В июле 1943 года наш Уральский добровольческим танковый корпус был переброшен в леса под Сухиничи. Служил я тогда в 30-й мотострелковой бригаде корпуса, и было мне, комсомольцу, от роду восемнадцать лет.
После нескольких дней очень напряженных учений нам поставили боевую задачу: скрытно выдвинуться к переднему краю и сменить в окопах наши части.
Выдали НЗ (сухари, кусок сала, сахар, пшенную кашу-концентрат), а перед дорогой привезли ужин. Уже побывавшие на фронте солдаты советовали поесть как следует: когда еще придется отведать горячего? Прислушиваться к их советам я сразу по зачислении в часть взял себе за правило. Это же мне и отец наказывал, воевавший в первую мировую: «Наблюдай, сынок, как действует обстрелянный солдат. А что говорит — прислушивайся. Это он тебе свой опыт передает. За него, за солдатский-то опыт, кровью платят…»
Ночью начали марш. Наш второй батальон — на машинах, а первый батальон продвигался пешком.
В ночном небе время от времени слышался гул моторов, тревожную темноту прорезали то и дело трассы зенитных пулеметов. Я все ловил себя тогда с удивлением на одной мысли, наблюдая за этими трассами: неужели так медленно пуля летит? Ведь знал, что на самом деле не так медленно, что это лишь ее след, но как-то успокаивался: значит, смогу, успею увернуться.
Что и говорить, боевого опыта у нас еще никакого не было, обстрелянных солдат среди нас находилось немного.
Выгрузились под Сухиничами. Каждому было выдано по три круглых диска к автомату и по пятьсот патронов в вещмешок. По три гранаты-«лимонки». И по одной противотанковой гранате на случай прорыва танков противника. Ко всему этому уже не расставались с шинелями, плащ-палатками и противогазами. А кроме того, с лопатками и котелками, потому что кормились из походных кухонь и никаких столовых.
Были мы соединением особым, добровольческим. Все ушли в корпус по собственному желанию, еще и пройдя строгий отбор. Например, по Каменск-Уральскому, где я работал до службы, рассматривалось две с половиной тысячи заявлений о приеме в корпус, но зачислено было лишь двести сорок добровольцев. Отбирали самых здоровых, самых крепких, преимущественно спортсменов.
Перед рассветом расположились в бору и замаскировали машины. С восходом солнца погасли в стороне фронта осветительные ракеты, и передний край угадывался теперь лишь по гулу канонады. Невольно подумалось: «Ну вот, Василий, и ты сюда наконец-то добрался, чтобы помочь своим, которые сейчас там, где вся эта канонада…»
А между тем далеко отсюда, в двух тысячах верст, располагалось мое родное село Шутино Катайского района и тогда Челябинской, а не как нынче — Курганской области. Село было большое, с церковью. Отец мне рассказывал, что организовывалось оно из высланных за волнения откуда-то из Центральной России, то ли из Калужской губернии, то ли из Курской. Дед отца рубил первые избы в Шутине. А мой дед уже родился здесь, на уральской земле.
Мой отец побывал на той германской. Как рассказывал, была сила в руке, и его всегда ставили, когда идти в штыки, в первой цепи. Несколько раз сходился он на штыки и говорил мне, что ближнего боя германец не держал — отступал всегда. Кончил отец войну в плену, в каком-то городке под названием будто бы Лифендорф. После войны вернулся в Шутино. Женился. Мать из соседней деревеньки Крестовки, очень набожная. Помню, заставляла меня молиться, водила в церковь, пока я однажды не сбежал оттуда. Отец меня поддержал, и мать больше ходить в церковь не принуждала. Было нас у отца с матерью шестеро сыновей. Две девочки умерли малолетними, до двухлетнего возраста. Брат Иван, 1920 года рождения, когда началась война, погиб. Пришла на него похоронная в августе 1941 года. Григорий, 1922 года рождения, как и Иван, служил перед войной срочную, тоже в августе пришло извещение, что он без вести пропал. Следующий я, Василий, 1924 года рождения. За мной братья — Федор (1926 года), Илья (1929 года) и Александр (1933 года).
Закончив пять классов школы, я учиться дальше отказался. Тянуло работать к машинам: тракторам, грузовикам, на комбайны. Однако вначале отец определил меня в пастухи, в подпаски, вернее. Лишь в 1940 году допустили меня к технике — доверили плугарить.
Вообще же страсть к машинам у меня никогда не утихала. Не учился, прав никаких не было, а водил трактор и грузовик.
…Ближе к вечеру подошла в лес кухня с горячим. Бегали к ней повзводно. В это время нас впервые обстреляли — не обстреляли, а все же неподалеку от кухни разорвалось друг за другом два снаряда: один метрах в двухстах, другой ближе. Жертв не было, но повар заволновался, и горячее досталось не всем. Сбылось для некоторых предупреждение фронтовиков: всякое может случиться и когда еще удастся отведать горяченького…
Я же для себя отметил по этим двум разрывам, что и артобстрел, как и бомбежка, вроде бы не представляет ничего особенного. И даже попотешился в душе над отцовскими воспоминаниями о первой мировой войне, что он, мол, никак не мог привыкнуть к артобстрелу. И еще сделал практический для себя вывод: услышишь лёт снаряда, успеешь спрятаться, в общем, и снаряд сможешь обхитрить.
А уже оставалось около суток до того момента, когда мною будет постигнута одна из первых фронтовых заповедей: «свой» снаряд солдат никогда не слышит…
Ночью, снова на машинах, мы совершили теперь уже небольшой марш, и снова остановились на дневку в каком-то леске, судя по всему, недалеко от переднего края: теперь не как на прошлой дневке, когда слышали лишь сплошной гул, можно было разобрать отдельные выстрелы пушек. В эту дневку нас не бомбили и не обстреливали. Из любопытства я снова прокрался к опушке, чтобы поглядеть в сторону переднего края: что там? Но ничего впереди не увидел. Передо мной лежало поле худосочной, в военное время посеянной ржи, кое-где виднелись воронки. Я прокрался к одной из воронок с краю, поглядеть, какая она в действительности. Когда впрыгнул в нее, задел обо что-то железное. Вздрогнул, схватился за автомат. Разглядел — каска немецкая! Взял ее в руки, осмотрел и потом выбросил из воронки. Здесь, в воронке, меня отыскал мой товарищ Григорьев. В воронке мы с ним и перекурили. Он заметил, что я какой-то взволнованный, встревоженный.
— Ты что? — спросил.
— Каску немецкую нашел, — отмахнулся я.
Спокойный, очень уравновешенный Григорьев промолчал. А я не стал ему больше объяснять, о чем подумал, что пережил, увидев немецкую каску посреди худосочного, искореженного снарядами ржаного поля: вот родная твоя земля, Россия, а на ней был чужой человек, в этой вот каске, топтал ее своим сапогом. Это было горькое, сильное, острое чувство, не покидавшее меня больше за всю войну ни на мгновение. Сколько я их потом перевидал, таких касок? Множество. Но та, первая, все еще перед глазами, как воочию ее вижу до сих пор…
А после ужина взводный повторил нам задачу, и рота пошла на позиции.
Сперва молча и быстро, кое-где переходя на бег, миновали мы поле с худосочной рожью, изредка разбитое снарядами, и спустились в глубокий овраг.
В овраге встретилось много наших. По верхнему же краю оврага были отрыты окопы, в которых никого, однако, не оказалось. Пока командиры уточняли маршрут, мы разговорились со старожилами оврага и узнали от них, что они из 16-й гвардейской дивизии. Я познакомился с одним сержантом (имя и фамилию его уже забыл). Оказался он с Урала из Пермской области. Я сказал, что из Свердловской, что тоже уралец. Но части своей называть не стал, потому что нас предупредили — об этом молчать. Да мы и сами понимали, что появление на передовой нашего свежего корпуса должно оставаться в тайне. У земляка-сержанта я не утерпел спросить, кивнув на верх оврага:
— Ну как там?
— Как… Жарко. — И я запомнил при этом его улыбку. Еще он пояснил, что вот уже двое суток они пытались наступать, но не смогли выбить противника из траншеи, а теперь их отводят. Попытался и ободрить меня, сказав, что перед нами, мол, противник не устоит, потому что у нас, мол, и вооружение и обмундировка справные, и вообще видно, что часть добрая, неусталая.
Но вот появился комвзвода Филиных и скомандовал двигаться.
Мы выбрались из оврага и, пригибаясь, снова побежали в ночь. Изредка пролетали трассирующие пули. Теперь не как на ученьях: стреляли в нашу сторону.
Бежать трудно: я невольно обратил внимание, что вся земля в воронках. Они встречались через 8—10 шагов. Но главное, что я почувствовал, — это сильный, удушливый запах гари. Запах переднего края, где горит все. Впоследствии я к нему привык не привык, а как бы перестал его замечать, но тогда он поразил меня, этот всепроникающий запах какого-то всеобщего пепелища.
В одном месте, по дороге, мы наткнулись на нашего убитого. Связного, наверное. Он лежал на спине, автомат рядом.
— Может, и нас это ждет? — У кого-то не выдержали нервы.
— Так ведь не на блины к теще собрались! — разозлился на него другой.
Добрались до хода сообщения, и младший лейтенант Филиных развел нас по ячейкам. Впереди была уже «ничья» земля, а за ней противник.
В эту ночь меня назначили наблюдателем, и я остался в траншее. Остальные из отделения ушли в блиндаж на отдых.
Прежде всего устроился в ячейке, примерился, как стрелять, если б был приказ. Артиллерия нас не беспокоила. Лишь изредка со стороны немцев постреливали из автоматов. Но пули проходили высоко над головой. Несколько раз я осторожно высовывался из окопа, чтобы разглядеть, что впереди, но впереди ничего разглядеть пока не удавалось.
Во время моего дежурства по траншее прошел комсорг батальона лейтенант Привалов. Хорошо запомнился он мне еще по первым дням в корпусе.
В комсорги выбирали мы его по предложению замполита батальона, капитана Низового. При выборах он и рассказал, что работал инженером, кажется, на заводе, когда началась запись добровольцев в корпус, подал заявление, прошел, как говорится, «по конкурсу». С первого взгляда он нам пришелся по душе как-то, а впоследствии и вовсе стал всеобщим любимцем, потому что всегда бывал среди молодежи — на отдыхе, в поле на учениях или в классе на занятиях. Невольно думалось: да когда же он спит? Умел он и не просто общий разговор вызвать, какой-нибудь спор или обмен мнениями, а поговорить с каждым лично и на откровенность. Меня, еще когда стояли под Сухиничами, долго расспрашивал: а почему я все-таки пошел добровольцем?
Обладал он таким свойством: всегда на виду, всегда появлялся в самые нужные мгновения. Он и в дороге от Свердловска до Москвы успел провести два собрания. Особенно запомнилось мне, как на втором Привалов подчеркнул, что мы — соединение добровольческое и за нашими действиями весь рабочий Урал будет следить с пристальным вниманием и надеждой.
Вот и в первую же ночь на переднем крае Привалов появился в нашей траншее бодрый, аккуратный, легкий. Зашел ко мне в ячейку. Спросил:
— Не страшно?
— Нет, — говорю. Осмотрелся: вокруг ракеты взлетают — наши и противника трассы время от времени рассекают темноту. Действительно, ничего страшного. Более того, с гордостью в тот момент подумал, что можно уже и в письме домой написать — я на настоящем фронте. Вслух сказал: — Чего ж тут страшного? Красиво даже.
Привалов улыбнулся, взглянул на меня пристально и опять спросил:
— Задачу свою хорошо уяснил?
— Все ясно.
Привалов выглянул из-за бруствера, посмотрел в темноту и сказал, как бы сам с собой рассуждая:
— Главная наша теперь задача в том, чтобы каждому из нас заслонить по десяти метров выжженной земли, а в этих десяти метрах вся огромная наша Родина. Выстоит каждый из нас на этих десяти метрах выстоит и Родина. Всего десять метров, и через них никто не должен пройти — ни солдат, ни машина. Такая наша теперь солдатская с тобой задача. Либо они через нас перешагнут, либо мы…
Остаток моего дежурства прошел без происшествий. Я спустился в блиндаж, хотел уснуть. Но не спалось от волнения, и я снова вышел в траншею, а затем и в ячейку.
Уже было довольно светло. Просматривалось поле перед траншеей, за которым где-то в двухстах метрах стояла немецкая оборона. Прошли по позиции командир роты Тищенко с нашим взводным младшим лейтенантом Филиных и связным Иваном Зуевым. Заглянув в мою ячейку, Тищенко справился:
— Как настроение, Кашин?
— Бодрое, товарищ старший лейтенант! — ответил я по-уставному.
— Нервы?
— Железные! — Я попробовал улыбнуться.
— Молодец, — сказал удовлетворенно Тищенко и перешел к следующей ячейке.
Несмотря на то что отвечал я ротному столь лихо, сердце у меня, признаться, билось в тот момент так, что я думал, Тищенко (между собой мы звали его Саша) слышит, как оно стучит, и потому спросил про нервы.
В эту ночь, хотя и обещали, горячего нам в окопы не доставили. Едва мы успели позавтракать сухарями из сухого пайка и водой из фляжек, как услыхали далекий тяжелый рокот моторов. Только-только показалось солнце. Как помнится, начался день 27 июля 1943 года.
Невольно подняв на этот гул голову, я увидел — уж так мне показалось — настоящую тучу бомбардировщиков. Они прошли над нами и обрушились на наши тылы.
От самолетов отделялись странные длинные предметы, как оказалось, контейнеры. В воздухе они раскрывались, разбрасывая вокруг десятки мелких бомб. Лично я успел насчитать что-то до полусотни бомбардировщиков, прежде чем открыли огонь наши зенитки. Немного погодя увидел, как у одной из машин вырвался из-под крыла дым, бомбардировщик начал разворачиваться, хотел, видимо, дотянуть до своих, но резко пошел вниз, в нескольких метрах пролетел над нашей траншеей, опахнув жаром и вонью, врезался в ничейную полосу и взорвался. Над нами промчалась упругая, хлесткая, горячая волна от взрыва.
Наконец первая группа отбомбилась по тылам, вернулась за горизонт, и только вздохнули мы с облегчением, что все, мол, пронесло, как появилась вторая группа машин. Эти зашли на нас, на первую линию.
Вот уж когда не стало никакой возможности поднять голову, и мы затаились по своим ячейкам. Вдобавок одновременно с авиацией на нас обрушили свой огонь артиллерия и минометы. Не помню, сколько продолжалось это. Я только время от времени шевелился, проверяя, не захоронили ли меня в землю живым. И всякий раз радовался, что еще нет, что под силу из-под завала выбраться…
Надо сказать, что самочувствие при первой бомбежке было у меня отчаянное. Вот когда вспомнил я слова отца, что он никак не мог привыкнуть к обстрелам. Правда, к артогню я за войну не то чтобы привык, а психически научился переносить его стойко. Все-таки если ты в земле, то как-то успокаиваешься, что бьют по тебе вслепую, не видя. Хуже огонь минометный, как бы накрывающий. А вот бомбовый удар всегда особенно нервирует, потому что кажется, будто сверху тебя все равно видно и никуда не спрячешься, никуда не денешься. И хоть за время войны у меня, признаться, не возникало мысли, что лично меня могут убить, при бомбежках я все же невольно подумывал: а вдруг эта бомба «моя», вдруг ранят? Да, пусть после бомбовых ударов потерь оказывалось, как правило, поменьше, чем после артналетов и минометных обстрелов, но конец бомбежек всегда встречал я с неизмеримым удовольствием…
Наконец закончился первый налет. Стало тихо как будто; едва выбрался я из-под земли, как услыхал новый гул машин. По привычке уже быстро оглядел небо и вначале растерялся, ничего не увидев. А гул все приближался. Лишь когда догадался выглянуть из траншеи, то за пылью и дымом разглядел, что движутся на нас танки, количество которых от неопытности и волнения я в первом бою не сосчитал. Перед моими глазами были только десять моих метров, полоса черной, изрытой, обожженной земли, по которой никто не должен перешагнуть через меня, покуда я жив. О том, что рядом могут погибнуть товарищи и моя полоса расширится до тридцати, сорока, полусотни метров, я как-то в первый фронтовой день не думал. Опыт пришел позднее, когда прежде соображаешь, сколько техники идет на весь твой взвод, кому особо следует помочь, в каком направлении сосредоточить огонь. Но все это потом. А тогда…
Танки ползли на нас. У меня почему-то была полная уверенность, что надо только действовать в точности, как нас обучали, и свои десять метров я удержу, должен удержать. Страха во мне не было, была лишь тревога: сдержу ли? Я скорехонько приготовил противотанковую гранату и стал ждать.
Танки приближались. Несколько раз я оглядывался: не появятся ли на подмогу наши тридцатьчетверки, но нет, не видно.
А немецкие машины все ползли. Остановятся, сделают один-два выстрела и снова вперед. Временами, когда чуть рассеивались в некоторых местах пыль и дым, можно было даже различить, что на их броне автоматчики. Вот уже из танков открыли и пулеметный огонь, а мы не отвечаем.
Стрелковый огонь с немецкой стороны был довольно плотным, прижимающим в траншее. Хоть я и в каске, а казалось мне, будто пули вот-вот хлестнут по ушам — горели они у меня, и невольно я тронул их несколько раз — целы ли?
Вот увидели мы уже, как за танками стали появляться будто из-под земли крохотные фигурки, и догадались, что, наверное, прошли танки свою траншею и пехота эта из нее. Не помню, чей услыхал я голос:
— Огонь!
Прежде всего я выпустил, с облегчением чувствуя, что внутренняя скованность и напряженность меня покидают, длинную очередь из автомата по борту левого от меня танка, с каким-то даже восторгом заметил, что автоматчики поспрыгивали с брони, и, конечно же, мне почудилось, что не менее половины их (то есть мною лично уничтоженных!) с земли не поднялось. Вторую, короткую, более прицельную, очередь выпустил я по бежавшему впереди противнику и увидел, что он упал. Возможно, что я еще не поразил ни одного врага, вполне вероятно, эти падения были лишь солдатскими приемами, чтобы, пользуясь складками местности, переползти пять-шесть метров и возникнуть как из-под земли на новом участке. Но эти их падения придали мне много уверенности и боевого воодушевления.
А левый от меня танк вдруг медленно начал разворачиваться и направился прямо на мою ячейку. Я автомат отложил, взялся за гранату, как вдруг шедшая на меня машина окуталась черным дымом и остановилась. Из нее начали выпрыгивать танкисты.
Мищенко и Казаков, мои соседи справа, открыли огонь. Поддержал их и я. Почти тотчас наши накрыли наступавших минометным огнем, и немцы дрогнули…
Пробежал но траншее возбужденный Филиных:
— Молодцы, молодцы, ребята! Первый бой выстояли, с первой победой вас! — каждого старался приободрить он.
Тогда, все еще не остыв от горячки боя, я подумал удивленно: «Все, оказывается, просто! Выполнили задачу — и уже победа!» И сделал для себя совершенно практический, необходимый вывод: «Пойдет у тебя, Василий, война! Выстоишь! Жить можно…»
Остальной день запомнился мне смутно, потому что было одно и то же: мы отбили еще пять-шесть атак, даже более яростных, потому что доходило дело до гранат, которыми удавалось противника останавливать в двух-трех десятках метров от ячейки.
В этот день наши танки к нам так и не подтянулись почему-то, и в наступление мы не перешли.
К вечеру прошел сильный ливень, прибивший пыль. В сумерках стрельба потихоньку стихла, и мы наконец-то получили возможность передохнуть. Только тогда и узнал я, что в нашем взводе потери составили пять человек. Убитых я не видел. Да и смотреть на них мне не хотелось: среди них был Казаков. Вспомнилось, в машине он утешал меня: «Пуля, увидишь, сама отвернет».
И еще погиб наш плясун Мищенко. Вспомнилась дорога на фронт. Иногда на остановках мы выходили из теплушек на перрон, тотчас появлялась гармошка, и начиналась пляска. И заводила Мищенко вприсядку шел по кругу. Уже под Москвой на какой-то станции нас окружили жители, и я запомнил, как сказала одна женщина, глядя на Мищенко, сказала с удивлением:
— Ведь, может, на смерть идут, а как веселятся!
Никак не спалось в эту ночь после первых боев. Я вышел из блиндажа, зашел перекурить в свою ячейку. Немного погодя заглянул ко мне наш взводный, младший лейтенант Филиных. Закурил тоже, спросил:
— Что ж не спишь, разве в наряде?
— Не спится, — ответил я и вдруг с удивлением посмотрел на младшего лейтенанта: за один жаркий день он стал совершенно своим, солдатским, словно рабочий на заводе, вернее бригадир, такой же рабочий, только опытнее.
— А спать надо научиться, — проговорил Филиных, — отдыхать необходимо научиться. В любых обстоятельствах. Не научимся — из-за усталости не дойдем до Берлина. — И улыбнулся.
Шутил он, конечно, да тогда я и не думал, что вот лично мне удастся дойти до Берлина, удастся принять участие в его взятии, пройти по его улицам. В ту ночь до Берлина еще были впереди тысячи километров обожженной, истерзанной фронтовой земли, пахнущей трупами и гарью.
Около получаса я все же подремал, прежде чем всех нас подняли до свету и поставили нам новую боевую задачу: с подходом наших танков, которые нынче обязательно подойдут, атаковать противника, выбить его из первой траншеи, а затем и из второй.
Еще в темноте среди нас появились саперы, проделали проходы для машин.
Передний край в это утро, можно сказать, затих. Лишь изредка со стороны противника постреливали на всякий случай. Мы все по ячейкам готовились в атаку, но вышло все по-другому: танков наших не слышно было, а вот от немцев прилетел диковинный, с двумя фюзеляжами, самолет, закружился над нами. На огонь зениток «рама» словно не обращала никакого внимания. Покружилась и улетела. Вскоре появились бомбардировщики плотной большой группой. Я, как и прошлым днем, успел насчитать всего три десятка, а потом пришлось поглубже скрыться в ячейке. Бомбежка эта показалась мне более яростной. И артобстрел тоже. Да так, видно, и было, потому что зарыло меня поглубже в этот день. В общем, едва мне удалось откопаться, как послышался уже знакомый рокот — это слева шли на нас танки.
И все повторилось, только в этот раз немцы повели себя иначе: часть танков остановилась и начала обстрел, а другая часть поползла в атаку. Пехоту мы отсекли, но танки пошли дальше. Я опять схватился за гранату, потому что опять в сторону моей ячейки свернул один танк. Но до меня он не дошел. Почти на том же месте, что и вчера, танк подорвался на мине. Танкисты начали выпрыгивать, и мы с новым соседом, Сосновских, открыли огонь. Один из них упал. Мне, конечно же, показалось, что это я его подбил. Для надежности еще выпустил по нему очередь. Он дернулся, ноги у него мелко задрожали, и он затих. Что ж, возможно, этот танкист и был первым, лично мною выведенным из строя солдатом противника…
Танк загорелся, танкисты разбежались, и мы с Сосновских получили возможность осмотреться. Оказалось, что часть танков все же прошла нашу траншею. Выстрелов наших пушек мы не слышали, но две или три машины загорелись вдруг, и тогда остальные стали откатываться, пятясь, продолжали вести огонь.
Еще не успели они отойти за свои позиции, как вся, наверное, какая была, артиллерия наша открыла огонь и сплошной черной стеной встала перед нами земля. Это была первая наша артподготовка, какую мне удалось увидеть. Продолжалась она около двадцати минут и еще не стихла, как я различил новый гул моторов. Уже привычно стал оглядывать небо и землю в стороне противника и испугался было, ничего не заметив. И тут только сообразил, что это наконец-то подходят долгожданные наши танки, наши тридцатьчетверки.
Я приготовил оружие и гранаты, зачем-то потуже подтянул ремень, ожидая красной ракеты, по сигналу которой мы должны устремиться вперед. Уже в трех-четырех метрах от меня переползла тридцатьчетверка, а ракеты нет. На мгновение мне почудилось, что я проворонил сигнал, но только тогда сообразил: не может того быть — ребята и слева и справа в ячейках.
В этот момент и увидел ракету. Почти тотчас, не знаю, как в этом грохоте и различить-то было, но услыхал я голос командира роты Тищенко:
— Вперед!
Сколько раз представлял я, как выпрыгну по этой команде на бруствер в настоящем бою, сколько раз исполнял это на учениях, а вот когда дошло до дела, почувствовал — не могу вроде бы, невозможно это сделать — выбраться из спасительной земляной ячейки!
Лишь заметив, что Сосновских выкарабкался уже из траншеи и начал пристраиваться к танку, я поспешил чтобы не отстать.
За танком мы побежали втроем — Сосновских, я и Борисенко. Но бежали недолго — вокруг начали рваться мины, мы все попадали на землю и залегли кто где. «Ура!» наше само собой стихло — да и понятно: под мины в открытом поле попали все мы впервые.
Лежа я продолжал осматриваться: залегли все, но никто не отползал к окопам.
Вероятно, повели немцы и сильный противотанковый огонь. Я увидел, как вспыхнула соседняя тридцатьчетверка, услыхал, как проскрежетала, срикошетировав, бронебойная болванка по башне нашего танка, за которым мы залегли.
Я не сразу обнаружил наши штурмовики, которые уже обрабатывали позиции немцев впереди. Лишь тогда обнаружил, когда внезапно начал стихать минометный огонь. И тотчас взревели танки моторами, и, верно, передали команду по рации. Как ни был я оглушен, но снова услыхал знакомый голос Тищенко:
— Вперед! Вперед, уральцы!
И мы поднялись с криком «ура!» и побежали к траншее. Теперь казалось, что огонь из нее вели слабый…
Не добежав 15―20 метров, на ходу облюбовав воронку и прыгнув в нее, я метнул гранату. Когда услыхал, что она взорвалась в траншее, снова вскочил, добежал до бруствера, упал, как нас обучали, на землю, раза два перекатился. Еще падая, увидел фашиста, зажавшегося в уголке метрах в пяти. Не вставая, выпустил по нему очередь и лишь тогда сообразил, что он уже убитый. Не утерпел, чтоб не подбежать и не заглянуть в лицо — ведь это был первый, лицом к лицу в боевой обстановке увиденный мною враг. Любопытство могло обойтись мне дорого, потому что вдруг из-за поворота, пятясь и ведя вдоль траншеи огонь, появился живой немец. Я успел выстрелить первым, едва он стал поворачиваться ко мне… Уже не разглядывая, побежал, за первым поворотом наткнулся на Филиных, устремился дальше, но он схватил меня за плечи, тряхнул, прокричал в ухо:
— Стой! С траншеей кончено!
Я оглянулся. Позади шел по траншее Сосновских, вытирая и размазывая по лицу грязь…
В этой нашей первой удачной атаке мы потеряли из состава роты 11 товарищей. Здесь же, на только что отвоеванной земле, мы захоронили их и еще нескольких танкистов в общей братской могиле. На дно могилы разостлали шинели, положили всех рядом, во всем, в чем были, забрали только документы и оружие, и сверху тоже прикрыли всех шинелями. Тищенко выстроил нас, и мы дали прощальный залп из автоматов. Сколько ни пришлось мне в дальнейшем пройти боев и хоронить своих, мы каждый раз надо всеми братскими могилами отдавали павшим эту последнюю воинскую почесть — прощальный залп. При любой погоде, в любых условиях…
Устали мы здорово, но отдохнуть не пришлось. Немного погодя созвали командиров взводов, а еще через несколько минут мы получили новую боевую задачу: выйти к реке Орс и захватить переправу. Наш взвод идет первым.
Бегом, под обстрелом, добрались мы до какой-то лощины. Командир роты старший лейтенант Тищенко был все время с нами.
Преодолели мы, наверное, сотню метров, и тут нас накрыли минометы. Мы не останавливались. Но вот я увидел, как рядом с Тищенко разорвалась мина. Тищенко упал, и мы залегли в ожидании. Первым, ползком и перебежками, добрался до Тищенко наш взводный, младший лейтенант Филиных. Не знаю до сих пор, убит или ранен был Тищенко (так хочется, чтобы не убит). Командование ротой принял тогда на себя Филиных. Несмотря на то, что огонь ни на мгновение не ослабевал, Филиных снова поднял нас, первым оторвавшись от земли:
— Вперед, уральцы!
Мы последовали за ним, на ходу маневрируя под разрывами снарядов и мин. До переправы уже недалеко. Ее мы еще не видели, но один раз я заметил, как впереди блеснула река. Начался стрелковый огонь. Мы продвигались все медленнее, хоть и знали, что от нашей атаки зависит успех танкового прорыва.
Как выбыл из строя Филиных, я не знаю. Из воронок мы вели ответный огонь по окопам на противоположном берегу реки, стараясь отсечь немцев от переправы, стоявшей пока в целости. И вдруг я услыхал голос Якова Сосновских:
— Рота, слушай мою команду! Вперед, вперед, ребята!
Да, в этом своем бою я сполна узнал, как много для солдата означает вот эта, вовремя поданная команда «вперед!», подхваченная кем-то, первым поднимающимся с земли под огнем. Конечно, Сосновских мог и не заменять, он был рядовым, а в строю у нас еще оставались сержанты. Но он был коммунистом и знал, что нам необходимо было во что бы то ни стало добраться до реки через открытое пространство. И он поднял нас.
Мы уже подбегали к реке, когда я увидел, как Сосновских упал. Вначале мне показалось, что он просто запнулся, потому что тут же приподнялся и закричал:
— Вперед, вперед!
И вот когда упал опять, я сообразил, что он ранен. Тотчас увидел я и пулеметчика на противоположном берегу реки: тот вел огонь в горячке и азарте, чуть ли не по пояс выставившись из окопа. Мне подумалось отчего-то, что это он поразил Сосновских. Я прыгнул в воронку, постарался толком прицелиться и после первой же своей очереди увидел, как пулеметчик вскинулся из окопа вверх и вывалился на бруствер.
Минометный огонь усилился. Ребята, теперь уже под командой сержанта Голушко, продвинулись вперед. И пока я занимался пулеметчиком, начали наскоро окапываться у реки. Я оглянулся на Сосновских: он в этот момент неуверенно поднимался на ноги. Пока я подбегал к нему, Сосновских сделал в сторону несколько неловких шагов, все лицо его было в крови. Я стащил его в воронку. Гимнастерка на груди вся пропиталась кровью. Я перетянул его наскоро бинтом поверх гимнастерки, чтобы хоть как-то остановить кровотечение, и пополз к своим, готовившимся форсировать реку.
После боя Сосновских подобрали санитары. Врачи в госпитале говорили, что в живых он остался чудом, потому что пуля прошла в нескольких миллиметрах от сердца. За этот бой он был награжден медалью «За отвагу». Встретились мы с Сосновских снова лишь через двадцать лет после войны.
Реку мы форсировали после штурмовки нашей авиацией обороны противника.
Позиция немцев находилась шагах в тридцати-сорока за мостом. Едва мы очутились на их берегу, как без каких-либо команд привычно и быстро устремились на штурм. Забросали окопы гранатами. Скатились в них через брустверы. Я свалился в то место траншеи, из которого бил пулеметчик. Из-за поворота на меня выскочил немец, от кого-то отстреливавшийся. Я выпустил очередь, но он успел увернуться, скрыться за поворотом снова. Схватился было за гранату, чтобы метнуть ее за поворот, но там коротко прострочили, и мне навстречу выбежал кто-то из наших. За моей спиной тоже показался кто-то наш, стрельба в окопах стихла, и мы поняли — взяли. Тут же у реки появились саперы, следовавшие, оказывается, непосредственно за нами. Но только сунулись они к мосту, как их отсекли пулеметным огнем. Мы еще и не сообразили — откуда, потому что нас в траншее не обстреливали. Все увидели: доброволец из нашего взвода Федор Юровских выскочил из окопа и пополз вперед. Тогда и мы, остальные, заметили на краю рощицы, довольно близко от нас, замаскированный, то ли для засады оставленный, то ли подбитый, танк — он и держал переправы под огнем.
Затаив дыхание следил я, как ползет Федор. К счастью, из танка его не замечали. Вот Юровских уже совсем рядом. Мне показалось, что пора бросать гранату. А он все полз. Вдруг совсем потерялся из виду. Прошло несколько долгих мгновений, пока наконец не раздались один за другим два взрыва. Танк замолчал. Саперы получили возможность разминировать мост, который противник не успел взорвать. Кто-то дал условную ракету, и буквально откуда ни возьмись на полной скорости выкатили к переправе танки. На них, прижавшись к броне, сидели десантники. Танки пошли в прорыв, и мы скоро потеряли их из виду. Следом за ними начала переправляться техника. И так до самого вечера. Когда же неподалеку от нас заняла позицию зенитная батарея, мы почувствовали себя как бы в глубоком тылу…
Ночью замполит батальона капитан Низовой привел к нам делегацию рабочих с Урала, кажется из Челябинска. Когда начало светать, я рассмотрел делегатов, увидел, что одежда у них по-солдатски перемазана землей и глиной, что они небриты. Однако выглядели весело, возбужденно, наперебой рассказывали о том, что, пока к нам добирались, несколько раз попадали под бомбежку и артобстрелы. И все спрашивали, как, мол, у вас.
Когда рассвело, гости собрались вручить нам подарки от земляков. Мы решили прежде всего угостить гостей завтраком — солдатской кашей. А кухня не пришла ни ночью, ни к утру. Собрали у всех пакеты концентратов, сало. Соорудили костерок. Когда каша уже вскипела, появились бомбардировщики. Командовал за ротного сержант Глушко.
При появлении самолетов мы забыли про костерок с кашей, вместе с делегатами поспрыгивали в траншею.
— А ну кашу сховайте! — образумил нас невозмутимый Глушко.
Выпрыгнули обратно, подхватили с костерка ведро.
Глушко еще успел аккуратно притушить землей костерок, и уже под летящими бомбами, под вой пикирующих машин и выстрелы зениток скакнул в траншею лихо, ловко, по-солдатски. И… угодил сапогом в ведро. Всех охватило неудержимое веселье, хотя сверху и сыпались бомбы. То-то недоумевал кто-нибудь со стороны, слыша этот дружный солдатский хохот в траншее, забрасываемой бомбами! Жаль, что не слышали его пилоты противника, было бы им над чем задуматься…
Перед завтраком нам вручили подарки — кому что. В моем свертке оказались, например, две банки рыбных консервов, печенье, шерстяные носки, два носовых платка и… бутылка водки! Водку я припрятал на аварийный случай, а консервы отдал на общий завтрак.
А моему товарищу Григорьеву попал среди гостинцев кисет, обшитый кружевами, с вышивкой: «Дорогому уральскому добровольцу». В кисете уже и махорка была, даже наодеколоненная. Закурил Григорьев «козью ножку», потом передал кисет следующему. И пошел он по кругу. Закурили с нами и делегаты, уральские рабочие, какими в большинстве все мы недавно являлись сами…
Быть заводским рабочим я не мечтал — тянуло к земле, к трактору, если уж на фронт не берут. Когда в августе 1941 года на брата Ивана пришла похоронная, я бросил все, съездил в район, прорвался к военкому-майору. Он выслушал меня, но остался непреклонен:
— Детей на фронт не берем!
Вернулся в Шутино не солоно хлебавши.
И вдруг в конце сентября 1941 года вызвали в сельсовет. Бежал в Совет и радовался: а что, если мою просьбу удовлетворили и направляют на фронт? Ведь есть уже один у нас случай. Когда началась война, Федя Акулов написал в Москву письмо с просьбой, чтобы его допустили воевать. Прошло время, и получил ответ — вся деревня бегала читать письмо. После него Федю взяли в армию добровольцем. Уезжал Федя счастливый, и мы с уборки сорвались, с полей примчались его провожать как на праздник. У нас в деревне единственная была тогда машина-полуторка. На этой единственной нашей полуторке, груженной хлебом, Федю и отвезли в район. Потом, уже находясь в Каменске, я узнал, что пришла на него похоронная. Никак не верилось, что он погиб, что не совершил, не успел совершить какого-нибудь громкого подвига. После войны только стал я думать иначе: что каждый погибший на переднем крае солдат уже совершил такой подвиг, ибо отдал для победы самое ценное — жизнь. Но тогда было очень обидно за Федю. Да и сейчас. Как и за всех, кто погиб, до сих пор больно…
В общем бежал я к сельсовету и думал…
Однако издали, кроме парней, увидев и девчонок собравшихся, понял — не то что-то предполагаю. Так и вышло: нас направляли в города для обучения специальностям промышленных рабочих.
Уезжать не хотелось: мечтал если на фронт не берут, то поработать на земле. Но тем не менее собрались как на праздник, наряженными. Я в косоворотке, в широченных штанах, заправленных в хромовые «жимы», в добром зимнем пальто с воротником из овчины.
Ехали на санях по первому снежку до района. Там и получили назначения — мне в Каменск-Уральский.
В Каменске девчонки наши попали на трубный завод, проработали войну токарями-операционниками. Мы же, ребята, должны были освоить профессии электролизников для алюминиевого завода.
Несколько ребят все же пробились на фронт. Помню, получали от них письма… Однако я из чувства дисциплины остался.
Рабочие в цехах нас встретили очень хорошо, много помогли, да и нам самим в старании нельзя отказать было. К сожалению, не помню точно, когда нас выпустили на самостоятельную работу. Только запомнил, что меня — без экзаменов и сразу с высоким, пятым, разрядом…
Одновременно с выпуском из ФЗО вступил я и в комсомол.
Перешли в заводское общежитие, располагавшееся в том же доме, только в соседнем подъезде. Жили по 20―30 человек в комнатах.
Работали в электролизном цехе по восемь часов, в свободное время шли на другой конец города (это около 10 километров) на трубный завод, чтобы проведать наших шутинских девчонок. Держались мы с ними дружно — свои.
Весной, кажется в мае 1942 года, мы с одним нашим парнем, Иваном Нужиным, оказались на заводской доске Почета. Нас незадолго до этого фотографировали, но для чего, не сказали. И вдруг кто-то приходит и говорит: «А Иван с Василием на заводской доске Почета!»
Мы не поверили вначале. Специально пошли проверить. Пришли в парк. Обождали, чтоб никого у доски не оказалось. Подходим. Читаем. И верно: Нужин, Кашин — лучшие рабочие завода. Повернулись, пошли от волнения бог знает куда. Вернулись, опять проверили. Так и есть: Кашин и Нужин «лучшие из нескольких тысяч»…
Лето 1942 года, что и говорить, было для страны тяжелым. И много о том написано. Скажу, что перенесли мы тяжелые вести стойко: жарче работали. И в работе думалось, что вот так же поднажмут наши там, на фронте, как мы здесь, и сдвинется дело, не может не сдвинуться. И еще думалось, что мы — здесь и наши войска — там одно дело делаем, так что рано ли, поздно, а победа придет…
Вроде бы успокоился я в своих мечтах, утихомирился.
И вдруг… Лежу на койке в общежитии, а кто-то газету вслух читает: мол, по решению уральских обкомов формируется строго добровольческое соединение — Уральский танковый корпус. Ушам своим не поверил — да ведь теперь пусть попробуют не взять! Вскочил, выхватил газету. Несколько раз перечитал сообщение. Так все и есть!
Но не сразу добился я зачисления добровольцем.
…Делегация из Челябинска покинула наши окопы часа через полтора-два. Увел ее лейтенант, а капитан Низовой остался с нами, потому что теперь он был нашим комбатом: из строя вышли капитан Костырев и его заместитель старший лейтенант Кривобоков.
Эти первые дни беспрерывного боя, победного, наступательного, дорого обошлись нам: мы потеряли двух комбатов, трех командиров рот, трех командиров взводов только в нашей роте и многих, многих солдат. Тяжкую цену давали мы за победу…
О многом думалось в ту ночь перед Бариловом, после первых суток короткого отдыха на передовой. За эти несколько дней и меня могли уже убить добрую сотню раз. Невольно приходила мысль, что если с такими боями будем идти до Берлина, то выдержит ли земля этакое напряжение? Вперед забегая, скажу, что после Курско-Орловской операции подобных упорных боев на моем пути не встречалось. Там, в боях на Курско-Орловской дуге, враги были еще солдатами рослыми, в основном молодыми, физически крепкими. После помельчали, и мы по-солдатски почувствовали — резервы у Гитлера кончаются…
Ненадолго я все же задремал. Очнулся, почувствовав, что кто-то трясет меня за плечо. Открыл глаза, вижу — передо мной доброволец Балашов. Оказывается, нас от взвода послали за завтраком. И писать бы об этом не стоило, если б на обратном нашем пути не стали мы свидетелями такого вот события.
…Уже подходили к своим. Светало. И услыхали мы отчаянную впереди стрельбу. Не сразу разобрали, что это немцы палят по паре журавлей! Что ж, фронт есть фронт. Иногда и так приходится добывать еду. Но мы были дома, а немцы чужими в этом доме. То, что положено своему, незваному гостю никак невозможно простить. С надеждой, что птицы улетят все же, следили мы за их полетом. Но одного журавля немцы все же сбили. Немного погодя, когда мы уже забрались к себе в окоп, стрельба возникла снова — это вернулась одинокая теперь птица, потеряв друга. Сделала круг, покричала, зовя, и ушла в нашу сторону. Ее сбить немцам уже не удалось…
В этот день нам предстояло, отразив атаку противника, освободить Барилово. Чем же запомнился мне этот день, рядовому Уральского танкового корпуса? Стал я очевидцем танкового боя, в котором с нашей и немецкой стороны сошлись, как говорили потом, до трехсот машин. А вначале казалось, что день обычный.
В наших окопах разместились бронебойщики ПТР, и на душе повеселело — если пойдут танки, то уже не одни мы впереди со своими гранатами. Справа от меня занял к тому же позицию Виктор Кирьянов — комсорг роты ПТР, знакомый мне по комсомольской работе. Было с кем и словом перекинуться.
Как водится, переждали бомбежку, артналет, приготовились встретить танки. И верно, они не заставили долго ждать. Шли двумя цепями. На танках второй цепи и десант проглядывался.
На глазах у меня ранило Кирьянова, когда танки накрыли нас осколочными. Уже раненный, перешиб Виктор гусеницу двигавшегося на нас танка. В этот момент Виктора снова ранили, и он умолк. А танки подползли метров на 100―150.
Несмотря на плотный противотанковый огонь, первая цепь прошла вплотную к нашим позициям. На моем направлении «тигр» оказался в 10―15 метрах от ячейки. Помню, он был в грязи, а гусеницы его ярко сверкали. Я бросил одну гранату, кто-то еще две. Чья попала — не знаю. Первую цепь машин мы задержали, но двигалась вторая, с десантом. Комплекты гранат все уже израсходованы, во всяком случае, на нашем направлении.
К счастью, из глубины обороны появились и наши тридцатьчетверки. И началось! Машины сошлись лоб в лоб на ничейной полосе. Мы увидели чисто танковый бой, в котором пешему человеку делать нечего. Впрочем, за всю войну последующую я таких боев больше не видел.
Танки наезжали друг на друга, расстреливали друг друга в упор. Мы же вели огонь из окопов по метавшимся в дыму десантникам и танкистам противника, покинувшим подбитые машины. Казалось, горит все поле…
Много лет спустя я с удивлением прочитал в воспоминаниях некоторых добровольцев, что в тот день постоянно шел мелкий дождь. Но я не запомнил дождя.
Лязг гусениц, рокот моторов, раскаты орудийных выстрелов — все это продолжалось около трех часов. Немецкие танки то откатывались назад, то переходили наши траншеи. Мы же, окутанные дымом и гарью, зарывшись в землю, ожидали появления противника с любой стороны. Наконец наша техника пересилила. Следом за тридцатьчетверками перебежали мы перепаханное гусеницами, залитое горящим топливом поле, на котором всюду возвышались черные, гудящие от пламени машины.
С ходу прошли с техникой до реки Нугрь, и здесь танки остановились, потому что река оказалась глубокой для форсирования с ходу, а мы для начала, скорехонько закрепляясь, стали окапываться.
Первым форсировал Нугрь под прикрытием огня взвод старшего сержанта Ефимцева. На наших глазах ребята переплыли Нугрь и завязали в траншее рукопашную.
Когда мы переплыли реку, то отчетливо были слышны сквозь треск автоматных очередей крики немцев и ругань наших ребят. Мы поспрыгивали в траншею справа от Ефимцева. На счастье, траншея в этом месте пустовала. Но за первым поворотом на меня выбежал враг, которого я опередил, выпустив очередь. А следом выскочил наш доброволец Кустов и, увидев, что немец мертв, выругался. Он его хотел взять живым, потому что нам дали такой приказ, а я о нем позабыл. Также нам приказали изымать у убитых документы и письма, чтобы установить номера частей, действующих перед нами. Мы обыскали убитого и наткнулись на кисет! Тот самый кисет, с надписью «Дорогому уральскому добровольцу!», который достался Григорьеву. Мы еще все по кругу закуривали из этого кисета. После перекура Григорьев так и не нашел его. Двух суток не прошло, а кисет с берега Орса перекочевал к немцу на берегу реки Нугрь! Я кинулся искать Григорьева, которого из виду потерял, и не нашел. Мне сказали, что Григорьев погиб еще перед Нугрью… (Кисет этот я взял себе, и прошел он со мной все боевые дороги от Курска до Берлина, а затем до Праги.)
Окончательно закрепились мы на берегу реки, когда переправился к нам весь батальон. Однако вперед идти без техники бессмысленно, мы лишь отбивались огнем стрелкового оружия, да пушки поддерживали нас с противоположного берега.
На участке нашей роты вперед выдвинулся для прикрытия расчет пулеметчика Орлова. Огонь вел удачно. Немцы никак не могли организовать атаку и решили забросать Орлова минами. Орлов замолчал. Меня послали передать ему, чтоб отходил. Когда я дополз, то обнаружил, что второй номер убит, а Михаил ранен в голову. Перевязав его, я предложил переменить позицию. Но он отходить отказался, увидев, что пулемет цел:
— Зачем? Ты что, с ума сошел? Отсюда мы их всех перещелкаем!
Я остался с ним за второго номера. Еще атаку мы отбили, но нас снова накрыли минами. Михаила вторично ранило в грудь. Опять перевязка. Он еще попробовал вести огонь, но силы иссякли. И снова мины. Пулемет разбило. Теряя сознание, Михаил наказал мне: «Напиши моим, что и как…» (Наказ его я исполнил, написал его сестре, получил от нее два письма, а потом наша связь оборвалась. Кстати, Михаил Орлов посмертно награжден орденом боевого Красного Знамени.)
Я же так и остался на позиции Орлова, потому что из-за огня обратно не было никакой возможности выбраться. Нас больше не атаковали, но обстреливали нещадно и постоянно. Все время я боролся со сном, навалившимся на меня из-за усталости: сколько за день пережито! Танковый бой, форсирование Нугри, взятие траншеи. Кроме того, за все дни на передовой если и спал, то в лучшем случае час-полтора в сутки. А сколько таких суток уже прошло?
Время от времени выливал из фляжки на лицо воду, чтобы прийти в себя. Тут заметил, что наша техника стала переходить Нугрь.
За танками ворвались мы в деревню, которую немцы не успели сжечь — это, запомнилось мне, была первая сохранившаяся от разрушений деревня. Здесь мы начали окапываться и заночевали, отбив две или три атаки.
В полной темноте со стороны противника открыли сильный огонь. Наши окопы мгновенно ожили, мы изготовились к бою, но столь же внезапно перестрелка затихла. Прошло еще минут двадцать, и вернулась на нашем участке разведгруппа. Та самая, что ночью уходила в тыл немцам! Возвратились они с «языком», и нам стала понятна причина перестрелки.
Бой в то утро немцы так и не начали. Начали мы, и довольно поздно — часов в десять. Наступали после артподготовки в качестве танкового десанта — на броне.
Вскоре нас отвели из первой линии в глубину. Здесь к нам прибыл новый комбат — капитан Ишмухаметов. Он поставил нам новую задачу: скрытно проникнуть через линию обороны противника, пробраться в село Злыня и вызвать панику. Выделялась наша рота, насчитывавшая человек 30―40, не больше. Капитан приказал тщательно подготовиться и подкрепиться.
Выступили в полной темноте и шли долго. Потом выждали, когда станет достаточно светло, и по команде капитана Ишмухаметова с нашим привычным «ура!» ворвались в Злыню…
Сперва я увидел двух фашистских солдат, что-то спешно упаковывавших у сарая. Меня они не замечали. Открывать огонь из автомата я передумал: кто знает, сколько их еще там? Для верности бросил гранату и только потом подбежал к сараю. Там я увидел, что верно поступил: немцев оказалось трое. Двух убило гранатой, а третий, раненый, бросился на меня было с ножом, но я встретил его автоматной очередью. Когда сообразил, что они тут делали, меня бросило в жар: тряпьем набивали огромный чемоданище. Большинство вещей оказалось женскими. До сих пор я видел немцев только с оружием в руках, а в тот раз впервые увидел мародерами и грабителями…
Внезапное наше появление в тылу, как мы и рассчитывали, вызвало панику, а с фронта ударили и основные наши силы.
Мы перебежали первую улицу, залегли в огороде в картошку. Беспрерывно вели огонь по выскакивавшим через окна и двери солдатам. Убежать, по-моему, удалось мало кому.
После третьей ли, четвертой перебежки наткнулись мы на противотанковую батарею, наполовину разогнав, наполовину уничтожив прислугу. Кто-то предложил выбросить замки, подорвать пушки гранатами. Я высказал мысль, что, может, забить стволы землей? И пушки целы, и огонь вроде из них вести невозможно. Со мной согласились. Едва успели мы это проделать, как мимо пробежала группа капитана Ишмухаметова, и капитан на бегу крикнул, чтобы немецкие танки мы пропустили, а вот пехоте уходить не давали.
Перебежав на соседнюю улицу, мы увидели поджигателей: немцев с факелами и на автомобилях. Безо всяких команд мы открыли по ним огонь — сердце не выдержало.
Немецких танков не видели — сразу появились наши, без десанта. Мы тотчас за ними пристроились. В центре села наш танк подбило, он загорелся, а мы залегли. Однако выскочивший из машины танкист в дымящемся комбинезоне и с автоматом закричал:
— Вперед, вперед! Что легли?! — и побежал через площадь.
Мы поднялись за ним.
Пробежал танкист недалеко. Он упал у меня на глазах, а мы пошли дальше. Кто он такой, не знаю, стался жив или погиб?
Мы полагали, что скоро освободим Злыню, однако немцы опомнились, и уличные бои на окраинах продолжались до одного-двух часов дня. Но вот противник из Злыни выбит все же. Танки отогнали его, наши пошли дальше, а мы остановились в Злыни.
В церкви и на площади обнаружили склады боеприпасов и догадались, отчего с таким особенным упорством противник здесь оборонялся.
Появились на площади и первые местные жители, первые советские люди, которых мы освободили. Ко мне подошла какая-то старушка с девочкой-малышкой на руках, годиков пяти. Одеты они были в рванье, и я тотчас невольно вспомнил про огромный чемодан, который немцы набивали женской одеждой. Старушка плакала, словно не веря, что перед нею живой русский солдат, все трогала мою гимнастерку и твердила:
— Как давно мы вас не видели… Как давно мы вас не видели…
В вещмешке у себя я отыскал кусок сахару и дал девочке. Малышка схватила его обеими ручонками. Я едва сдержал слезы и отвернулся.
В это время послышался гул моторов. Увидев несколько идущих на Злынь бомбардировщиков, все попрыгали кто куда: и солдаты, и женщины, и дети. Налет был коротким, на площадь упало всего две или три бомбы. Когда я выбрался из укрытия, то увидел прежде всего… старушку. Она лежала от меня в нескольких метрах, вся истерзана осколками. Неподалеку от нее лежала и девочка, все еще держа в ручке подаренный мною кусок сахара. Тут уж сдержать слез я не мог…
На некоторое время мы расположились в Злыни на отдых, чтобы привести себя в порядок и пополнить снаряжение. Вот когда наступила для нас непривычная тишина. Лишь в эти дни мы обменялись друг с другом первыми боевыми впечатлениями.
Много наслушался я разных рассказов про то, как кто и где воевал, что с кем случалось. Больше всех других запомнился мне рассказ про Марию Гойко, нашего санинструктора, которую я хорошо знал еще по периоду формирования корпуса. Рассказывали, что во время боя за Злынь, когда Мария перевязывала одного нашего раненого товарища, на нее наткнулся немецкий офицер, хотел, видимо, взять ее в плен. Наставил пистолет, но стрелять не стал. Заметила Мария его, когда было уже поздно хвататься за автомат. Рядом с раненым лежала саперная лопатка. Этой лопаткой Мария и раскроила офицеру череп. Мы, уже «понюхавшие» фронта, вроде бы убедились, что война дело не женское, а вот наша Мария, оставшись с вооруженным мужчиной один на один, победила!
Для солдата важно умение не теряться и владеть всеми видами оружия. Еще на формировании каждый из добровольцев получил ножи с черными рукоятками, изготовленные специально златоустовцами. Бывало, что крепко выручали нас на фронте эти ножи. В августе 1943 года под деревней Семеновкой автоматчики из моей 30-й бригады сошлись в рукопашной. Много говорили после этого боя о добровольце Магометове, который уничтожил, вооруженный одним ножом, двенадцать фашистов. Забегая вперед, скажу, что нож этот и мне спас однажды жизнь. 8 мая 1945 года, за день до конца войны, меня, оглушенного взрывом, только что взятого в плен, вели куда-то, не изъяв второпях из-за голенища сапога златоустовский нож…
Не помню, как и пролетели эти два-три дня отдыха. Мы получили приказ войти в состав танкового десанта к железной дороге Брянск — Орел и перерезать ее в районе станции Шахово. Население Злыни собралось с вещами уходить с нами: люди решили почему-то, что мы отступаем, и оставаться под немцем еще раз не хотел никто. С большим трудом успокоили мы женщин и детей…
За ночь на танках вышли мы к новым исходным позициям. После артподготовки и штурмовки самолетами переднего края противника нас подняли в атаку. Овладели первой траншеей быстро, с ходу, под прикрытием танков. Останавливаться не стали и преследовали противника до железнодорожной станции, возле которой нас встретил сильный противотанковый огонь. На этой позиции мы отбили две или три атаки, пока наши танки не перегруппировались для нового штурма. С их помощью ворвались на станцию, забитую горящими эшелонами. На сохранившемся указателе я успел прочесть — «Шахово».
Здесь произошел один забавный эпизод. Мы увидели, что в нашу сторону на малой скорости двинулся немецкий танк. Приготовились к отражению его атаки. Но странно было, что идет один-одинешенек, безо всякой поддержки и не открывает огня. Мы пропустили этот безмолвный танк, который уже в тылу остановили наши танкисты. Тогда и выяснилось, что танк без экипажа. Экипаж, видимо, выскочил из машины на ходу, а танк продолжал движение…
Когда выяснилось недоразумение с немецким танком, комсорг лейтенант Привалов, теперь заменивший очередного нашего комбата, поставил новую задачу, и, разместившись на броне машин, батальон двинулся вперед.
Не помню, какой населенный пункт отбили следом за станцией Шахово, помню лишь, что все дома были в нем сожжены дотла. Ни одного местного жителя мы не встретили, всюду стояли обгорелые печи.
В этом бою погиб наш новый комбат, бывший комсорг и любимец солдат. Глядя на лежавшего на земле Привалова, грудь которого была залита кровью, вспомнился разговор с ним в траншее ночью, накануне первого боя:
— …Выстоит каждый из нас на десяти метрах, выстоит и Родина… Такая теперь наша солдатская с тобой задача. Либо они через нас, либо мы…
Привалов выстоял на своих десяти метрах. Через него не прошли. И Родина выстояла. И наградила посмертно нашего комсорга-лейтенанта орденом Отечественной войны I степени…
Спустя всего какой-нибудь час снова мы шли в атаку на немецкие траншеи. Но мне до них судьба добраться не позволила.
На всю жизнь запомнил я взрыв, каких видеть мне еще не приходилось до того дня, — будто подо мной рвануло и меня разнесло на части. Очнулся метрах в десяти от тихой стальной машины. Бой шел где-то далеко в стороне. Удивился: лежу слева от танка, а сидел на броне справа. Надо мной склонился танкист какой-то, вливает мне в рот воду из фляжки. И сразу я почувствовал, что не хватает воздуха, что задыхаюсь.
Танкист, увидев открывшиеся глаза, удовлетворенно сказал:
— Оклемался, значит. — И объяснил: — Это мы на мине подорвались, и тебя через башню перекинуло…
Я попробовал пошевелиться — не смог. Спросил:
— Руки, ноги целы хоть?
— Целы, — улыбнулся танкист, — контузило тебя.
Верно, шевелю ногами — двигаются. Ага, и правая рука шевелится. Только левая никак не слушается. Я думал, что ушиб это, но, как выяснилось, переломилась ключица.
Здесь меня подобрали санитары.
Ни разу не встречал я больше ни танкиста, приведшего меня в чувство возле подбитого танка, ни широколицей доброй медсестры Клавы. Живы ли они? Но до конца дней своих буду помнить и благодарить их хоть за маленькое, но бесценное участие в моей судьбе.
Виктор ПОТИЕВСКИЙ
Виктор Александрович Потиевский родился в 1937 году в Москве. Закончил среднюю школу, военное училище. Служил на Крайнем Севере, был комсомольским работником. Майор запаса. Работал на телевидении в городе Петрозаводске в молодежной редакции, на Онежском тракторном заводе. Ныне — ответственный секретарь Карельского республиканского отделения Общества любителей книги РСФСР.
Автор нескольких сборников стихов. Активно печатается в центральных газетах и журналах.
Член Союза писателей СССР.
Живет и работает в Петрозаводске.