Политиканство штаба бывшей донской армии, теперь преобразованной в корпус, наконец стало известным Врангелю. Но участь донского вождя была предрешена и без этого.
Сидорин с первых дней пребывания в Крыму чувствовал, что в гражданской войне его роль кончена. Назначение Врангеля уже заставило его серьезно подумать об отставке. Он ждал только удобного момента, чтобы уйти, а пока что вел энергичный спор со штабом Главнокомандующего, требуя предоставления ему прав командира отдельного корпуса.
— Они боятся дать мне это право, так как тогда, согласно «Положению о полевом управлении войск», я могу своей властью производить реквизиции у населения. А они хотят поставить донцов в полную зависимость от себя, чтобы мы не смели без них ни вздохнуть, ни охнуть, — объяснил мне Сидорин.
В этом его домогательстве ставка усмотрела новое проявление казачьего сепаратизма.
Однажды, числа 5-го или 6-го апреля, я явился в «Дюльбер» для очередного доклада. Как всегда, в коридорах шмыгала бесчисленная штабная братия.
Но на этот раз ее озабоченные лица и отрывистые разговоры вполголоса говорили о том, что случилось нечто необычайное. Прежнее высокомерие и вызывающий тон как рукой сняло.
Что у вас тут происходит? — обратился я к наидобрейшему и наиничтожнейшему ген. Тараканову, занимавшему должность помощника начальника штаба армии.
Знаете, того… Кажется, скоро конец всей нашей «лавочке».
То-есть?
To-есть, все уйдем в отставку.
И Владимир Ильич?
Сидорин был тезкой Ленина по имени и по отчеству.
И он также.
Для тревоги, как оказалось, существовала достаточная причина. В городе распространился номер суворинского «Вечернего Времени», в котором был напечатан следующий приказ Врангеля:
«Пробил двенадцатый час нашей ожесточенной борьбы с большевиками. Нам надо напрягать всю свою мощь, чтобы соединенными силами готовиться к отражению вражеского удара. Между тем в штабе донского корпуса царит политиканство. В издаваемой штабом газете «Донской Вестник» сеется вражда между добровольцами и казаками, поносятся вожди Добровольческой армии и проводится мысль о соглашательстве с большевиками. По соглашению с Донским атаманом приказываю газету закрыть, редактора сотника графа Дю-Шайла предаю военно-полевому суду при Управлении коменданта моей штаб-квартиры по обвинению в государственной измене, отрешаю от должности командира корпуса ген. Сидорина, начальника штаба ген. Кельчевского и генерал-квартирмейстера ген. Кислова. Главному Военному Прокурору назначить предварительное следствие для выяснения соучастников преступления, учиненного сотником графом Дю-Шайла».
«Евпаторийский Курьер» сначала даже не рискнул перепечатать этот грозный приказ.
На другой день я снова посетил «Дюльбер» и нашел там уже форменную панику. Появились новые, совершенно незнакомые мне адъютанты. Как водится, на первых порах, пока не зазнались, они держали себя вежливо. Из старых знакомых мне удалось наконец поймать сотника Атланова, который занимал скромное место среди штабной челяди и в обычное время даже не осмеливался показываться в коридорах штабного Олимпа.
Этот Атланов, к слову сказать, был прелюбопытнейший субъект. Малограмотный вахмистр старого времени, он в гражданскую войну служил на выборной должности станичного атамана Еланской станицы. Тут столько же недалекий, сколько надутый и чванный парень хозяйничал, как некогда в сотне. Офицерские погоны он заслужил прекрасным обедом, устроенным на общественный счет атаману.
— У меня в станице, как в строю, чтобы все по струнке, — рассказывал сам еланский помпадур штабной молодежи. — Чуть начальство близко, бросай все, вали-валом навстречу. Выпрягай лошадей, вези начальство на своих плечах, едят тя мухи с комарами.
Начальство было польщено, видя «народную любовь». Плечами подчиненных Атланов заработал себе офицерские погоны на плечи. В период бегства по Кубани его постигло несчастие. Где-то в сутолоке, не то под Новороссийском, не то под Туапсе, он потерял свою «насеку» (булаву) с серебряным набалдашником — знак своего атаманского достоинства. Эта утрата удручала его гораздо более, чем проигрыш войны. Добравшись до Евпатории и устроившись на службу в штаб, он мало интересовался перипетиями казачьих скитаний по Черноморскому побережью, задавая всем прибывавшим оттуда, будь то простой казак или видный генерал, лишь один неизменный вопрос:
А не случалось ли вам где-нибудь видеть булавы атамана Еланской станицы?
Ведь с этой булавой связывалось его недавнее величие, его самодержавная власть над несколькими тысячами казаков и крестьян!
От этого-то Еланского администратора я и узнал, что творится в штабе. Оказывается, из Севастополя прибыл преемник Сидорину ген. — лейт. Ф. Ф. Абрамов и военный следователь по особо важным делам при Главнокомандующем, действительный статский советник Гирчич; что граф Дю-Шайла арестован и в его номере производится обыск; что Сидорин и все его сподвижники, т. е. «лавочка», собирают чемоданы, так как завтра выезжают в Севастополь, а оттуда за границу.
Надо бы показать этим «русским» силушку Тихого Дона… — начал было здоровенный Атланов вполголоса, но, заметив тщедушного Гирчича, спускавшегося по лестнице, запрятал кулак в карман.
В ставке не предполагали, что Сидорин сдастся без сопротивления. Войсковым частям, защищавшим Перекоп, секретно предписали быть готовыми к нападению не только с севера, со стороны красных, но и с юга, со стороны донского корпуса.
Опасения ставки оказались излишними. У Сидорина хватало характера и таланта для интриг, хватало смелости для словесной борьбы с единонеделимцами и для пререканий со ставкой, но отнюдь не для решительного шага, хотя бы в защиту собственной своей персоны.
Г. Н. Раковский в своей, изданной на средства Чернова, книге «Конец белых» из кожи лезет, чтобы подвести ген. Сидорина, представителя левой фракции казачьих политических деятелей, под эсэров. Если, действительно, Сидорина что-либо роднило с эсэрами, так разве только политическая импотенция.
Он не скрывал своего разочарования в гражданской войне, разрешил или точнее не мешал в штабном органе бичевать реставраторские замашки Доброволии и доказывать, что казачеству с ней не по пути. Когда же настал момент перейти от слов к делу, он сдрейфил, не рискнув встать во главе казачества, все помыслы которого были направлены только на мир. Бесславно сойдя с политического горизонта, он беспрепятственно отдал казачество Врангелю для новой военной авантюры, окончившейся терзаниями среди лемносских скал и безъидейным скитальчеством по балканским захолустьям.
Врангель, прибегнув к расправе с Сидориным, шел ва-банк. Хотя донцы представляли слабую военную силу, но казачий бунт в осажденном полуострове мог иметь самые гибельные последствия.
У Сидорина, однако, не хватило духу на переворот. Волевая сила оказалась неизмеримо выше у реакционного Врангеля, чем у расхлябанного демократа Сидорина.
Я зашел попрощаться с опальными вождями.
— Бог даст, мы еще встретимся и, как знать, может быть при лучших обстоятельствах, — напутствовал меня Кельчевский.
Мы на самом деле встретились и очень скоро — в Севастопольском военно-морском суде, куда они явились в роли обвиняемых, я же их защитником.
Генералы уехали в Севастополь на автомобилях. Графа же Дю-Шайла Гирчич повез туда на пароходе. Дорогой арестованный ухитрился достать револьвер и нанести себе тяжелую рану, но неопасную для жизни. Такой номер спас его от неминуемого расстрела.
«Лавочка» тоже последовала за вождями. Даже 23-летний Агеев вышел в отставку по болезни. Только капитан Бедин изменил: он поступил на службу во врангелевскую контрразведку и получил назначение состоять агентом при донском корпусе, имея целью следить за состоянием казачьих умов.
Увольнение Сидорина от должности и его отъезд из донского района совершились столь стремительно, что никто не успел опомниться.
Среди казачьей массы командарм был довольно популярен. В период войны он часто появлялся на фронте. Под Екатеринодаром даже оказался в передовой линии и едва не попал в плен. Всем нравились его мягкость и доступность, лишенные претензий на дешевую популярность. Нет сомнения, пожелай он в Евпатории сопротивляться, как советовал ему ген. Карпов, казачьи массы, настроенные против дальнейшей войны, пошли бы за ним.
Безропотной сдачей своей позиции он как бы указывал на невозможность сопротивления, или же расписывался в неправоте своих убеждений. Так или иначе, отсутствие решимости у вождя было налицо, военное же сословие беззаветно идет только за людьми решительными.
Если Добровольческая армия обладала свойством губки, т. е. быстро распухала и быстро сжималась, то донское казачество в период гражданской войны выявило свою способность необычайно легко разлагаться и затем столь же быстро воскресать, как феникс из пепла. Воспитанная в казарме, эта военноземледельческая каста совершенно расхлябывалась, когда не чувствовала над головой кулака и не слышала решительного окрика. Когда находились авторитетные, крепкие духом вожди, она быстро обращалась в христианский вид и хорошо умела «гарнизоваться».
Под влиянием новороссийской катастрофы у казачества начало пробуждаться сознание того, что с самого начала Октябрьской революции оно встало на неправильный путь, ринувшись с оружием в руках против Советской власти. Чтобы это сознание могло перейти в твердое убеждение, а тем более вызвать решимость постоять за него, нужен был моральный авторитет вождя. Правда, штаб командарма издавал газету, которая как бы одобряла казачьи настроения. Но военное сословие привыкло выслушивать своих вождей не через газетную болтовню, а через твердые, решительные приказы.
Таким языком хорошо умел говорить Врангель.
Приводя все к одному знаменателю, он оставил донцам видимость автономии, в действительности же обратил их в слепое орудие своего владычества. Его твердый голос и смелая расправа с Сидориным произвели сильное впечатление. Протеста со стороны командарма не последовало, атаман шел рука об руку с Врангелем, и простым смертным приходилось вытягиваться в струнку, брать под козырек, есть начальство глазами и говорить: «слушаю-с!» Слепое повиновение опять стало заменять расхлябанность; ругань по адресу Добровольческой армии сменилась мечтами о походе на Дон и о «зипунах», толки о мире — разудалой песнью: Нам с Лениным не жить.
Не трудитесь даром:
Казака не примирить
С советским комиссаром.
В этом быстром переходе от развала к покорному подчинению всецело сказалась старая военная косточка.
Началось переформирование армии в корпус, которое совершенно отвлекло мысли от политиканства. Малочисленные дивизии стали стягиваться в полки, вследствие чего множество должностных офицеров остались за бортом. До Крыма в казачьих частях не было недостатка в рядовых. Поэтому офицеры занимали только командные должности, не так как в Добровольческой армии, где при полках даже существовали особые офицерские роты, а в прочих число солдат редко превышало число офицеров. Теперь и у донцов появился избыток комсостава и недостаток в рядовых бойцах.
Оставшихся за флангом офицеров зачисляли в резерв, на полуголодное существование и нудное прозябание в Евпатории. Чтобы избавиться от ненужного теперь хламу, всем желающим была предоставлена возможность уйти в отставку и выехать за границу в качестве «гостей английского короля». Концентрационные лагеря на Принцевых островах (против Константинополя), на Мальте, в Египте и на Лемносе гостеприимно принимали всех, потрудившихся на благо Англии, за проволочную сеть, охраняемую сипаями.
Особая комиссия начала свидетельствовать тех, кому улыбались английские лагеря, и, конечно, всякого признавала больным. У многих врачи открыли такие недуги, о существовании которых сами «отставные» не подозревали.
— Ради Бога, скажите, что у меня за болезнь? — обратился один раз ко мне знакомый сотник, показав медицинское свидетельство, в котором болезнь была поименована по-латински. — Чего-то тут мне прописали, а что — не сказали. Хоть для интереса-то надо узнать.
Другие, чтобы пробраться через Европу в окраинные губернии, превратившиеся теперь в самостоятельные республики, добывали в соответствующих консульствах паспорта и визы. Все, чьи фамилии оканчивались на ский и ич, превратились в поляков. Некоторые из них задержались в Крыму и в период успехов Врангеля снова обрусели, чтобы поступить на службу, и только уже в Константинополе, по окончании этой авантюры, окончательно ополячились. Некий полковник Василий Илларионов, типичный «козуня», обратился в литовца.
— Уж лучше взять паспорт в Литву или Эстонию, — говорили эти иностранцы, — чем отправиться «на луну». В резерве публика все равно начнет подыхать с голоду.
Это предсказание скоро сбылось.
На почве сведения нескольких прежних частей в один полк не обошлось без скандалов. Чтобы сохранить память о полках, наиболее отличившихся в предшествовавший период гражданской войны, их уцелевшие кадры оставляли в целости, добавляя к ним остатки от других полков. При этой операции дала себя знать с отрицательной стороны территориальная система комплектования казачьих частей. Простые казаки, влитые в другую часть, уже не находили здесь своих одностаничников и теряли своих начальников-земляков, которым приходилось уходить в резерв. Поэтому переформированные части долго не могли «сбиться», пришлый элемент относился недоверчиво к незнакомым начальникам, шло глухое брожение. Однажды из сел. Саки (известный грязелечебный курорт в 20 вер. от Евпатории) бежало свыше 30 казаков с шестью офицерами, не желая вливаться в другой полк. Мало того, что бежали, привели в негодность свои пулеметы, унеся замки. Эта банда, во главе которой стоял войск, старш. Пономарев, два месяца занималась в горах грабежами в качестве «зеленых» и наконец сдалась правительственным войскам, выговорив себе прощение грехов.
Остатки мамонтовского корпуса свели во 2-ю донскую дивизию. Ее составляли Калединовский, Назаровский, Ермаковский и Платовский полки, во главе которых стояли лихие участники мамонтовского рейда. Калединовским полком командовал безрукий полковник Чепчиков, парень лет 25; Платовским — столь же молодой ген. — майор Рубашкин. Оба были Шкуро в миниатюре. Их имена пестрели в реестрах решительно всех судебных учреждений Крыма. Впервые фамилию Чапчикова я узнал из жалобы одного члена верховного круга[18], которого вождь калединовцев до полусмерти избил ногайкой в Туапсе.
Чтобы подбодрить этих лихих налетчиков, Осваг пустил устный и печатный слух о том, что Советская власть отдала распоряжение уничтожать всех мамонтовцев, безразлично, как они окажутся в руках красных: добровольно ли сдадутся или попадут в плен. Сознавая свои грехи перед русским народом, многие участники грабительского рейда поверили этому известию. Впоследствии 2-я донская дивизия прогремела, мужественно сражаясь против Красной армии. Это было мужество отчаяния.
В общем худо ли, хорошо ли, но донские части возрождались. Настроив себя на боевой лад, казачьи строевые начальники стали готовиться к походу. Эта подготовка прежде всего сказалась в заботах об обеспечении себя экипажами. Началась самовольная реквизиция лошадей, столь необходимых населению теперь, с приближением лета.
Кое-где посвистывали ногайки. В сел. Ак-Мойнаки генерал Герасимов публично выпорол немца-колониста, возмущавшегося поведением войск.
Возрождалась армия, возрождались и ее пороки, безнадежно губившие белое движение.
Настала весна. Весело засияло южное солнышко.
Казаки обогрелись и заскучали по своим хуторам.
— Летом всегда наша берет! — рассуждали они.
Детям степи наскучило евпаторийское сиденье у моря. Разудалой казацкой душе снова хотелось в степь, гарцовать на коне, рубить головы и «партизанить»[19].
Зимние страдания были забыты на время. Назойливые мысли о будущем отошли на второй план весною, когда каждый кустик ночевать пустит. О будущем просто не хотелось думать.
Надо отдать справедливость Врангелю: он сумел атрофировать казачье сознание.
Пробуждение его началось только в изгнании.