Я спрашивал Паулу, она совершенно не помнит, чем еще мы занимались на той неделе. Сперва я не понимал, как такое возможно, обыкновенно-то она помнит почти все. Но потом сообразил, что это вполне естественно, те семь дней превратились в отдаленное эхо настоящего, все, о чем мы думали и мечтали, стало осязаемой реальностью, свершение — штука мощная, оно стирает фантазии. Художники часто рисуют на холсте углем и мелом, а затем рисунок обрастает краской и исчезает без следа.
Словом, мы строили планы на будущее, самые что ни на есть подробные.
А в пять часов каждый день приходил адвокат. Тогда Паула зажигала свечи, включала музыкальный центр, «Реквием» Верди, «Lux eterna» и «Libera mе». Адвокат приносил два толстых портфеля, а раз-другой даже цветы для Паулы. Мы отодвигали стол, и он опорожнял свои портфели прямо на пол возле дивана.
В первый вечер он не хотел этого делать, но я сказал, что нам необходимо их пересчитать, у нас дома мы всегда считали деньги, лежа на полу, — и спина не страдает, и ничего не может упасть, отлететь куда-нибудь и исчезнуть.
И Паула подписывала квитанции.
Конечно, мы никогда их не пересчитывали, такие суммы пересчитывать незачем. Да и как сложишь доллары с иенами и марки со швейцарскими франками. Деньгам в абсолютно чистой форме опять же присуще нечто слегка отталкивающее, деньги суть только деньги, они могут представлять что угодно, как этакие привидения. Мы лишь складывали их в пачки и помещали в черный ларец. Иной раз Паула вставала в ларец ногами и утаптывала содержимое.
Вечером в пятницу адвокат явился с заключительным отчетом. Паула подписала сотню бумаг. Я тоже подписал три не то четыре документа, наверно, адвокат просто хотел доставить мне удовольствие. Оставалось закончить кое-какие мелкие дела, так что в свое время мы еще увидимся, нам и без того на несколько лет вперед хватит работы по части инвестирования тех сумм, какие он нам уже вручил.
— Разумеется, — сказали мы. — Времени у нас сколько угодно.
Мы ведь знали, что никогда больше его не увидим.
Утром в субботу я отправился в путь, а вечером в воскресенье вернулся. Ехал на автомобиле, летел на самолете. Заранее созвонился по телефону, условился насчет времени и места визитов, и моего приезда ждали. Кое-где даже с радостью. Наверно, газеты впоследствии писали об этой моей экспедиции, я не знаю. Здесь я расскажу лишь самое существенное, в общем, опишу свой маршрут, и всё.
Сперва я поехал в Карлстад, к Дитеру Гольдману; «Мадонну» я упаковал в гофрированный картон и обвязал бечевкой. Выглядел Дитер Гольдман не так, как я себе представлял, он был маленького роста, щуплый, седой, с большими печальными глазами, руки он мне не пожал, только осторожно, деликатно похлопал по плечу.
— Я осознал, что она не моя, — сказал я. — Она принадлежит семье Гольдман.
— Да-да! — воскликнул Дитер Гольдман. — В двойном смысле. Пойдемте, я покажу вам ее могилу.
Он говорил о своей матери, с которой Дардель писал свою «Мадонну».
— Спасибо, — сказал я, — к сожалению, я не располагаю временем. Был бы очень рад. Но спешу.
— Вы понесли расходы, — сказал он.
— Да, — сказал я. И назвал сумму.
Он не стал торговаться, слова не сказал, был готов. Ушел ненадолго и вернулся с деньгами в велосипедной сумке из черного пластика.
— Считать будете? — спросил он.
— Я никогда никого не обманывал, — ответил я. — Зачем кому-то обманывать меня?
А он словно бы тотчас забыл обо мне. Поспешно развернул «Мадонну» и положил на козлы, заранее приготовленные в гостиной. Присел на корточки и заглянул под низ, стал высматривать нацарапанные на обороте буквы «В.Г.».
— Унаследованное, — сказал я, — весомее всего. Наши жизни заключены в наследии, как перепончатокрылые в своих коконах.
— Да, — сказал он. — Или наоборот.
Больше он ничего не говорил. Видно, был попросту так счастлив, что не мог ничего сказать.
— Тут ненароком капнули малиновой краской, — сказал я, показывая на крохотное малиновое пятнышко. — Но мне кажется, его можно удалить. Острым ножом.
Но Дитер Гольдман меня не слушал.
Мария, та женщина, что прожила у меня почти целую осень, была дома одна. Выглядела она в точности так, как мне запомнилось, разве что чуток пополнела.
— Дома он почти не бывает. По выходным и вовсе где-то пропадает, — сказала она.
— Ты счастлива? — спросил я. — Любишь его?
— Иногда, — ответила она. — Хотя вообще-то я всегда любила только тебя.
— Я все время об этом знал, — сказал я. — Но приятно услышать это из твоих уст.
— Строго говоря, я не понимаю, как мы могли расстаться, — сказала она. — Смотрю на тебя и не могу понять.
Она вправду смотрела на меня.
— Чистейшая случайность, — сказал я. — С тем же успехом мы могли бы всю жизнь вместе прожить.
Потом я показал ей письмо из налогового ведомства.
— Она принадлежит нам обоим, — сказал я. — Но я хочу, чтобы она была у тебя. Потому что куда лучше вписывается в твою жизнь, чем в мою.
— Ты слишком уж честный, — сказала она. — Слишком праведный. Слишком хорош для этого мира.
— Не надо так говорить, — сказал я. — Просто я делаю что могу.
Потом я дал ей прочитать составленный мною договор. Она выкупает у меня «Мадонну», выплачивает за мою долю такую-то сумму, а через неделю может забрать картину у судебного исполнителя, к тому времени все формальности будут улажены.
Она достала из сумочки две пачки банкнотов.
— Этого хватит?
— Да, — сказал я, взвесив их на протезе. — С лихвой.
Эти деньги я спрятал в велосипедную сумку, ту самую, что получил в Карлстаде.
Перед тем как я ушел, она решила в последний раз поцеловать меня. До сих пор помню вкус. Не то жевательная резинка. Не то шарики от моли.
Директор нашего местного банка был растроган.
— Ты оказываешь мне большое доверие, — сказал он. Хотел пригласить меня на обед. Но я не располагал временем. Тогда он предложил хотя бы рюмочку коньяку.
— Я не пью ничего, кроме чистой водки, — сказал я.
И у него под рукой оказался графинчик немецкой водки, без пряностей, марки «Нордический лев».
С моей небольшой задолженностью все скоро уладится, рассказал он. Дом уже продан, движимое имущество банк отправил на блошиный рынок. Даже излишек остался. Жаль, конечно, что я так скоропалительно уехал, друзьям и соседям будет меня недоставать, большинство уже которую неделю по мне скучает.
— Но ты слишком крупная фигура для нашего поселка, — сказал он, — с твоими-то замыслами, с твоим взглядом на мир.
Он попросил меня подписать несколько бумаг, связанных с домом. И показал эскиз памятника Паулиной матери, банк заказал его одному из местных художников. Черный гранит, и из него наполовину высовывается рука, словно кто-то замурован внутри камня, а ниже — парящая голубка. И надпись: «СМЯТЕННАЯ МОЯ ДУША, КАК УТРЕННИЙ ТУМАН, ВОВЕК С МОЛЬБОЙ К ТЕБЕ СТРЕМИТЬСЯ БУДЕТ». Имя и годы жизни.
— Замечательно, — сказал я. — Превосходно. Бодлер. Паула будет рада.
Потом директор банка купил у меня «Мадонну». За наличные. Через неделю он сможет забрать ее у судебного исполнителя. Деньги я положил в черную пластиковую сумку.
Гулливер угостил меня хрустящими хлебцами с толстыми ломтями варено-копченой колбасы. Водки у него не нашлось, мы пили кока-колу.
— Не могу больше, — сказал я. — Сдаюсь.
— Вот и хорошо, — сказал он, — что ты наконец взялся за ум.
— Я думал, что справлюсь, — сказал я. — Но уже которую неделю глаз по ночам не смыкаю. Не смогу я забрать ее у судебного исполнителя.
— Нервишки сдали, — сказал он.
— Угу, — кивнул я. — Нервишки сдали.
— Жесткости в тебе нету. И сентиментальность подводит. А в делах нужно быть твердым как кремень.
Мне даже удалось выжать слезу, когда я посмотрел на него. Лицо у Гулливера было помятое, дряблое, он с трудом отыскал рот, чтобы запихать туда колбасу.
— Видит Бог, я сделал все, что мог, — сказал я. — Мне казалось, жизнь потеряет всякий смысл, если я не сохраню ее.
— Для этой картины ты слишком ничтожен, — сказал он. — Я сразу заметил. Если бы ты уразумел это с самого начала, то кой-чего избежал бы. Человек должен знать свои границы.
— Я думал, что затем только и существую, — сказал я. — Чтобы отыскать «Мадонну».
— Нам не дано этого знать, — сказал Гулливер. — Мне кажется, у Господа свой замысел насчет каждого из нас. Краткий срок мы проводим здесь, в юдоли слез, чтобы очиститься и закалиться.
Я мрачно постукивал пальцами протеза по столу, потом сказал:
— Мне ужас как тяжело.
— Ты не думай, я очень тебе сочувствую, — сказал он. — Но для меня это вопрос принципа. Я никому не позволю меня обманывать.
— Надо мне было сообразить. Да вот не догадался.
— Наверно, потому мы и здесь, — сказал Гулливер. — Чтобы учиться разным вещам. Вовеки.
Позднее, когда я хотел дать ему расписку в получении денег, он сказал:
— Нам с тобой никаких расписок не требуется. Если уж мы не можем положиться друг на друга, то чему тогда вообще доверять? Тогда, значит, на свете вообще нет ни справедливости, ни правды.
— Да, — сказал я. — Это верно.
Уже свечерело, когда я пришел к налоговой начальнице. Она стояла у окна, ждала меня. Волосы взбила кверху и перевязала золотистой лентой, лицо напудрила и накрасила, так что я едва ее узнал, и надела малиновое платье с кружевной отделкой на груди.
— Ты куда-то идешь? — спросил я. — Я, наверно, не вовремя?
— Я же знала, что ты приедешь, — ответила она, — и ждала тебя.
— Черт возьми, — сказал я, — неужто ты ради меня так себя утруждала?
В гостиной был накрыт стол. Она приготовила краба.
— Откуда ты знала? — спросил я. — Что, по-моему, ничего нет вкуснее краба?
— Ты разговариваешь во сне, — сказала она. — Только про краба и толковал.
Раньше мне никто не рассказывал, что я разговариваю во сне. И она разом стала мне словно бы намного ближе.
— Ты написала замечательное посвящение. В «Грезах под небом Арктики». Что из человека можно вынуть содержимое его сознания и тогда оно становится реальностью-в-себе.
— Спасибо, — сказала она, а потом спросила: — Что у тебя в сумке?
— Зубная щетка, — ответил я. — И пижама. Я заночую в гостинице.
— Можешь заночевать здесь.
— Нет. Не хочу тебя обременять. И времени у меня нет.
— По-моему, в тот раз ты был выше похвал, — сказала она.
— Н-да, эти воспоминания нам стоит сберечь.
Я всегда ел быстрее других. А тут обнаружил, что протезом есть краба чертовски удобно. Вилка не нужна.
— В последнее время я много размышлял об искусстве и о жизни, — сказал я, жуя краба. — Это как бы два отдельных мира. Вот бы как-нибудь их соединить.
— Да, — сказала она. — Это тоже искусство.
— Пожалуй, я никогда не ценил жизнь так, как она того заслуживает. И переоценивал искусство.
— Вполне возможно. У меня тоже бывали такие периоды.
— Ты очень мне помогла. Благодаря тебе я многое понял.
— Я просто делаю все, что в моих силах. Сделать больше просто нельзя.
Икру и печенку она не ела. Ковыряла вилкой те крохи мяса, до которых могла добраться.
— Я с удовольствием доем все, что ты оставляешь, — сказал я.
— Замечательно. Я несколько переборчива в еде.
— Вообще-то, мне кажется, твое место в мире искусства. Когда писала «Грезы под небом Арктики», ты была собой. И мне искренне хочется помочь тебе.
— Я не уверена, что разница так уж велика. Увлеченность — вот что главное. И в искусстве, и в жизни.
— Мне нужно освободиться от искусства, — сказал я. — А тебе — вернуться к нему. Поэтому ты получишь «Мадонну».
— Но ведь и служить обществу иной раз восхитительно.
— Никому она не достанется так дешево. Тебе я готов отдать ее практически даром.
Она протянула мне крабовый панцирь с почти не тронутым содержимым.
— Я не смогу радоваться ей, — сказала она, — если не буду знать, что все оплатила.
— Ты же сама так много мне подарила. К примеру, сейчас: без малого двух крабов.
Она вышла на кухню, я слышал, как она мыла руки. В ее крабе икры было еще больше, чем в моем. Вернулась она со старой синей варежкой, расшитой звездочками. Там лежали деньги.
— Это все, что мне удалось наскрести, — сказала она. — Работа у нас в налоговом ведомстве не больно-то денежная.
Я сунул левую руку в варежку, пощупал — и впрямь не особенно много, сказал, однако, другое:
— Да тут целое состояние! А искусство чертовски упало в цене. Рынок почти сдох.
— На искусство так смотреть нельзя. Искусство — это духовность. Оно не имеет касательства ни к деньгам, ни к рынкам.
— Через неделю можешь забрать ее, — сказал я.
— Да, я знаю порядки.
Затем я подмахнул договор купли-продажи и расписку, которую составила она. И затолкал варежку в сумку.
— Ты, может, и не поверишь, но для меня это огромное облегчение. Я от нее отделался. И она в надежных руках.
Она стояла у окна и махала мне вслед, когда я пошел прочь. Нет, не махала, а делала обеими руками какие-то порывистые, энергичные знаки. Я сразу понял смысл. Таким жестом Дардель прощался на вокзале или на аэродроме со своими друзьями, и означает он вот что: МЫ НАВЕРНЯКА БОЛЬШЕ НЕ УВИДИМСЯ, И НАМ НА ЭТО ПЛЕВАТЬ.
Переночевал я в пансионе, в одном из фабричных поселков на краю равнины. Хозяйка меня узнала.
— Новые дела затеваешь, — сказала она, подмигнув.
Я и думать забыл, что кто-то может меня узнать. И сперва хотел сказать, что она ошиблась, что я совсем другой человек. Но потом сказал что-то в том смысле, что, мол, идей у меня пруд пруди, а жизнь коротка и хочется все успеть.
Из пансиона я позвонил Пауле:
— Все мои тревоги вот-вот останутся позади, как только я буду твердо знать, что о «Мадонне» позаботятся.
А потом я уснул, подложив под голову велосипедную сумку, она была достаточно хорошо набита.
Судебный исполнитель сказал, что весьма польщен. Он ожидал, что я приеду за ней. Когда несколько дней назад я позвонил, он разволновался и ушам своим не поверил, но вместе с тем преисполнился спокойствия и уверенности. «Мадонна» принадлежит ему. В глубине души он давно это знал. С той самой минуты, как ее поручили его заботам, знал, что не выдержит разлуки с нею. Она не просто висела на стене у него в кабинете, но, что называется, вросла ему в душу. Смиренное преклонение — так он описал свои чувства.
— Такие уж мы есть, коллекционеры, — сказал он. — Живем, постоянно изнывая от страха.
— Да-да, знаю, — отозвался я.
— Мы, — продолжал он, — собираем не предметы, не картины, а обстоятельства и взаимосвязи. Или совпадения. Между субъектом, собирателем, и объектом, произведением. Можно сказать, постоянные чувственные восприятия. Любовь, которая никогда не умирает. Не хочешь взглянуть на мою коллекцию?
— Спасибо, — поблагодарил я, — время не позволяет. К тому же я покончил со всем этим и не хочу будить прошлое.
Мы сидели в маленьком салоне его виллы. Стены сплошь были увешаны картинами, но я не обращал на них внимания, не хотел смотреть. Увы, я не сумел по-настоящему представить себе, какие муки причинит мне продажа «Мадонны», ведь каждый раз я испытывал одинаково сильную боль.
Он предложил обсудить цену.
— Нет, — сказал я. — Для нее это унизительно.
— Так полагается. Усиливает переживание.
— Нет, — повторил я.
— Она будет самой дорогой картиной в моей жизни, — сказал он.
— Настоящий коллекционер должен иметь такую, — заметил я.
— Собственно говоря, она для меня дороговата. Мне бы следовало отказаться. Пожалею ведь. Разумнее всего забыть о ней.
— Неужели? — сказал я.
Тогда он достал деньги, он сидел на них, а я думал, это у него подушка. И он тоже получил расписку.
— Приятное ощущение, — сказал он. — Я боялся, мы не сойдемся. Когда покупаешь искусство, надо соблюдать осторожность, словно касаешься тонкого льда. Все вдруг может лопнуть. Сделка, связанная с искусством, — самая тонкая и хрупкая субстанция, какая может соединить двух людей.
Когда я открыл подушку и высыпал деньги в велосипедную сумку, он сказал:
— Забавно, я тоже нахожу, что считать деньги противно.
— Тут все дело в протезе, — объяснил я. — Он чертовски бесчувственный. Нельзя им считать деньги.
В четыре я вернулся в Стокгольм.
Эспаньолка открыл сразу, едва я нажал кнопку звонка; как и прошлый раз, он стоял у двери и ждал меня.
На нем был синий халат с монограммой на грудном кармане.
— Вообще-то у меня постельный режим, — сказал он. — Ты уж извини.
Впереди меня он прошел в комнату Кандинского. Выглядел он плачевно. Исхудал, одна тень осталась, халат висел на нем как на вешалке, лицо сморщилось, пожелтело. Руки дрожали, я заметил, когда он смешивал для меня «Für immer selig».
— Для меня это теперь под запретом, — сказал он, протягивая мне стакан. — Но у тебя вся жизнь впереди.
— Как что-то может быть для тебя под запретом? — спросил я.
— Разве ты не заметил? Я умираю.
— Господи, — сказал я. — Быть такого не может. Ты похудел немного, это верно, но вид вполне спортивный.
— Врачи дают мне максимум месяц, — сказал он. — Все может кончиться и куда быстрее.
— С какой стати верить врачам? Они тоже только люди.
Он сел в соседнее кресло, скрестил руки на груди. Я отхлебнул глоток из стакана.
— Допустим, с тобой вправду обстоит так плохо, но, что ни говори, за свою жизнь ты успел сделать невероятно много.
— Да. Я часто об этом думаю. Блистательный труд. А одновременно деликатный и внушающий опасения. В ту самую минуту, когда я открою миру, что это труд моей жизни, он сразу же утратит свою невероятность.
— Да, — согласился я. — Небольшая загвоздка тут, бесспорно, есть.
— Вопросы о подлинности и поддельности преследуют нас и на пороге смерти.
— Если не сумеешь каким-то образом сбежать. Как бы оторваться и от подлинности, и от поддельности.
Он улыбнулся:
— Выходит, кой-чему я все же сумел тебя научить.
— Просто мне так кажется. Не знаю, откуда я это взял.
Некоторое время мы молчали. Я прихлебывал из стакана.
— Решил, стало быть, продать «Мадонну», — сказал он.
— Да, — кивнул я. — Первую. Изначальную.
— В нормальных обстоятельствах я бы не задумался насчет покупки. Но теперь все изменилось.
— Перед лицом смерти.
— Да. Перед лицом смерти.
— Я не стану тебя принуждать. Поступай так, как считаешь правильным. Мне все равно никого не обмануть, не моя это стихия.
— Вообще-то ничего не изменилось. Первая «Мадонна» не более подлинна, чем вторая.
— Да. Они обе подлинные.
— Но когда близок конец, становишься слегка сентиментальным, — сказал он. — Более восприимчивым к тривиальному и общепринятому.
— Могу себе представить. Если и была какая-то фальшь, то смерть ее уничтожит.
— Если я сейчас ее куплю, то, стало быть, не потому, что мои принципиальные оценки изменились. Просто я ощущаю смутную потребность защититься.
— Конечно, — сказал я. — Конечно.
— Ты читал Паскаля?
— Да, Паскаля я читал.
— Глядя в вечность, почему-то теряешь уверенность. Все убеждения вдруг кажутся недостаточными.
Я допил «Für immer selig» и сказал:
— Я забыл рецепт. А очень хотел бы его иметь. На память.
Он взял бумагу и ручку, записал мне рецепт «Für immer selig».
— Она станет достопримечательностью твоей коллекции. «Мадонна».
— Да. Об этом я тоже думал. Прелестная легкая ирония. Забавный курьез. Никто ничего не поймет.
Когда мы завершили сделку, он вконец обессилел, даже встать не мог. Я запихал деньги в сумку, а он сложил расписку и сунул ее в карман с монограммой. Потом я на руках отнес его в постель. Сходил за своим стаканом и последними каплями смочил ему лоб. В последний раз он открыл глаза, посмотрел на меня и сказал:
— А я-то думал, что совсем один на свете.
— Нет, — сказал я, — одиночество не более чем плод нашего воображения. Истинного, подлинного одиночества не существует.
Он уснул. Уходя, я запер за собой дверь его ключом, а потом через почтовую щель бросил ключ в квартиру.
Когда я пришел домой, Паула достала из духовки две горячие пиццы. Сказала, что тревожилась за меня.
— А с какой стати ты тревожилась? — спросил я. — Ты же от меня не зависишь. Да и уезжал я ненадолго, всего-то на два дня.
Затем мы высыпали деньги из сумки в черный ларец, он наполнился до краев, более того, мы не могли закрыть крышку. Даже когда опорожнили синюю варежку со звездочками и выкинули ее в окно и когда Паула стала в ларец ногами и попыталась все утрамбовать. Пришлось позвонить Нико. Немного погодя он пришел с двумя длинными кожаными ремнями, из тех, какими военные стягивают ящики с боеприпасами. Только так удалось худо-бедно закрыть крышку.
Вечером пришел пластический хирург. Мы немного поговорили про мощный циклон со шквальным штормовым ветром, который надвигается с запада. И про все прочее, что нам предстояло. Потом им захотелось побыть наедине. Я закрылся у себя в комнате, лег на кровать, чувствуя ломоту во всем теле, оно ведь отвыкло от трудов.
Я лежал и думал о том, как впервые увидел Паулу, ей было всего два-три дня от роду, и меня захлестнуло такое счастье, что я решил вернуться в детство и прожить его вместе с нею. И, уже засыпая, перенесся в далекий-далекий вечер, кто-то читал вслух заметку из «Шведского женского журнала», речь там шла о князе Монако, я слышал даже, как отец Паулы уселся за рояль и во все горло грянул: «Приди венком украшенный! Мне край родной верни, и близких, и имя царское, которое я здесь скрываю!»