ЗАКЛЮЧЕННЫЙ № 8085

О том, что Ромен Роллан решительно выступает в его защиту, Димитров узнал из «Дойче альгемайне цейтунг» — фашистской газетки, которую наряду с «Моргенпост» ему время от времени теперь давали читать. Разумеется, выступления самого Ромена Роллана там напечатаны не были — даже в выдержках, даже в перевранном пересказе. Но, видимо, они произвели слишком сильное впечатление на весь мир, если сам верховный прокурор доктор Вернер решился ответить французскому писателю через немецкую печать.

В ответе Вернера ничего не было сказано по существу. О великом писателе, чей проницательный ум, неподкупная совесть и доброе сердце были всемирно известны, доктор Вернер написал, что тот стал «жертвой неосведомленности и заблуждений» и «присоединился к хору врагов Германии, чтобы под маской защиты опасных преступников клеветать на немецкий народ и германское правительство».

Эта напыщенная болтовня вызывала не столько гнев, сколько улыбку. Читая ответ прокурора, Димитров не возмущался — нет, радовался, ибо понимал, как нелегко дались властям эти строки и чего стоило решиться на их публикацию: их дела, видно, плохи, если гитлеровцы пошли на столь беспомощное «опровержение».

Он написал Роллану письмо — благодарность за участие в его судьбе, защиту истины и справедливости. Судья Бюнгер, который по-прежнему исполнял роль главного цензора всей корреспонденции политических заключенных, посоветовался «в верхах» и вопреки опасениям Димитрова письмо разрешил отправить. Но лишь при соблюдении одного маленького, прямо-таки совсем пустякового условия: один абзац нужно было убрать, зато другой — добавить.

Убрать: «Так как я и оба моих болгарских товарища не имели абсолютно ничего общего с поджогом рейхстага, то, разумеется, и в обвинительном акте нельзя было привести никаких положительных, неопровержимых доказательств. Все построено на догадках, толкованиях и комбинациях в связи с сомнительными свидетельскими показаниями».

Добавить: «Обращение со мной в тюрьме в общем человечное…»

Даже в самых отчаянных ситуациях Димитров никогда не терял чувства юмора. А здесь, когда ему сообщили об условиях судьи, просто расхохотался. Неужели Бюнгер не понимает, до чего он смешон со своим «человечным обращением» и страусовой попыткой скрыть очевидное? Неужели он верит всерьез в детскую наивность Роллана, в то, что этого мудрого старца можно обвести вокруг пальца столь жалкими трюками? Или таков приказ еще более высоких чиновников, которым вообще нет дела до того, чему поверит или не поверит какой-то там чужеземец?

— Ладно, — сказал Димитров коменданту тюрьмы, который официально сообщил «заключенному № 8085» о решении господина председателя четвертой уголовной коллегии Имперского суда. — Восемь тысяч восемьдесят пятый согласен. Скажите господину председателю, что я внесу поправки, на которых он настаивает. Но все же припишу, что человечность обращения не мешает мне оставаться закованным в кандалы.

— Припишите, припишите, — охотно согласился комендант и игриво подмигнул Димитрову. — Припишите, и вас сразу же уличат во лжи. Потому что решением Имперского суда кандалы с вас сняты. И это решение будет исполнено тотчас же.

Он театрально хлопнул в ладоши, и два дюжих молодчика, ожидавших за дверью его сигнала, вбежали в камеру. Привычными движениями они отомкнули какие-то замки, отвинтили болты и гайки, и уже через несколько секунд, впервые за пять мучительных месяцев, Димитров почувствовал, что руки его свободны.

Значит, протесты мировой общественности не так уж бесполезны. Значит, его мужество, твердая и решительная позиция, которую он всегда занимал, его упорство в отстаивании истины и законности — значит, все это в конце концов дает свои результаты. И значит, даже фашисты вынуждены отступить, если сопротивление слишком велико, а гнев — повсеместен…

Цепей на руках больше не было, но угроза судебной расправы стала еще реальнее. Как раз в эти дни имя Димитрова снова запестрело в фашистских газетах; с утра до вечера оно звучало по радио; гитлеровские пропагандисты то и дело поминали его на разных собраниях и митингах. Димитрова и его товарищей называли врагами Германии, наемными убийцами и диверсантами, чья вина «безусловно доказана», и в этом-де скоро получит возможность убедиться воочию весь мир.

Для любого наблюдательного человека было ясно, зачем поднят такой шум: значит, скоро суд и нужно подготовить рядового немца, а заодно и простаков во всем мире — заранее вбить им в голову, что подсудимые виновны, что их ждет «справедливая и суровая кара».

Но сами-то гитлеровцы прекрасно понимали, что могут провалиться с треском на тщательно отрепетированном спектакле. Поэтому они все время откладывали начало суда — за неделей неделю. Поэтому же и отказались допустить к участию в процессе сначала французских адвокатов, которых избрал Димитров, а потом и болгарского адвоката Стефана Дечева. Французов отвели под предлогом весьма убедительным и предельно конкретным: «для их допуска нет никаких оснований». Болгарина же — потому, что он не владеет немецким языком.

В тот же день Димитров потребовал допустить к защите другого болгарского адвоката — Петра Григорова, тоже политического эмигранта: Григоров жил в Швейцарии и владел немецким языком, как своим родным.

Теперь, казалось бы, судье возразить было нечем, и он действительно не стал возражать. На ходатайство Димитрова он попросту не ответил. Да что говорить о болгарском защитнике, если немецкий адвокат Вернер Вилле, которого избрал для себя сам Димитров, после более чем трехмесячного молчания сообщил «г-ну подследственному», что, «к величайшему своему сожалению», он «не имеет возможности» вести его защиту…

«Имел возможность» только один адвокат — доктор Пауль Тейхерт, защитник, назначенный судом. Цену этой защите Димитров знал хорошо. И поэтому, отложив в сторону Моммзена, он принялся за свод законов и за солидные юридические труды немецких правоведов, поражавшие его тоскливым наукообразием.

Димитров уже принял решение: если Тейхерт и на процессе будет плясать под дудку Бюнгера, отказаться от услуг казенного адвоката и защищать себя самому.

Вечерами, устав от юридической терминологии, он брал в руки старые фашистские газеты (ему всегда давали их с опозданием на несколько дней), снова и снова вчитывался в победные реляции о погромах, арестах, изгнаниях, проработках, отречениях и заверениях в преданности. «Что же это творится с Германией? — мучительно думал он, чувствуя обиду за страну, которую знал и любил. — Неужели до такой степени — и так быстро! — смогли оболванить великий народ и всем, кто думает, кто все видит и понимает, зажать рты?!»

А рядом, всего в нескольких шагах от него, в другой камере Моабитской тюрьмы, узник Эрнст Тельман писал тогда же в своем дневнике: «Страшно подумать, как далеко это все зашло. Худшие элементы нашего народа, звери, подонки человечества, держат в руках власть, и беззащитные люди подвергаются пыткам, их засекают плетками до смерти только потому, что они любят свой народ…» сумасшедшей сутолоке парижского Северного вокзала, в необъятном сплетении потоков людей, машин, грузов, голосов и шумов, в закоулке между

Загрузка...