«СМОТРИНЫ»

Долго ли можно правду держать взаперти? Порой кажется — вечно. Есть тяжелые тюремные засовы, есть каменные стены такой толщины, что из пушек пали — не услышишь… Есть штыки и пули, есть намыленные веревки и топор палача — испытанные средства борьбы с теми, кто тянется к истине. И есть бдительные стражи, готовые грудью преградить правде путь к людям.

Но она проходит через все кордоны. Рано или поздно. Бывает, что поздно. Но обязательно проходит. И человек узнает все, что от него скрывали.

Правда о событиях в мире, случившихся после того, как за Димитровым захлопнулись двери тюрьмы, пришла к нему с большим опозданием, и путь ее был извилист и сложен. Но все же она пришла. Первым вестником этой правды была фашистская газетенка «Моргенпост» — единственная, которую ему разрешили читать. Притом — нерегулярно. И каждый раз после скандалов и жалоб.

Конечно, в самой газете не было ни слова правды. Вранье, передержки, трескучее бахвальство, отборная брань, клевета — все то, к чему прибегает фашистская диктатура, чтобы оболванить простаков, переполняло страницы этого грязного листка. Но для человека, умеющего читать между строк, и брань врага, и напыщенный вздор невежды, и заведомая ложь газетного вруна — ценный источник информации. И конечно, материал для раздумий.

«Враги Германии, — читает Димитров в «Моргенпост», — из кожи лезут вон, чтобы выгородить презренного агента международного коммунизма Димитрова и других террористов, поднявших руки на великие завоевания нашего народа…» Его не тошнит от этого набора дешевых штампов, крикливой демагогии, оскорблений и лжи. Ведь он политик, солдат, профессиональный революционер. Его нервы достаточно крепки, чтобы выдержать любой вздор. Он читает внимательно — слово за словом. По нескольку раз. И делает выводы.

«Из кожи лезут вон, чтобы выгородить…» Значит, мир борется за него. Значит, все честные люди земли, самые светлые и благородные ее умы выступили в его защиту. В защиту той правды, которую он представляет.

Димитров никогда не сомневался в том, что так и будет. Теперь он имел безусловное подтверждение: так и есть!

Из другого номера газетки он узнал, что «заклятые враги великой Германии», «продажные изменники» и разные «прихвостни заграничного капитала» сочинили, нет, не сочинили — «состряпали… гнусный пасквиль на исторические события, единодушно одобренные всем немецким народом». Речь шла о «Коричневой книге», изданном за рубежом сборнике документов и свидетельских показаний, разоблачавших подлинное лицо нацизма. В этой книге была и восстановленная по горячим следам правда о поджоге рейхстага, так не похожая на тот фарс, который готовились разыграть с помощью судей и прокуроров фашистские главари.

Друзья Димитрова — и значит, настоящие друзья Германии — тщетно добивались возможности передать ему эту книгу. Ведь она могла помочь Димитрову и его товарищам подготовиться к поединку в зале суда, могла стать оружием в их борьбе с обвинением. Но обвинителям никак не хотелось приумножать силу своего противника. И «Коричневая книга», отправленная Димитрову Комитетом борьбы за его спасение, не дошла до адресата.

Однако адресат все же узнал, что такая книга существует. Узнал из ругательств, которыми осыпали ее составителей лакействующие журналисты.

Оружие, которое старательно прятали от него, все же попало в его руки.


…Остроумный надзиратель оказался прав: в тюремной библиотеке действительно не было коммунистической литературы, но зато в изобилии — произведения классиков: Гомера, Софокла, Данте, Сервантеса, Шекспира… Как ни странно, они сохранились в библиотеке даже после фашистских «чисток».

Эти книги пригодились Димитрову не только для удовольствия: они помогали ему еще лучше усвоить немецкий язык. Конечно, общий смысл сказанного Димитров понял бы всегда: его познания в немецком были превосходны. Но общий смысл — это совсем недостаточно для такого процесса! Каждое слово, которое прозвучит в судебном зале, он должен понять точно так же, как поймут его судьи, прокурор, публика и журналисты — с его вторым, третьим планом, с подтекстом и иносказаниями. Во всей его глубине…

На переводчика мало надежды. Перевод может быть неточен. Не обязательно — сфальсифицирован, а просто — неточен. Без чьего-то умысла и вины. В суматохе и спешке, в напряженной, нервозной обстановке процесса все может случиться. Не найдено единственно правильное слово… Не замечена ирония или переносный смысл… Смазана интонация, с которой оно произнесено… Исчезнет «всего-навсего» какой-то нюанс, и вот уже утеряна, искажена мысль.

С большим трудом удалось ему выпросить ставший хрестоматийным курс Шефера по истории Германии. Просто повезло: этот труд еще не успели включить в черный список — перечень запрещенных книг, «засоряющих мозги» граждан фашистской державы. А зря! Димитров извлек из этого вполне «нейтрального», академического сочинения множество сведений, которые помогли ему найти в глубинах немецкой истории истоки трагедии, постигшей теперь германский народ.

Книга Шефера — это несколько сот страниц убористого шрифта. Несколько сот в первом томе. И еще чуть не тысяча — во втором. Бумага вылиняла, страницы порвались, многие строки так стерлись, что и при свете здоровыми глазами не разобрать. А если свет — это крохотная лампочка под потолком, да и та горит вполнакала, словно без этой экономии «великая империя» вылетит в трубу… Сколько раз Димитров просил заменить лампу, хотя бы и за его счет. Но узника даже не удостоили отказом: просто сделали вид, что такой просьбы не существовало.

И очков ему тоже не вернули. Проходил месяц за месяцем, а «в верхах» все обсуждали государственной важности вопрос: разрешить ли заключенному Димитрову пользоваться очками? Это ходатайство обросло кучей служебных бумаг и официальных резолюций, а тем временем очки продолжали храниться в сейфе, запечатанном сургучом.

Да что там очков — ему даже не вернули самого обыкновенного носового платка, который был при нем во время ареста. Иметь нормальный платок арестантам почему-то не полагалось. Вместо платка ему дали крохотный кусочек тряпки — каждый вечер перед сном Димитров стирал ее под тоненькой струйкой умывальника. Но к утру тряпка так и не успевала просохнуть.

Он прикладывал ее к слезящимся глазам, но боль не утихала, и слезы возвращались. Димитров с тревогой прислушивался к шагам в коридоре: не хватало еще, чтобы надзиратель или какой-нибудь чиновник застал его плачущим! Попробуй потом доказать, что это были за слезы…

Этим мучениям были под стать и другие: по-прежнему руки его были окованы кандалами, острые шипы кололи при малейшем неосторожном движении, нельзя было переменить позу, разогнуться. Иногда брало отчаяние; нет, так больше нельзя, надо отложить книгу, прилечь, постараться уснуть, чтобы хоть как-нибудь, хоть ненадолго притупить боль. Но он тут же корил себя: прилечь, уснуть? А время бежит, процесс, если только фашисты решатся его провести, могут начать хоть завтра.

Он проштудировал первый том Шефера, принялся за второй. Потом наступил черед классическому труду Моммзена по всеобщей истории. Кто знает, что пригодится и что не пригодится? Нет важных и неважных знаний — любое может быть оружием в его правой борьбе. И он читал, читал — учился, впитывал в себя науку как губка.

Часто вспоминалась «Черная мечеть» — зловещая болгарская тюрьма, куда заточили его однажды на родине много лет назад. Эта тюрьма осталась еще со времен турецкого владычества и сохранила свое прежнее название. Тот, кому суждено было сюда попасть, почти не надеялся вернуться домой живым. Оно и понятно; каждого, за кем закрывались ворота «Черной мечети», встречала установленная посреди тюремного двора старая виселица.

Димитрова упрятали туда за «тягчайшее преступление»: он назвал одного подлеца доносчиком и полицейским агентом. Этот негодяй таким в действительности и был, что не помешало ему, однако, обидеться и разгневаться.

Чтобы попасть в «Черную мечеть», надо было совершить преступление, которое считалось особо опасным. Мелких преступников, тех, кто был не очень опасен для властей, туда не сажали.

В этом смысле Димитров по праву оказался узником «Черной мечети». Уж если не он был опасен для царских властей, то кто же еще?! И поступок, им совершенный, честный и благородный с точки зрения порядочных людей, был возмутительным в глазах блюстителей порядка.

Строго-то говоря, за что же царским судьям было наказывать Димитрова? Разве по их понятиям доносить на врагов режима — это постыдно? Разве это недоброе дело — верой и правдой служить полиции? Что же это, в самом деле, за обида — сказать человеку, что он помогает его величеству царю?

Вот как должны были бы рассуждать судьи, разбирая дело Димитрова. Конечно, если бы они были в ладах с законом и здравым смыслом.

Но они скорее были в ладах с теми, кому во что бы то ни стало хотелось упрятать Димитрова в тюрьму. А тут уж не до закона и не до здравого смысла.

Приговор был заранее предрешен: в застенок «за оскорбление и клевету».

Но Димитров не долго пробыл тогда за тюремными стенами. Каждый раз, когда власти пытались расправиться с Димитровым при помощи судебного приговора, гнев народа вынуждал тюремщиков отпускать его гораздо раньше, чем им бы хотелось.

Вот и тогда они были вынуждены освободить своего узника из «Черной мечети». У ворот тюрьмы Димитрова ожидала огромная толпа.

— Живые симпатии и сочувствие знакомых и незнакомых друзей, — сказал Димитров, — облегчили мои тюремные дни вопреки всем невзгодам и унижениям, которым ежедневно подвергается здесь человеческое достоинство. Более того, они дали мне новые силы для предстоящей работы на пользу нашему великому делу освобождения, делу, которому мы все посвятили себя.

Именно тогда, будучи узником «Черной мечети». Димитров выписал в свою рабочую тетрадку, а потом выучил наизусть пронизанные оптимизмом, праведно гневные строки Энгельса из его письма своему другу «Придет время, когда снова повеет другим ветром Пока что вам приходится… на своей спине выносить гнусности правительства… Но не забудьте ни об одной подлости, учиненной вам и всем нашим товарищам. Час мести не за горами, и мы должны будем его наконец использовать».

Час мести придет — в этом Димитров не сомневался. Ветер свободы развеет фашистский мрак, и палачам придется держать ответ за все их зверства. Лишь бы только ни одна жертва не была забыта!..

В тюрьме трудно вести счет жертвам — это делают товарищи, оставшиеся на воле. Зато Димитров вел счет всем гнусностям своих мучителей: оскорблениям, издевательствам, которым подвергали его гестаповцы и тюремщики; незаконным распоряжениям следователей, полицейских чиновников, судей и прокуроров.

Сохранился его тюремный дневник — там что ни страница, то упоминание о провокациях, подтасовках, фальсификациях, в которых были повинны не только сановные дирижеры из гитлеровского «центра», но и ревностные исполнители, усердно старавшиеся перещеголять друг друга в пресмыкательстве перед начальством и в тупой злобе перед своими жертвами.

Час отмщения настанет, и тогда призовут к ответу их всех — Брашвица и Фогта, судью Бюнгера, лжесвидетелей, лжеэкспертов, тюремных надзирателей, охранников, конвойных. Господа мучители могут быть спокойны: Димитров никого не забудет!


…Его зачем-то выводят из камеры в неурочный час. Допросы уже закончились, Фогт в последний раз поставил под протоколом свою размашистую подпись и церемонно распрощался с «господином подследственным»: «До встречи в суде!» И потом — допрашивали его зсегда по утрам, не было случая, чтобы эту традицию кто-то нарушил. А сейчас уже близится вечер И, опять же вопреки обыкновению, его не торопят, не подгоняют, за спиной не раздается этого лающего «Быстрей!» Прогулка? Нет, непохоже, для прогулок тоже есть сюй час, в сумерки заключенных во двор ни за что не пустят.

А может?.. Может, самое худшее? В подвал, к стенке и — пуля в затылок?..

Разве не был он готов к этому каждый день, каждую минуту? Особенно теперь, когда он пленник и жизнь его — в руках врагов. Что ж, если это конец, он выполнил свой долг.

В коридоре полно народу. Совсем неподалеку от Димитрова — шагов десять, не больше — группа штатских вполголоса беседует с гестаповским офицером.

То и дело эти господа бросают взгляды на Димитрова, даже поворачиваются, чтобы получше его рассмотреть, хотя и делают вид, что всецело поглощены разговором.

Еще ближе — совсем рядом — некая пожилая дама с сухим морщинистым лицом, в кокетливо сдвинутой набок шляпке, приколотой к жидким, соломенного цвета волосам, уставилась на Димитрова в лорнет. Она разглядывает Димитрова в упор, даже голову тянет вперед, чтобы видеть получше, и тощая шея со вздутыми венами вылезла из кружевного воротничка…

Дело ясное: его вывели на «смотрины», чтобы потом, на суде, «очевидцы преступления» не перепутали, не приняли за него кого-то другого, Готовят «свидетелей»… Явится по вызову прокурора почтенная, уважаемая фрау и скажет, что вот этот господин на ее глазах тащил в рейхстаг бидон с керосином, или размахивал факелом, или, на худой конец, сокровенно делился с ней своими планами уничтожения великого германского государства. И ей поверят, потому что как же ей не поверить — скромной, интеллигентной даме с незапятнанной репутацией, из прекрасной семьи, настоящей немке, отличающейся высоким патриотизмом. Не будет же она врать немецкому суду!..

— Я протестую! — возмутился Димитров, обернувшись к шедшему позади гестаповскому офицеру. — Я решительно протестую! Кто дал вам право выставлять меня напоказ, как медведя на ярмарке? Откуда здесь эта особа? И еще десятки других. — Он кивнул на толпу, заполнившую тюремный коридор. — Почему они меня разглядывают? Что это за люди? Кто их привел? И зачем?

— Вы рехнулись, Димитров, — фыркнул гестаповец. — Уж не думаете ли вы, что я, офицер германской тайной полиции, обязан отвечать на ваши идиотские вопросы? И получать ваше согласие на допуск в тюрьму тех или иных лиц? «Я протестую!» — он скорчил гримасу. — Следуйте вперед. Живо, живо! Не оглядываться!


…Праздничным показался Димитрову день, когда надзиратель небрежно швырнул на его тюремную койку растрепанный томик Гёте. Знали бы Фогт и компания, для чего добивался их пленник гётевских стихов, не одарили бы его, наверно, так щедро. Как ни восхищался Димитров поэзией великого художника, не для наслаждения, не для отдыха нужны ему были эти стихи. Не для того, чтоб «забыться»…

Они помогали Димитрову обогатить свой немецкий язык, вжиться в него, чтобы мог он говорить на нем еще естественней, еще непринужденней. Вечерами он заучивал наизусть отдельные строфы и целые стихотворения. Пройдет совсем немного времени, и его феноменальная память выудит из своих «подвалов» классические строки гётевских стихов, чтобы обрушить их на прокуроров и судей!..

А пока что… Пока что, откинув голову назад и прикрыв слезящиеся, воспаленные глаза, он тихо напевает по вечерам любимые свои стихи — они вселяют в него мужество и бодрость:

Трусливые мысли.

Боязливое колебание,

Женская робость.

Слезливая жалоба

Не избавят тебя от нищеты

И не сделают свободным.

Устоять вопреки насилию,

Никогда не сгибаться, быть сильным —

Вот о чем бедные взывают к легиону богов!

Загрузка...