Березонька моя, березка…

До чего же надоел наш промерочный стол — даже иногда во сне снится…

Целую смену — двенадцать часов! — мы с Зоей, моей напарницей, бегаем каждая со своей стороны стола и промеряем остатки грубого солдатского сукна. Из них после выкроят мелкие детали шинелей — воротники, хлястики, подбортики, ли́сточки для карманов.

Нам привозят эти остатки в металлических тележках. Порой их скапливается ужасно много. Тогда мы с Зоей носимся как угорелые, только длинные линейки-метры сверкают!

Бывает у нас и неожиданный отдых, когда вдруг отключают электроэнергию — с ней часты перебои. Тогда разом смолкает тихое гудение моторчиков, от которых работают закройные ножи-ножницы.

Если это случается ночью, то закройщицы подходят к окнам и потихоньку, из-за краешков маскировочных штор, выглядывают на улицу, смотрят на небо: спокойно ли оно, не рвутся ли зенитные снаряды?.. А потом собираются в кабинете начальника цеха, зажигают коптилку и о чем-то тихо разговаривают.

А мы с Зоей обычно сразу как подкошенный валимся на тюки сукна, сложенные чуть в стороне от нашего стола, и тут же, обнявшись, засыпаем. А в дневную смену часто вспоминаем школу и учителей, одноклассников, которые почти все эвакуировались из Москвы.

Сегодня ночью не удалось прикорнуть ни на минутку, и сейчас я мечтаю лишь об одном: скорей домой, скорей в постель. Дни стали такие коротусенькие! Сейчас четверть восьмого, уже должно наступить утро, а в небе вовсю сияет луна. Предательница! Наверное, сверху фашистам хорошо виден весь город…

Ну и морозище! Обжигает лицо, перехватывает дыхание. Белое марево будто опалило все вокруг: воздух, дома… Деревья как-то непривычно неподвижны, словно неживые — застыли окончательно. Ничего, как-нибудь уж справлюсь с морозом!

Расстегиваю верхние пуговицы пальто, разматываю шарф — он у меня чистошерстяной, зеленого цвета. Загораживаю им, как паранджой, лицо. Сквозь густую вязку пешеходная дорожка видна лишь приблизительно. Зато как тепло стало лицу! Редкие прохожие в морозном тумане возникают передо мной словно неясные тени и быстро исчезают. Торопятся… В такой холод не разгуляешься!

А как-то там, на фронте, наши бойцы? Целыми сутками в белом морозном пламени…

Вчера комсомольцы с нашей фабрики отвезли на фронт, на самую передовую, полную машину новеньких, только что сшитых телогреек и ватных стеганых брюк. Я в одну телогрейку, в нагрудный карман, положила кисет и три папиросы у папы выпросила. Кисет сшила сама — синенький, с красной звездочкой. Вот только не успела написать записку…

Ужасно холодно! Лицо закрыто, а руки в варежках закоченели. И коленки деревянные, чужие…

Наконец-то мой дом. Очень страшно в подъезде — свет не горит, и кажется, что кто-то прячется в темных углах. В квартире, как обычно, никого.

Одно название — дом! Такой же холодина, как и на улице. В оконных проемах снегу сантиметра на три. От этого темно-синие маскировочные шторы кажутся еще синее. В коридоре и на кухне сплошная тишина. Жутковато, но я уже почти привыкла.

Хорошо, что папа электромонтер: у нас в комнате стоят целых три электроплитки. Длинные, на коротких ножках-пластинках, как маленькие таксы. Не раздеваясь, включаю сразу всю нашу «отопительную систему», кипячу воду и завариваю полную кружку крепкого-прекрепкого чая. Пью его, почти обжигаясь, но руки и лицо по-прежнему ледяные. Снимать пальто, шапку и валенки еще рано. Да и что могут эти три «таксы»? Ведь не обогреешь ими белый свет!..

Центральное отопление не работает давно. Порой мне кажется, что не только наша квартира, но и весь дом, в котором сейчас живут лишь несколько человек, продрог до основания. И отогреется не скоро. Наверное, после того, как закончится война…

Недавно папа принес домой «буржуйку», которую смастерил сам на заводе. И мне вдруг стало весело. Я засмеялась и сказала: «Здорово! Как в гражданскую войну!» А папа ничего не ответил, даже не улыбнулся.

Пока он ее устанавливал в комнате, пока проделывал в окне отверстие для трубы, я собрала старые газеты и журналы, что нашлись в квартире. Оказалось, этого «топлива» хватило лишь на один раз. Вот когда я убедилась, что правильно говорится: «Все вылетело в трубу!»

С тех пор папа, когда ему удается прибежать ненадолго с завода, приносит с собой какие-нибудь чурки, палки, дощечки.

Раскорячилась «буржуйка» посреди комнаты… Выручает нас, конечно, да уж очень прожорлива! А как кончишь топить — тепло улетучивается быстро. Мне больше по душе электроплитки. Тепло от них не такое сильное, но надежнее, ровнее. И еще я их люблю за то, что на них можно хорошо поджарить хлеб. Если раскаленную плитку выключить и положить на нее ломтик хлеба, то через минуту он покроется хрустящей корочкой с черными подпаленными полосами — так четко отпечатываются спирали. А самое главное — кажется, что поджаренный таким способом кусочек хлеба становится большим по размеру…

У меня, как и у папы, рабочая карточка. На нее дают восемьсот граммов хлеба ежедневно. Но почему-то мне кажется, что до войны каждый грамм выглядел крупнее.

Вроде бы немного потеплело в комнате. А может, это от чая? Да, конечно, и от чая, и от витых спиралек электрических плиток, треугольником расположившихся вокруг меня. Вернее, вокруг дивана, на котором я сижу… И от солнца — огромного, желтого, что светит прямо в глаза.

Необычные, широкими полосами, расходятся от солнца лучи и мягко ложатся на наш сквер: высвечивают на нем цветочные клумбы с пестрым ковром анютиных глазок и алых тюльпанов… Медленно объезжая цветочные клумбы и зенитные орудия, которые я сначала не заметила в солнечных лучах, по скверу едет трамвай и как-то странно стучит — глухо, с перерывами… Стучит у меня за спиной…

Вскакиваю с дивана и бегу по коридору к входной двери. Распахиваю ее и вижу нашу управдомшу Прасковью Петровну, в широком мужском пальто, в двух шерстяных платках и высоких грубых валенках, с противогазом на боку.

— Спала, что ли? — спрашивает она меня.

— Чуть-чуть… Задремала…

Она молча, впереди меня, проходит в комнату, осматривает ее, поворачивается ко мне:

— Мерзнешь?

— Немножко… — отвечаю я, машинально тыльной стороной ладони дотрагиваясь до холодного, как ледышка, носа.

— Немножко… — ехидно повторяет за мной Прасковья Петровна и оглядывает с головы до ног. Я для чего-то расстегиваю пальто и поглубже запахиваю полы, прячу руки в рукава…

— Нужно было тебе с матерью в деревне остаться, — говорит Прасковья Петровна совсем другим голосом, почему-то отвернувшись от меня. — Там бы, глядишь, в школе училась… Не работала бы по двенадцать часов! Рановато тебе рабочим классом числиться…

— Должен кто-то и с папой быть, — защищаюсь я. Не объяснять же каждому мою самую главную цель: разведать обстановку и сбежать на фронт. — Должен кто-то и о нем позаботиться!

— Тоже мне «заботчица», — фыркает Прасковья Петровна и подходит к стулу, на котором стоит наполненный папиным солдатским снаряжением вещевой мешок. Этот мешок перед отъездом в эвакуацию собрала мама на случай, если папа получит повестку в военкомат. Тогда он сможет сразу ехать воевать: все ему собрано, приготовлено.

— Вот кто уж действительно заботится о вашем отце, так это директор завода, — продолжает Прасковья Петровна. — В такое трудное время бережет его на бро́ни! Хороший, видно, человек — директор… Понимает, каково станет вашей матери, если семь сирот останутся на ее руках!

Некоторое время она молчит. Потом качает головой, вздыхает и говорит словно сама с собой:

— А до фронта-то пешком в один день дойти можно…

Я молчу. Почему-то вдруг вспоминаю, что до войны на папином заводе штамповали эмалированные кастрюли. Завод так и назывался: «Красный штамповщик». С тех пор как папа находится на военном положении, никогда не спрашиваю, что они выпускают сейчас. Все равно не скажет!

В кинохронике видела как-то: группа ребят упаковывает в ящики небольшие черные мины. И их цех показался мне знакомым, и папа однажды сказал, что у него в бригаде одни мальчишки…

Прасковья Петровна подходит к окну, пытается открыть примерзшую к раме штору. Но ей удается отодрать лишь маленький уголок. За шторой она видит фанеру, стучит по ней пальцем и спрашивает:

— Вылетели стекла-то?

— Давно! Папа два раза вставлял, да не держатся: как батарея даст залп из четырех орудий — так все стекла на тротуаре. Наша сторона дома ближняя к скверу, к батарее, — объясняю я Прасковье Петровне, будто она этого не знает.

— Выходит, в вашей квартире всегда ночь? Дневного света не видите? — для чего-то уточняет она.

— Не видим…

— На вот, передай отцу. — Прасковья Петровна достает из кармана пальто и подает мне форменный листок. — Получите на складе кубометр дров. Как-то жить надо! А со светом будут перебои.

Я опять молчу. Я уже привыкла, что свет выключают часто. И тогда мои холодные черные «таксы» выглядят, как маленькие уродики.

Прасковья Петровна уходит, а я еще несколько минут стою около кровати. Понимаю, что надо сходить за хлебом, отоварить карточки. Но совершенно нет сил, вялость разливается по всему телу. Пытаюсь взбодрить себя и говорю вслух:

— Весь сон мне перебила! Разве теперь уснешь?

А сама медленно снимаю пальто, шапку, валенки… Забираюсь в ледяную постель, закрываюсь с головой и тут же проваливаюсь в сладчайший, глубокий сон.

Просыпаюсь оттого, что чувствую: теплый воздух согревает мое лицо, проникает внутрь, в самую глубину легких, и я нежусь в этом тепле и даже слышу, как горит огонь…

Открываю глаза и вижу: в комнате светло, сияет люстра, «буржуйка» гудит напряженно, весело, а за столом сидит папа и разливает в тарелки горячий перловый суп. Как хорошо, когда у тебя есть папа!!!

Через несколько минут мы уже вместе обедаем, потом вместе читаем письмо от мамы из деревни. Взглянув на часы и закрывая дверцу «буржуйки», мгновенно съевшей очередную порцию принесенных дощечек, папа спрашивает:

— Когда тебе на работу? В ночь?

— Нет. Завтра утром. У нас пересменок.

— Ну что ж, тогда пойдем в «лес по дрова». Может, успеем до тревоги вернуться…

Он достает с антресолей маленькие санки, в карман пальто кладет моток бельевой веревки. Я завязываю голову шарфом, оставив свободную полоску для глаз, закутываюсь потеплее — путь предстоит дальний.

Мы идем по темным улицам в сторону Минаевского рынка, переходим широкий Сущевский вал и углубляемся в какие-то незнакомые мне дебри. С обеих сторон неровной ухабистой дороги возвышаются затемненные заводские строения, высокие заборы.

Кажется, что мороз немного ослабел за день. А может, я просто отдохнула, согрелась горячей пищей и — самое главное — со мной папа.

В этом пустынном, почти диком месте нам не встретился ни один человек. Но мы удачно сориентировались и в конце концов нашли дровяной склад. Вот уж никогда не представляла, чтобы для Москвы требовалось столько дров!

На огромном пространстве утесами возвышались бревна, доски, какие-то брусья, длинные стволы деревьев с обрубленными сучьями. Отдельно, в стороне, отгороженные высокими тонкими жердочками, стояли две клетки напиленных и расколотых дров.

— Это образцы. В каждом — ровно кубометр, — громким хрипловатым голосом пояснил нам заведующий складом, пожилой человек в длинном драповом пальто и в шапке-ушанке, завязанной под подбородком. Он двигался по складу легко и уверенно. Я не сразу заметила, что левый рукав пальто, пришпиленный большой английской булавкой к карману, пуст.

Папа тихо о чем-то поговорил с ним, достал из бумажника деньги, сказал «спасибо» и пошел за заведующим к высокому утесу, темневшему невдалеке. А мне велел стоять и ждать.

Тьма сгустилась еще больше. Редкие-редкие высыпали на небе звезды. Над городом нависла тяжелая тишина. Словно не только жители, а и сам город и природа замерли в напряженном тревожном ожидании.

Вот наконец появился папа. На маленьких саночках он каким-то чудом уместил большой ствол березы. Я подбежала, сдернула с руки варежку и погладила белую твердую шелковистую кору. И папа не удержался, похлопав по березе:

— Правда, хороша?

— Восторг! Восторг! — закричала я, прыгая вокруг.

— Восторг… — протянул, вздохнув, папа совсем другим голосом. И мне расхотелось прыгать и кричать.

Он нашел невдалеке какую-то длинную палку, показал, как я должна ею придерживать березу, озабоченно поглядел на темное небо.

— Ну а теперь тронемся побыстрее. Успеть бы до тревоги!..

В воротах склада нам встретились двое: женщина и девочка чуть постарше меня. Они тащили за собой какое-то подобие детской коляски. Как в этой развалюхе они повезут дрова?

Плотно прикрученная к санкам, наша березка раскинулась почти во всю ширину тротуара. Но на улицах было пустынно, и мы добирались споро.

Я думала о той минуте, когда «буржуйка» наконец получит настоящее топливо. Она будет доверху набита мелкими березовыми дровами, а я, держа в руках хрустящую бересту, чиркну спичкой и брошу пылающую, сверкающую искрами растопку в самый низ печки. И долго, жарко будут гореть березовые чурбачки, будет тихо гудеть в трубе. И может, хоть немного оттает снег с окон…

Ведь было когда-то, до войны, в нашей комнате тепло, в раскрытые окна светило солнце! Какое светло-светлое было солнце!

Мы проехали уже половину нашей Достоевской улицы, приближались к дому, как вдруг противно, с надрывом заревела сирена. Папа остановился, растерянно взглянул вокруг. Но я сказала ему:

— Беги! Ты успеешь добежать до завода. Я довезу одна.

Он недоверчиво посмотрел на меня, на березу. Но я повторила настойчивее:

— Беги! Не беспокойся, довезу.

И папа побежал на завод. Он ведь был на военном положении.

А я взялась за веревку, которую только что тянул папа. Сначала санки не поддавались — все-таки в березе было больше кубометра. Но потом мне каким-то чудом удалось сдвинуть санки с места и по накатанной дорожке дотянуть их до дома.

У входа в бомбоубежище стояла Прасковья Петровна. Мы вместе ввезли березу во двор, отвязали ее. Прасковья Петровна ушла и вскоре вернулась с пилой и с колуном. Она так и сказала:

— Топора нет. Достала только колун.

— Какая разница! — сказала я, посмотрев на эти предметы. Никогда прежде я не держала их в руках и разницы, естественно, не видела.

— Ну-ка давай попробуем, — сказала Прасковья Петровна, сначала вслушавшись в тишину, окружающую нас. Фашисты, видно, где-то на подступах к Москве: канонада лишь изредка, отдаленно доносилась до нас.

— Давай попробуем, на что годимся, — снова сказала Прасковья Петровна, пытаясь придвинуть березу одним концом к порогу черного хода. Я бросилась помогать ей.

Неумехи мы, неумехи… Сколько раз пила намертво застревала в стволе! С величайшим трудом мы вытаскивали ее оттуда. И наконец-то отпилили один чурбачок. Откинув его чуть в сторону, распрямились, посмотрели друг на друга, готовые рассмеяться, и тут же услышали, как совсем близко, где-то в районе Самарского переулка, заработали зенитки.

— А ну бегом в убежище! — приказала мне Прасковья Петровна.

— Какое убежище? — запротестовала я. — Я — командир звена!

— Не разговаривать! — строго прикрикнула Прасковья Петровна. — Сейчас же в убежище!

Но в это время около нас веером посыпались осколки, громко забухала батарея, стоявшая буквально в нескольких метрах, и мы молнией метнулись в подъезд черного хода, прижались друг к другу.

Прожекторы стремительно бегали по небу, скрещиваясь лезвиями своих лучей, разбегались далеко — за крыши домов и куда-то еще дальше.

— Мне надо быть на посту. Там люди ждут! — волнуясь, проговорила Прасковья Петровна. — А ты будь здесь. Слышишь? И носа не высовывай! Как станет тише — я приду за тобой.

Когда умолкла наша батарея, я вышла из черного хода, установила отпиленный чурбачок и взяла в руки колун.

Я колола, колола, колола… Стучала колуном по березе, по самой середине чурбачка, и не поддавалась береза! Ни единой щепочки не откололось. Ну ни единой же!

И я заплакала.

Мне так ясно представилась наша «буржуйка» — пустая, холодная, простывшая донельзя комната, в которой снять пальто почти невозможно… Я уже столько дней сплю не раздеваясь!

Слезы замерзали, стекая со щек. И вдруг снова, над самым нашим домом, разгорелся воздушный бой. Белыми стрелами прожекторы пронзали черное густое небо, огненные залпы зениток пылали, грохали совсем рядом, почти беспрерывно. Стучали, железно ударяясь о замерзшую землю, осколки снарядов, шипели, горячие…

А я плакала от своего бессилия, оттого, что в такое грозное время, в такой страшной войне я не умею сделать такого простого дела — наколоть дров!

Слезы мешали мне следить за боем, и все-таки я увидела бушующее небо, увидела, как несколько прожекторов, скрестившись в тугой плотный узел, медленно уходили за крыши домов, за Москву. И в центре этого тугого белого узла барахтался, бился очень четко видный фашистский стервятник.

И пожалуй, именно в этот момент я поняла, что это он меня летел бомбить, меня он хотел убить, а мой дом — взорвать! И меня, и березку неподдающуюся. И может быть, только оттого, что сейчас это открылось мне, слезы сразу высохли.

Я смотрела на уже ослепленный дохлый самолет врага, так покорно летящий к своей гибели, и шептала:

— Будет наша победа! Будет…

И не заметила, в какой момент рядом со мной появилась Прасковья Петровна. Опомнилась лишь тогда, когда увидела в ее руках целую охапку мелких березовых ароматных дров.


Роберт МИНАСОВ


Роберт Багратович Минасов родился в 1929 году. После школы служил в ВМС. Потом закончил факультет русского языка и литературы Азербайджанского педагогического института. Печатался во многих центральных издательствах. С 1965 года увлекся военно-патриотической тематикой. Член Союза журналистов СССР, сотрудник газеты «Гудок».

Загрузка...