Слабые красные части, сторожившие крымскую армию у Перекопа, не выдержали натиска «цветных войск» и спешно начали отходить на север. Удаче прорыва содействовали больше всего танки. Под их прикрытием пехота уже смело бросалась в атаку красноармейских окопов.
В то же самое время, как Кутепов имел успех на Перекопском перешейке, ген. Слащев, высадившись со своим корпусом у дер. Кирилловки, повел наступление на Мелитополь, а ген. Писарев двинулся со шкуринцами через Чонгарский полуостров к узкому выходу из Крыма в восточной части Сиваша. Опасаясь окружения, Красная армия повсеместно отступила.
Наш Донской корпус вышел из бутылки позже других.
Опасения штаба Главнокомандующего не подтвердились. Казаки, как только почуяли боевой огонь, сейчас же воспрянули духом.
— Станция? Подавай следующую! — орали «Гундоря»[30] ген. Гусельщикова на ст. Таганаш, перед самым Чонгарским полуостровом.
Это был лихорадочный порыв зверя, которого заключили в клетку.
Наш поезд медленно продвигался к северу. В штабе не особенно хорошо знали положение на фронте. Хотя по инерции и из любопытства каждому хотелось вперед и вперед, но настроение по-прежнему царило скорее боязливое, нежели воинственное. Все видели, что идем на Советскую Россию ни с чем, с голыми руками, даже без веры в чудо.
Ген. Абрамов не принадлежал к числу начальников, способных ободрить или хоть осчастливить своих подчиненных каким-нибудь собеседованием. Целые дни сидел он в своем отделении (мы ехали в простом вагоне Ш-го класса) с начальником штаба и никогда не появлялся из-за дверей даже к нам, высшим должностным лицам.
Что он у вас за такая бука? — спросил я ген. Тарарина, природного казака и потому хорошо знавшего старое донское офицерство.
Так уж он воспитан. Вы никогда ничего не слыхали про его отца?
Не приходилось.
Это была презанимательная личность. Простой, необразованный казак, он ухитрился дослужиться до генеральства. Будучи бригадным командиром, он во время маневров однажды взял в плен самого министра Ванновского и заставил у себя обедать. Потом он пошел по администрации, был окружным атаманом Донецкого округа. Тут он хозяйничал, как некогда в своей сотне. Баб, девок, старух, — всех считал своими подчиненными. — «Ишь ты, окаянная, — кричал он иногда молодой казачке, — как рожу-то свою наштукатурила, а хата небось не выбелена. Вот я тебе покажу. Чтобы, как поеду назад, хата блестела как снег, не то я тебе… видишь?» Тут ногайка взвизгивала в воздухе и хлестко шлепалась о генеральский сапог. Строг был, все перед ним дрожали. Когда его собственные дети приезжали к нему из кадетского корпуса в отпуск, он заставлял их являться к нему с форменным рапортом: «Ваше превосходительство! кадет такой-то в отпуск прибыл». Папаша сурово осматривал сынков, и горе, если находил пуговицы недостаточно насветленными или ремень плохо подтянутым. Сейчас под арест. Где уж тут не сделаться букой, привыкнув и отца родного бояться.
— Да, — продолжал Тарарин после паузы, — это был служака старого закала. Он не особенно ценил образование и считал его гибельным для казака. Однажды он представлялся государю, который поинтересовался, велика ли у него семья и по какой дороге пошли дети. — «Один-то вот ничего, ответил старик, — в строю служит, старший же отбился от рук, погибший человек, изменил казачеству». — «Что же с ним такое?» — «Пошел в генеральную академию, есть там такая. Для казака она, по моему глупому уму, гибель». Только напрасно старик беспокоился. Яблоко от яблони недалеко упало, хотя и впитало в себя сладкий сок образования.
Наш поезд между тем тащился по безжизненному Чонгарскому полуострову, который врезался в Сиваш и запирал его с востока.
То и дело по сторонам полотна виднелись воронки, зловещие следы недавнего боя. Даже среди мелкого Сиваша, перерезанного насыпями для добывания соли, можно было заметить множество углублений среди илистого дна.
Наконец мы перебрались по Чонгарскому мосту в Северную Таврию и остановились у станции Сальково. В течение зимы здесь был самый боевой участок. Тут и окопы, и ряды проволочных заграждений, защищавших восточное устье Крыма. Здешняя солончаковая почва плохо родила траву, вместо которой поверхность земли покрывал стальной щебень. Тысячи снарядов разорвались на этом участке, но тысячи упали в целом виде и теперь валялись безжизненные, как трупы, но далеко не безопасные. Кое-где у моря торчали жалкие крохи рыбачьих лачуг, разрушенных огненным дождем.
Вот видишь, — обратился я к своему офицеру Брусенцеву, страшному скептику, — мы уже не в Крыму, а в Северной Таврии.
Вижу и думаю, будут ли нам готовы пароходы в Крымских портах, когда лавиной покатимся назад.
Однако, ведь несомненная победа.
Да, победа всей нашей армии над большевистским обсервационным корпусом.
28 мая мы прибыли в Ново-Алексеевку.
Эта станция тоже сильно пострадала от бомбардировки, но здесь кругом уже зеленое степное приволье. Вдали чернеют силуэты громадных сел и колосятся нивы.
Возле самой станции находился плодовый питомник таврического земства. Его окружали целые стены сирени и роз. Под кустами блистали осколки снарядов. Мощная южная растительность спешила закрыть их листвой. В одном месте василек вырос в шрапнельном стакане.
Жизнь побеждала смерть.
Вот вам прообраз нашей борьбы за святое дело, — заметил наш корпусной священник о. Андроник, при виде василька, избравшего своей квартирой такой страшный предмет. — Красные — это олицетворение смерти, мы несем с собой жизнь. Не успели придти, как все кругом оживает, все ликует, все радуется. Даже сама природа. День-то какой!
Увы! Кругом нас мало кто радовался. О. Андроник или заблуждался или лицемерил.
Наше наступление развивается, — припоминаю крикливые афиши в Джанкое. — Население встречает наши войска со слезами радости, засыпает цветами, выносит хлеб и соль. Все торжествуют избавление от красного гнета и уверяют, что везде к северу уже назрела почва для всеобщего восстания, которое сейчас же вспыхнет, чуть только приблизится наша армия.
К вам хохлы, — докладывает комендантский казак.
Уж не с цветами ли?
Нет, с жалобами.
Группа серых, невыразительных лиц. В руках не цветы, а клочки исписанной бумаги.
В чем дело, господа?
Господа мнутся. Их смущают мои красные лампасы.
Вот этот, к кому вам надо, прокурор, — объясняет казак. Из группы выделяется черная рубаха.
Время, ваше высокоблагородие, скоро пшеницу косить надо…
А тут ваши казаки лошадей отняли. У кого одна была, одну взяли, у кого две, обеих увели. Ведь этак мы хлеба не соберем, и вам будет голодно. Как воевать станете?
Из какого села?
Рождественского.
Какой полк отбирал лошадей?
Не знаем… Командир ихний такой молодой и сурьезный… еще без руки будут.
Гриша Чепчиков, это его работа, — мелькает в голове.
Я только что назначен начальником военно-судебной части Донского корпуса, на правах представителя Главного Военного Прокурора Юга России, и одной из главнейших моих обязанностей является надзор за деятельностью только что учрежденных военно-судебных комиссий.
Отвожу жалобщиков в штабную комиссию, вчера прибывшую из тыла. Она еще не сорганизовалась. Ненавистному учреждению отвели товарный вагон, который осаждает целая толпа. У всех в руках удостоверения от сельских властей о том, что они отправляются в прифронтовую полосу для розыска своих лошадей, захваченных войсками.
Где цветы, где радость избавления от большевистского гнета, где необычайный энтузиазм сермяжных патриотов?
Старики терпеливо жмутся у заветного вагона, где записывают заявления. Более молодые что-то не весьма дружелюбно поглядывают на нас.
Отнято столько лошадей, что донцы теперь уже опять конница. За один день укомплектовались конским составом! — замечает секретарь комиссии М. Б. Полонский.
Это оказалось правдой.
Какие мы пехотинцы? Мы — природные конники, — рассуждали донцы. — Если хотят, чтоб мы воевали, так давай коней.
На глазах неприятеля происходило это изумительное обращение донцов из пехоты в кавалерию. Особенно азартничали бывшие мамонтовцы. Силой отворялись сараи, силой выпрягались лошади у пахаря в поле. Крестьяне не знали, что делать, терпеть обиду или ударить в набат и броситься с голыми руками на защиту своей «худобы».
Последнюю лошадь, и ту берете! — кричит, сверкая глазами, староста безрукому Чапчикову.
А я вот последнюю руку отдаю родине, — отвечает вояка. У крестьян нет седел.
Тащи, братва, подушки. У нас все пойдет. Устраиваются своеобразные пуховые седла.
Шашки можно отнять у неприятеля, но пока нет шашек. — Режь, войско, жгуты… вон веревка.
Могет соответствовать.
Когда неприятель бежит, его можно гнать и с обрывком веревки.
Так вооружался и снаряжался донской корпус.
Усевшись на коней и почувствовав себя в родной стихии, донцы ринулись в бой, оглашая степь боевым призывом.
А в деревнях раздавался плач и неслись проклятья вдогонку непрошеным освободителям.
Не прошло и недели с начала наступления, как ходоки из деревень «завоеванной» Северной Таврии запрудили все учреждения Крыма с жалобами на самочинные реквизиции лошадей, упряжи и «тачанок» (телег), а иногда и на грабежи. Порочные элементы под шумок не брезгали и реквизицией ценностей.
Из нашего поезда тоже началось паломничество в ближайшие деревни. Кто из офицеров шел сам, кто посылал вестовых за покупкой продуктов.
Ой, боюсь я такой дешевой покупки, как бы не попасть к вам в комиссию, — сказал мне однажды брат командира корпуса, полк. П. Ф. Абрамов, старший адъютант по хозяйственной части.
А что?
Мой Хорошилов опять принес без денег яиц и масла. Говорит: подарили. Брешет подлец; наверно, «благодарность от мирного населения».
Производим тут же дознание. Вихрастый парень, со вздутой щекой, клянется и божится, что сами крестьяне дали. Пришлось поверить, предположив, что перепуганный народ хотел задобрить завоевателей.
30-го мая мы едва не попали в плен к красным.
К этому времени Слащев уже занял Мелитополь и шел по направлению к днепровским плавням, куда двигался и корпус Кутепова. А в тылу у них преспокойно блуждала красная дивизия Блинова. В ночь на 30-е она напала и порубила артиллерию и некоторые тыловые части корпуса Писарева, а днем направилась на Ново-Алексеевку, где ее менее всего ждали.
В этот день, около полудня, я блуждал по разбитой снарядами станции в поисках съестного. При сидении в вагонах этот вопрос имел большое значение. Наконец жена одного железнодорожника вынесла мне тарелку куриного супу. Я с жадностью начал приканчивать его, усевшись на скамейку. Женщина услаждала меня разговором.
Господи боже… За эти пять дней мы ожили, перевели дух, не слышим этого окаянного пушечного гула. Всю зиму и весну под страхом жили. Смотрите, все у нас разнесено снарядами, нет ни одной целой хаты. Все больше по подвалам сидели вместе со свиньями.
Как начнут ваши посылать нам шестидюймовые гостинцы, так и бежишь в подвал, что есть силы. Теперь отошли…. Ай, что же это такое?
Ряд гулких орудийных выстрелов прервал поток бабьего красноречия. Безмолвная степь застонала.
Что тут опять деется? Никак тут опять бой будет? — заголосила баба. — Дашка, загоняй петухов, разбегутся.
В хатах послышался рев. На станции засуетились. Облака пыли задымились вдали, к северу от Ново- Алексеевки. Как бешеные, летели оттуда обозы.
Что, в чем дело? — обратился я, прикончив и суп и курчонка, к краснощекому поручику, который лежал в проезжавшей мимо меня телеге.
Драпаем… Наступает красная конница… Она уже несколько дней блуждает в тылу нашей армии… Ой, много порубила народу, — отвечал мне поручик женским голосом, засовывая пряди курчавых волос под фуражку.
Присмотревшись поближе, я заметил из-под накинутой на плечи офицерской шинели ситцевую кофточку.
Тут мне вспомнился строжайший приказ Врангеля не брать с собою в поход жен, ни настоящих, ни «походных», и сразу стала ясна цель этого маскарада.
Нападение красных отбили донцы и кубанцы. Конница Блинова скрылась неизвестно куда.
На следующее утро меня растолкал поручик Брусенцев.
Вставай… надо драпать.
Что опять такое?
То же, что вчера и что будет до тех пор, пока нас совсем не уничтожат. Одевайся… А впрочем так, пожалуй, лучше: легче будет улепетывать.
В вагоне тишина, хотя все уже одеты и с напряженным вниманием смотрят в окна, обращенные на запад. Издали доносится неясный гул. Это разговаривают орудия блиновской конницы, обстреливая нашу станцию.
Поезд медленно потянулся на юг. От движения распахнулась дверь в отделение комкора. Ген. Абрамов, в высоких сапогах, во френче, перетянутом ремнем, наблюдал в бинокль за движением неприятеля.
Пли! — скомандовал он, когда мы проезжали мимо бронепоезда, кажется, по имени «Волк».
Орудие Канэ ответило на эту команду таким треском, что у нас в вагоне не осталось ни одного целого стекла. Мы отступали обратно к Салькову.
Неужели уже крах? — мелькало у некоторых в голове.
На первых порах никто не знал, что это за новое нападение и какова обстановка на фронте.
Пошли завоевывать Россию, — иронизировал мой безнадежный пессимист Брусенцев, — а сами только отошли 4 версты от Крыма, как едва не попали в плен. Можно ли, — обратился он к о. Андронику, — завоевать при таких условиях всю Россию?
Невозможно у человека, возможно у бога, — не без лукавства ответил батюшка, который за несколько часов нашей стоянки в Сальково уже не одному штабному офицеру высказывал, что в Евпатории он не успел обревизовать все госпитальные церкви и настоятельно надо бы съездить туда.
Однако после обеда наш поезд вернулся в Ново- Алексеевку.
Красная конница не дошла до станции и повернула к северу. Ее преследовали казаки.
Под вечер привезли раненых. Вокзал обратили в перевязочный пункт. Затем появились возы с убитыми, которые лежали, как дрова, на телегах. Ужасные сабельные раны обезображивали почерневшие лица.
Ай, ай, смотрите, какие ранения, непременно перед смертью мучили, — воскликнула штабная сестра милосердия Лидия Тетервятникова.
Не требовалось быть даже простым санитаром, чтобы признать обыкновенными сабельными ударами те зияющие раны, в которых женская фантазия видит результаты пыток. Однако на войне такие восклицания порождают слух, который досужие люди обращают в факт. Творится легенда о зверствах противника.
Убитых сложили на землю возле питомника. О. Андроник облачился в ризу и начал панихиду. Но едва он и его дьячки затянули жалобные стихиры, как веселый марш огласил и станцию, и весь затихший поселок при ней. В поезде ген. Бабиева, вождя шкуринцев, шла веселая пирушка, как раз в то время, как о. Андроник начал отпевать его убитых подчиненных.
На-а-дгро-обное рыда-ание творяще песнь… —
выводило духовенство.
А у нас есть бани,
Бани Орбельяни, —
заливались пьяные голоса, хлопая в ладоши, в такт оркестру, который вдруг, после марша, грянул разухабистую апханаурскую лезгинку.
Его превосходительство был большой весельчак и сам мастерски танцевал этот кавказский танец. О религиозной церемонии, которой почтил о. Андроник его сраженных воинов, ему не пришло и в голову.
Мы боремся за оскорбленные большевиками святыни, — невольно припомнились мне слова врангелевской декларации.
Этого Бабиева я знал по наслышке еще в мировую войну. Он служил, как и я, на кавказском фронте и отличался беззаветной удалью, порою вредной для дела.
Добропроклятый Бабий, — отзывались о нем кубанские казаки, ценя в нем личную отвагу и возмущаясь его безрассудством, с которым этот горячий осетин бросался в конную атаку горных позиций и губил без надобности народ.
Теперь он командовал наследием Андрея Шкуро, которого еще никак не могли забыть его партизаны.
— А где ваш вождь? — спросил я одного кубанца, глазея в сумерки вместе с толпой казаков на спуск «колбасы», которая пропутешествовала с нами в Сальково, а теперь ночью была не нужна.
Андрей Григорьевич скоро сюда прибудет… Вот, вот на днях его ожидаем.
Но ведь главнокомандующий уволил его в отставку.
Это не верно. Как же можно забраковывать такого полководца! Непременно Андрей Григорьевич вернется.
Очевидно это штабной информатор, — заметил мне Брусенцев, кивая головой на моего собеседника. — Помнишь, у Лермонтова в «Измаил-Бее»: «о нем скучают шайки удалые». Как могут шкуринцы забыть своего бога, который посылал им такой обильный урожай военной добычи! Врангель прогнал Шкуро, но его партизан обманывают, что вот, вот, он явится. Иначе, без надежды на грабеж, у них иссякает любовь к родине.
Возможно, что мой пессимист не ошибался. Врангель на первых порах не мог знать, пойдут ли в бой шкуринцы без Шкуро. Приходилось, по необходимости, обольщать их надеждами на возвращение их «батьки- командира».
«Колбасу», с которой производили наблюдения днем, на ночь убрали за ненадобностью. Однако опасность еще не совсем миновала. Конница Блинова могла выплыть в любом месте.
Комендантскую сотню штаба на ночь рассыпали в цепь вокруг станции. Выслали вперед дозоры.
Вы бы, батюшка, ложились, — обратился я уже поздно ночью к о. Андронику, видя, что он ходит по вагону, скрестив руки на груди.
Что-то не спится… Я ведь никому не мешаю. За ночь он не сомкнул глаз.
Я все время молился, — объяснял он утром причину своей бессонницы. — И вот видите, нападения не случилось… Отмолил господа, и ночь прошла спокойно.
О. Андроник Федоров — фигура, достойная внимания. Ходячая сатира так описывала донского «кор-попа», корпусного попа, как его называли за глаза решительно все:
Был он попик самый истый,
Обладавший рясой чистой;
Почитатель был постов,
Так что весил шесть пудов.
Крест на ленте кавалерской
Он имел за подвиг дерзкий,
И поэтому любил
На войне стремиться в тыл.
Последний признак — стремление в тыл ввиду опасности, — был самым характерным для «корпопа». О. Андроник, как пароходная крыса, всегда предчувствовал аварию на фронте и заблаговременно уезжал в тыл. На этот счет он, действительно, обладал даром предвидения. Потом у нас составилась даже поговорка:
— Корпоп в Евпатории — быть скверной истории.
В Новой Алексеевке он только поговорил о поездке, но не уехал. Дела, значит, на фронте лучше.
Действительно, вскоре пришло велеречивое известие о том, что наделавшая столько беды блиновская конница уничтожена. Так ли это, или лихим конникам удалось прорваться, — непосвященные в тайны официальных сводок точно не знали. Во всяком случае этот летучий враг нас больше не беспокоил.
Мы медленно, но верно продолжали двигаться дальше, делая примерно один перегон в сутки. На станциях кое-где еще висели старые воззвания красных властей об очередной измене батьки Махно, который осенью 1919 года раздвоил армию Деникина, чем помог большевикам, а потом стал резать и красных. Где находился фронт этого нынешнего нашего союзника, — для всех оставалось загадкой. Осважные газеты заставляли его брать то Полтаву, то Воронеж.
Посещая окрестные поселки, я обратил внимание на то, что стекла в рамах заклеены узенькими бумажками крест-накрест, так что напоминали почтовые конверты.
Это для чего?
Приспособились… Сколько времени ведь идет война… Чтобы стекла не лопались от орудийного гула. Когда они заклеены, меньше дрожат.
Меня очень интересовали отзывы населения о красных. На станциях мне приходилось беседовать преимущественно с семьями железнодорожников. Тут я нередко слышал отборную брань.
Чтоб им сто болячек в спину… Дай им господи весело жить, да скоро здыхать.
Но в громадной деревне Акимовке, в 20 верстах от Мелитополя, я почти целый день толкался среди крестьян, и если кто бранил большевиков, то осторожно, и явно стараясь угодить мне.
Да, конешно… Мы, говорят эти коммунисты, будем писать, а ты сноп вязать. Знамо дело, хозяйничать любят.
Что-ж, они вас обижали?
Всего бывало. Вот дьякон с одним даже подрался в кооперативе. Тот скажи дьякону: «мы вас, попов, в мешок да в узелок завяжем». А дьякон за ним, да ну его мотоузить.
Ну, и как все кончилось?
Ничего, побил коммуниста.
Сидел?
Нет, не сидел. Ведь какая тут политика! Так промеж себя дело вышло.
Желание отвернуться от прямых ответов сквозит всюду.
Порой я замечал и крайне неприязненные взгляды. И уж во всяком случае никто не подносил мне цветов и ничего не предлагал бесплатно.
Вечером 4 июня наш поезд прибыл наконец в Мелитополь, город, известный своими замечательными черешнями. Как раз настал сезон этой ягоды.
Штаб расположился в пригородном селе Кизияре, невдалеке от вокзала. Улицы были изрыты окопами, купол церкви сбит снарядом.
Мне отвели комнату в квартире железнодорожного машиниста. В семье происходила драма. Муж зимой отступил с белыми в Крым, а теперь вернулся домой и узнал от соседей, что жена не только изменяла ему, но даже растранжирила кой-какое имущество со своим другом. Теперь он терзал ее за оскорбление святости семейного очага, а еще более за кожу и мануфактуру. Словесная перепалка длилась у них с утра до вечера.
— Ты большевичка, — исступленно кричал он порою во дворе, под самым моим окном, явно стараясь, чтобы я слышал. — Вон все соседи говорят, что твой зазноба служил комиссарским помощником. В следственную бы комиссию их обоих надо, красную сволочь.
Провокация, к изумлению оскорбленного супруга, не удалась. Ну и дела! Что это пошли за офицеры! Кричу, кричу, что тут враги отечества, а они и в ус себе не дуют. Видно, выродились белые, — без сомнения думал этот мстительный ревнивец.