже без шапки, с окровавленным лицом.
Стыдно! Это не по-княжески, — крикнул кто-то из толпы.
В Крыму небось от фронта бегал, как чорт от ладана. А здесь храбрость показываешь.
На «Рион» бы таких!
Чего там на «Рион», — басит мрачного вида донец, готовый пошуметь везде и всюду, давай только повод. — По-нашему, по-казачьему, таких бы в куль да в воду.
Пьяный моряк тихо плакал, мешая слезы с кровью и еще более замазывая свое лицо.
Что у них творится? — спросил я знакомого журналиста Бориса Белова, служившего у Ратимова «петербургским артистом».
Из-за бабы спорят. У моряка красивая женка, кельнершей служит. Князь ухаживает. У них скандалы чуть не каждый день. Чем другим, а скандалами наш Кобленц очень богат.
На следующий день я совершил второй рейс по Константинополю.
Опять новые встречи, опять куча знакомых лиц. Вот полковник Т., военный инженер. Пьяный. Показывает толстый бумажник с лирами. Удачно продал англичанам радио-телеграфное имущество. Вот у ворот посольства мой давнишний приятель, бывший эриванский губернатор А.Е. Стрельбицкий. Этот вечно где-нибудь служит. Служит и теперь — в беженском комитете. Через год я встретил его в Болгарии. Здесь он уже служил у союзников, в репарационной комиссии.
Наконец я в величественном храме Юстиниана, нынешней мечети Айя-София. В одной из ее пристроек — усыпальница завоевателя Византии Магомета 11-го и его семьи — четырех «марушек» (так говорит мулла) и 18 сыновей.
Из русских в этих местах ни души. Им сейчас не до Святой Софии. Одним некогда, так как строят планы спасения России и всего мира от большевизма; другие находят не совсем удобными для спанья твердые плиты соборного двора.
Снова прошел на толчок.
Та же картина.
Один «кардаш» в феске наклонился над «кардашем» в малиновой дроздовской фуражке. Этот второй «кардаш» валяется в грязи. Турок укоризненно покачивает головой, причмокивая при этом языком по-восточному. Более никто из базарной толпы не интересуется пьяным русским. Привыкли.
Возвращаясь в лагерь от Галатского моста вдоль берега Золотого Рога, я неожиданно столкнулся с генералом Селецким. Старик тащился с вещами, попадая на маленький транспорт № 211, который отвозил продукты на о. Лемнос. Сзади генерала, подбирая грязный подол юбки, прыгала с рельсы на рельсу маленькая, со вставными зубами, женщина еврейского типа.
Поздоровались.
На Лемнос, батенька. Приходится… Врангель приказал. Познакомьтесь, моя племянница.
Я улыбнулся.
Могу полюбопытствовать, в качестве кого попадаете на Лемнос?
Как кого? в качестве председателя корпусного суда вашего корпуса. Скоро вы все переберетесь туда.
При этой новости я присел от изумления и стал собираться с духом, чтобы как-нибудь поделикатнее спросить старика, считает ли он себя в безопасности, отправляясь к донцам.
Но Селецкий заторопился.
Так до скорого свидания, батенька… Опять послужим вместе. Кстати, съездите к Ронжину: он ведь ваше начальство.
О том, что у ген. — лейт. Селецкого нет самолюбия, я хорошо знал. Но приходилось недоумевать, как мог допустить ген. Ронжин такое бестактное назначение в донской корпус, хотя в период его последнего издыхания, того, кто председательствовал на суде над Сидориным.
Через несколько дней я, действительно, посетил ген. Ронжина, который жил и работал в одном месте со штабом Врангеля на пароходе «Великий Князь Александр Михайлович».
Здесь шла вовсю канцелярская работа и царил старорежимный штабной дух. К обеду в кают-компании картина изменилась. Со столов быстро исчезли папки с бумагами и пишущие машинки. Их заменила недурная сервировка. Из кают выплыли нарядные, завитые и напудренные дамы, которые все утро посвящали только одному туалету. Офицерство потянулось «к ручке». Раздавалось щелканье шпор да чмоканье губами о пухлую, выхоленную кожу. Добрых полчаса размещались, усаживались, ждали начальника штаба. Обед с церемониями, не то что в Чилингире или Серкеджи. Вечером опять бумагомаранье и бумагомаранье, приносившее столь мало пользы лагерным сидельцам. Больше всего строчили в наградном отделении.
Неужели еще и сейчас производите? — спросил я начальника этого отделения, своего друга, полк. В. В. Бабенчикова.
А то как же? Управлять нечем, так хоть проявляем деятельность производствами. Нам это дешево стоит. Смотри, какие у меня горы представлений. Вашего донского политика Сисоя Бородина в генералы производим. За верную и честную службу в Крыму, а также, чтобы впредь не крамольничал. Есть чудаки, которые еще добиваются ордена Николая Чудотворца. Если так дело пойдет с производствами дальше, то бог даст, к Рождеству вся армия будет состоять из генералов и полковников.
А знаешь, что говорят по этому поводу казаки?
Что?
Все, говорят, стали высоко, так все и попали далёко.
Ген. Ронжин обласкал меня.
Немедленно спешите в Хадем-Киой. Мы напишем французам бумагу, чтобы не задерживали вас. Генерал Абрамов без вас как без рук. У него несчастье, корпусной интендант ген. Осипов сбежал с деньгами. Он имел неосторожность доверить этому генералу 400 лир, понадеялся, что хоть Осипов, как родственник атамана Богаевского, постыдится жулить. Ничего не вышло. Богаевский не раз уже присылал к нам начальника своего штаба ген. Алексеева с просьбой замять дело. Вот что там творится у вас в Хадем-Киое.
Получив документы, я отправился на Перу, к французскому коменданту Константинополя. В приемной, в затылок друг другу, стояло человек 50 офицеров, медленно продвигаясь к столу, за которым сидел русский полковник, с породистым лицом, в новенькой с иголочки форме. Он крайне небрежно выслушивал просьбы, которые излагались самым вкрадчивым, раболепным голосом, и большинству заявлял:
Приходите завтра.
На тех, кто начинал возмущаться завтраками, покрикивал. Мой независимый тон, с которым я попросил доложить обо мне коменданту, произвел на него самое скверное впечатление, и он под каким-то предлогом отклонил мою просьбу. Когда же я начал возражать, он заявил мне:
— Я с вами не хочу больше разговаривать.
У меня тоже пропала охота беседовать с заевшимся типом.
Таких множество служило у французов или переводчиками или шпионами, чаще же всего тем и другим вместе. Впоследствии, когда французы перестали иметь в них надобность, они посвятили себя другой карьере, в духе Конради и Таборицких.
Я отправился без всякого доклада в кабинет французского коменданта, был встречен очень любезно и через сутки возвратился, после шестинедельного отсутствия, в свой корпус, где меня уже давно считали покойником.