~~~

— Надо было поручить все кому-нибудь другому, — сказала Паула. — В одиночку тебе дело с «Мадонной» не уладить, слишком она для тебя масштабна. Мне вот ни о чем не нужно беспокоиться, дядя Эрланд все улаживает.

Она по-прежнему выступала в ресторане, днем репетировала, а весной и летом будет гастролировать в провинции. Я всегда знал, чем она занята, и был за нее спокоен.

— Ты не понимаешь, — сказал я, — какую ответственность возложила на меня «Мадонна». Найти ее — почти все равно что написать.

Я не хотел говорить Пауле, но мне часто казалось, будто «Мадонна» целиком и полностью мое творение, а вовсе не Дарделя.

Зима выдалась необычайно студеная, заказчиков приходило меньше обычного, и в мастерской я работал не более нескольких часов в день. Паула прислала мне «Иберию» Дебюсси, и я слушал ее снова и снова. Исполнял «Иберию» Лондонский филармонический оркестр, как раз в такой музыке я тогда и нуждался. В ней нет крупных тем и симметрии, нет ничего упорядоченного и четкого. Звуки существуют просто как таковые, и только, они никуда не ведут, гармонии все время сдвигаются, тональности приходят и уходят, они совершенно случайны, предвидению ничто не поддается. Все инструменты обособлены, вынуждены полагаться лишь на самих себя средь полной неопределенности, изменчивости, непостоянства.

Слушая «Иберию», я думал: все будет хорошо, поскольку случиться может что угодно.

На письма я не ответил — ни Дитеру Гольдману, ни Марии, ну, той, которая утверждала, что по-прежнему живет у меня. Однако я непрестанно думал о том, что напишу в ответ, ведь когда-нибудь придется это сделать, я буду вежлив и участлив, но на рассеянный и слегка небрежный лад, они ни на секунду не должны заподозрить, что их письма встревожили меня или что я воспринял их претензии всерьез. Может быть, удастся обойтись одним и тем же ответом. Все мы как новорожденные, думал написать я, ждем для себя счастья и удовольствий, но случай быстро берет нас в оборот и учит, что мы ничем не владеем, что все принадлежит ему — и все имущество, и вся родня, и друзья, и наши руки, ноги, глаза и даже нос посреди физиономии.

В конце февраля мороз отступил, и я даже мог на время открывать в мастерской окно. И вот однажды, стоя за рабочим столом, вдруг услышал, как кто-то окликает меня в окно:

— Привет, багетчик! Чем занимаешься?

Она. Управляющая из налогового ведомства.

— Семейной фотографией, — ответил я. — Серебряная рама со стеклом. Пять поколений.

— Господи, — сказала она, — неужто такое возможно? Пять поколений!

— В Магдебурге есть фотография шести поколений, — заметил я. — Семейство по фамилии Раублиц.

Недаром же я от корки до корки прочел «Книгу рекордов Гиннесса».

— Можно нам войти? — спросила она.

— У меня открыто, — сказал я, — до пяти.

Они вошли один за другим, но я их не считал. Не то пять человек, не то шесть. Она всех представила, хотя позднее я не мог вспомнить ни имен, ни должностей. Был среди них судебный исполнитель или заместитель оного, несколько полицейских, а еще, кажется, начальник инспекции. Они стали посреди мастерской, огляделись по сторонам.

— Добро пожаловать, — сказал я.

А затем сообщил, сколько стоят писанные маслом подлинные картины, и добавил:

— «Мадонна» в витрине не продается.

О чем речь пошла дальше, я не помню, они говорили в основном между собой, на меня особо не обращали внимания. Я сел на табуретку, на которую обычно встаю, чтобы передвинуть крючья для картин на потолочном карнизе. Они принесли с собой черные пластиковые мешки и теперь совали туда все, что попадалось под руку, — каталоги, прейскуранты, проспекты, записные книжки, невразумительные дедовы чертежи и карточные колоды, из которых я раскладывал пасьянс, опорожнили все ящики, коробки, папки, забрали даже последний номер «Новостей недели», который мать Паулы принесла нынче утром. На обложке было написано, что Паула наконец встретила свою любовь.

— Ну и помойка! — сказал один из них, словно мне в утешение. — И зачем народ копит этакую прорву бумаги! Я всем своим знакомым твержу: сжигайте все до последнего клочка, чтоб не осталось ни единой крошки правды или лжи.

А другой сунул мне под нос кусочек картона с надписью: 583 759.

— Что это? — спросил он.

— Картина, — ответил я. — Лось, лосиха и лосенок.

— Если перемножить, выходит четыреста сорок две тысячи четыреста девяносто семь. Большие деньги.

— А это не деньги, — сказал я. — Это миллиметры.

— Разберемся, — сказал он. — Разберемся.

Старший из них — он был в темном костюме и сером галстуке, словно явился на некое торжество, — сказал мне, что я еще благодарить их стану:

— Когда все у тебя будет приведено в порядок. Когда мы разберемся в твоем тарараме. Но тут потребуется время. Это вроде как игра на терпение, когда загоняешь два шарика в глаза крокодила.

Меня все время не оставляло ощущение, что надо им показать, что я на них не в обиде и ничуть не оскорблен. Можно бы сыграть «О sole mio». Однако я продолжал смирно сидеть на табурете.

Под конец управляющая подошла ко мне, ну, эта дама, что, прежде чем повзрослеть, защитила диссертацию по искусствоведению. «Грезы под небом Арктики».

— Мы должны забрать «Мадонну». В качестве залога. Как обеспечение всех налоговых недоимок, которые могут за тобой числиться.

На щеках у нее горели большие красные пятна, будто от лихорадки, веки подрагивали, а руки она прижала к груди, чтобы я не видел, как они трясутся. Смотрела она мне прямо в глаза.

— Я тебе верю, — сказал я. — Всем вам верю.

Это чистая правда, я им верил. И оттого был спокоен. Вера помогала.

— В сущности, это не что иное, как картина, — сказала управляющая. — Триптих.

— Никогда в жизни я не кривил душой и не обманывал, — сказал я, сам не знаю почему.

Она что-то ответила, но я не расслышал, потому что в тот миг завыла сигнализация, которой надлежало вызвать полицию, если кто попробует унести «Мадонну». Я видел только, как она улыбнулась и как ее губы беззвучно произнесли длинную фразу, каковая гласила, что никто не сомневается в моей честности и что они постараются действовать со всею тщательностью, на совесть, именно потому, что я столь непостижимо, если не сказать пугающе честен. А я ответил, что мне стыдно, ведь я сам во всем виноват, надо было завести кассовый аппарат, и бухгалтерские книги, и бухгалтера-консультанта, и нормальный банковский счет, но она не слышала.

Двое полицейских, которым велели забрать «Мадонну», про сигнализацию не знали, но, когда включилась ПРЯМАЯ УГРОЗА, один из них быстро достал из кармана кусачки и перекусил несколько проводков, которых я до сих пор вообще не видел; они явно не впервые выполняли подобные задачи. И «Мадонну» унесли.


Они ушли, а я так и сидел на табуретке, долго ли, нет ли, не знаю, сидел и думал, что надо бы позвонить в страховую компанию и заявить о краже «Мадонны». Хотя «кража», наверно, не то слово. В глубине души я, пожалуй, никогда не верил, что она останется у меня.

В конце концов я поднял голову и посмотрел на пустую витрину. Никогда прежде я не видел такой пустоты. Ужасное зрелище — лист фанеры, на котором она стояла. И лампы с отражателями. Невозможно терпеть этакую пустоту.

Забравшись в витрину и усевшись по-турецки на место «Мадонны», я заметил, что от усталости дрожу всем телом, а оттого обмяк, подпер голову руками и сразу же уснул, хоть и с открытыми глазами.

Не знаю, зачем я это рассказываю. Каждому человеку доводилось пережить нечто подобное.

Пустоту я кое-как заполнил, но заменить «Мадонну» не мог. Выглядел я, должно быть, как восковая фигура. Клиенты не приходили. А может, приходили, только я их не видел и не слышал. Не знаю.

Когда я опомнился, было темно, наверно, настала ночь. За окном кто-то стоял и смотрел на меня, я его не видел, но чувствовал, потому и проснулся. Выпрямившись, приставил большие пальцы к ушам, остальные же растопырил и помахал ими, а заодно скроил самую что ни на есть нелепую гримасу, хотел показать, что отнюдь не впал в невменяемость и не сбрендил, а в витрине сидел шутки ради. Потом я пошел открывать.

Это была она, управляющая. Волосы намокли от дождя, висли по щекам как увядшая трава.

Она не сказала ни слова, просто прошла через магазин и мастерскую, поднялась по лестнице в мою квартиру. Наверно, хочет забрать что-то, что они забыли прихватить с собой, подумал я.

На кухне она сняла пальто, бросила его на стул и сказала:

— Я совершенно вне себя, не знаю, что предпринять.

Могла бы и не говорить, я и так заметил. И решил утешить ее:

— Это в порядке вещей. Человек редко бывает в себе, вечно снует туда-сюда.

— Когда наши парни сегодня выносили «Мадонну», это была самая волнующая акция, в какой я когда-либо участвовала. Пришлось даже совершить двухмильную пробежку. Но без толку.

— Где она теперь, «Мадонна»?

— У судебного исполнителя. На свете нет более надежного места. Беспокоиться тебе не о чем.

— Я никогда не беспокоюсь. Но без нее до ужаса пусто. Она была для меня как мать.

Видимо, я тоже разволновался, иначе бы в жизни такого не сказал.

— Я представить себе не могла ничего подобного, — сказала управляющая. — Ну, что мне доведется участвовать в такой акции. Я словно была персонажем и режиссером чего-то намного большего, чем я сама.

Она шагнула ко мне и принялась теребить мою одежду; я чувствовал, как ее колотит дрожь.

— Я словно находилась внутри произведения искусства, — сказала она.

— Кто бы мог точно знать, — сказал я. — Всем правит случай. Противодействовать ему — значит отдавать все во власть другого случая.

Когда она потащила меня к нише с кроватью, я даже не пробовал сопротивляться, мне было жаль ее и хотелось сделать для нее все что угодно.

Широкую кровать с пружинным матрасом я приобрел, когда у меня жила Мария.

Она то и дело повторяла мое имя, я же не произнес ее имя ни разу, забыл, как ее зовут, и не хотел, чтобы у нее вообще было имя. Лежа с нею в постели, я испытывал странное ощущение: не то сплю с обыкновенной женщиной, не то с официальным ведомством.

На самом деле все наверняка было не так замысловато и сложно, как представляется сейчас. Увы, не дано мне писать так, как играет Гленн Гульд.

В общем, пока я изо всех сил старался ей помочь, мне вдруг вспомнилось, что этим вечером мой черед звонить Пауле. И, приподнявшись на локтях, я посмотрел на часы. Было пол первого.

Я попросил извинить меня на минутку, надо, мол, кое-что сделать, я скоро вернусь, просто по рассеянности забыл про один пустяк. И поспешил в магазин, к телефону.

Паула не поверила, когда я сообщил, что «Мадонну» забрали.

— Здесь, в Швеции, так не бывает! — воскликнула она.

Вернувшись наверх, я застал управляющую в той же позе, в какой ее оставил, и мог продолжить, будто перерыва вовсе не было.

Лишь через час-другой она наконец расслабилась, довольная, избавленная от своей горячки; я сразу уснул, выбившись из сил и взмокнув так, будто аккурат вышел из-под душа.

Проснулся я днем, озябший, весь серый от засохшего пота.

Она исчезла. Даже не вздремнула подле меня, хотела, наверно, проявить такт и деликатность, приходила-то потому лишь, что это было абсолютно необходимо ей самой.

Насколько я понял, она даже не устала. Все мои книги по искусству, снятые с полок, стопками лежали на полу; когда я уснул, она не ушла, а до рассвета читала-перелистывала книги. Сверху в одной из стопок лежали «Грезы под небом Арктики». Открыв книгу, я обнаружил посвящение. Длинное и сформулированное весьма четко; сохранись у меня «Грезы», я бы привел здесь ее слова. Самая большая заслуга сюрреализма, писала она, заключается в том, что он вынул из человека содержание его сознания и сделал реальностью-в-себе, предметом. Благодаря сюрреализму душевное стало зримо как нечто находящееся вне человека, имеющее к нему касательство лишь как символ; стержень личности остается целым, нетронутым. Сюрреализм указывает путь к душевному здоровью через понимание, что бессознательное есть всего-навсего то, что мы себе воображаем. Если не сказать: фальшивка. Попросту говоря, мы способны обрести мир и покой, проводя в духе сюрреализма различие меж вещью и индивидом. Дальше там стояло: «С глубоким уважением. Горячо обнимаю. Искренне твой авт.».

Загрузка...