Мой рассказ близится к концу. У него действительно есть конец. После этого конца ничего больше случиться не может. Конец счастливый, никому пока не удавалось обеспечить рассказу более счастливый конец. И все-таки жаль заканчивать, ведь моя левая рука приобрела изрядную сноровку и пишет с большой легкостью.
Мы заперлись в Паулиной квартире. Телохранителя у нас теперь не было, телефон мы выключили из розетки, газеты, которые доставляла почта, выбрасывали, не читая, в мусоропровод, телевизор и радио нас вообще не интересовали. Мы играли в крестики-нолики. И в покер на очки. Слушали Малера, Брукнера, Брамса, Прокофьева. Иногда Паула садилась за рояль. Играла Сати, Дебюсси, Шумана. Еду нам приносили из пиццерии Нико, что на углу. Нико же покупал для нас пиво и воду. Я отдал ему попугая, которого Паула получила в подарок от дяди Эрланда, и он ужасно обрадовался. Попугаи живут очень долго, так что, наверно, птица до сих пор сидит у Нико в пиццерии и изображает Паулу. Самому старому на свете попугаю сто четыре года, живет он во Франции, в Либурне. Имя его владельца я забыл. Еще мы читали книги, которые я привез с собой. А Паула читала мне стихи; в свое время, по объявлению в «Свенска дагбладет», она купила две тысячи томов поэзии, наследство какого-то гимназического преподавателя из Сульны. Сплошь пейзажная лирика. Будь у меня с собой мандолина, я бы непременно попытался сыграть Пауле «О sole mio». Каждый день и я, и Паула полчаса прыгали на батуте у Паулы в спальне. Занимались на ее велотренажере. На руле там видеоэкран, который показывает дорогу и окружающий ландшафт. Насколько я помню, нехватки мы ни в чем не испытывали.
Три раза в неделю заезжал пластический хирург. Паула больше не навещала его в приемной, он сам приезжал к ней. В таких случаях я уходил в другую комнату, не мешал им. Некоторое время они сидели в гостиной, а потом закрывались у нее в спальне. Но стены в квартире тонкие, и если бы я не включал музыкальный центр, то слышал бы все, что они делали. Любил он весьма энергично и шумно, пожалуй, даже чуть отчаянно.
Приезжал он как по расписанию, в строго определенное время. От Паулы я узнал, в чем тут дело.
Хирург состоял прихожанином небольшой церкви в Эстермальме. И после богослужений мог провести часок с Паулой, не опасаясь, что его хватятся. Другим свободным временем он не располагал, иначе ему пришлось бы одновременно находиться в двух местах — в стокгольмской приемной и в загородной лесной клинике.
Однажды, когда Паула задержалась в ванной, я отвел его в сторонку и спросил, не удастся ли ему, несмотря ни на что, изыскать возможность приезжать почаще.
— Паулу мучает беспокойство, она места себе не находит. Словно тоскует о чем-то. Иной раз мечется по квартире, не знает, куда себя деть, стучит кулаком в двери, зовет людей, которых нет. Словно мало ей, что она избавилась от этой своей карьеры.
Но для него это было совершенно невыполнимо. Сраженный Паулой, он едва не разрушил всю свою жизнь. Однако же сумел привести все в порядок, найти нишу и для нее.
— Сейчас достигнуто некое равновесие, — сказал он. — Но стоит сдвинуть его хотя бы на полчаса — и мне конец.
Наш местный банк прислал письмо. Я должен вернуть кредит, потому что не выплатил вовремя ни проценты, ни взносы в счет его погашения. Про этот кредит я начисто забыл, а брал его тогда, чтобы застраховать «Мадонну». В ответ я написал, что отдаю банку свой дом. Пусть они продадут его и вырученными деньгами покроют мои долги, я-то назад не вернусь, так что дом со всем его содержимым переходит в собственность банка. Я очень старался, составляя это письмо, стремился соблюсти корректность и официальность. «Если после продажи дома и покрытия долга возникнут излишки, — писал я, — то мне хотелось бы, чтобы на эти деньги установили на кладбище надгробный памятник матери Паулы». Я указал регистрационный код участка, фамилию и номер, указал свой номер и имя матери Паулы, а Паула и пластический хирург заверили мою подпись и засвидетельствовали, что писал я все это в здравом уме и твердой памяти.
«Мадонну» я поставил у Паулы в гостиной. Мы к ней привыкли, она стала прямо-таки обыкновенным предметом тамошней обстановки.
Отписав свой дом банку, я не спал всю ночь. Терзался тревогой, однако ни о чем не жалел и не тосковал. Только чувствовал себя совершенно ничтожным и убогим, словно дом был моей принадлежностью, чертой характера или способностью, которая вдруг пропала. Мысленно я всегда представлял себя в доме.
Когда принесли утренние газеты, я встал, собрал их и отправил в мусоропровод. А потом сел на пол перед «Мадонной». И вновь случилось то, что неизменно случалось всякий раз, когда я по-настоящему, без спешки смотрел на нее: она почему-то блекла, тускнела, словно эмалево-ясная поверхность размягчалась, таяла и картина утрачивала свет. А малиновое пятнышко, Эспаньолкина деликатная подпись, росло, выступало вперед, так что вскоре я ничего другого уже не видел. Это отнюдь не означает, что она стала для меня подделкой, я хорошо понимал, что происходящее — плод моей фантазии. Но она изменилась, как бы сама сбросила маску, под которой пряталась до сих пор. Не стала подлиннее или поддельнее, нет-нет, сделалась чем-то третьим, абсолютно меня не трогающим, я видел лишь три более-менее случайно соединенные поверхности, покрытые красками и значками. И думал, что надо набраться терпения, мало-помалу я вновь пойму ее, она не потеряна навсегда, просто надо научиться видеть ее и таким вот образом.
Немного погодя пришла Паула, села на пол в метре-другом от меня и тоже стала смотреть на «Мадонну». На коленях у нее лежал маленький кассетник, и до меня едва внятно долетала музыка: она слушала себя, «Oh Motherʼs Milk and Tears, Liquors and Potions of My Life», записанную всего несколько недель назад. Я вытянул перед собой правую руку и упражнялся, делая протезом хватательные движения. Под музыку Паула шевелила губами, горло ее тоже двигалось, будто она пела в полную силу.
Я сидел, размышляя обо всем, что утратил. О доме, о мебели, о книгах по искусству, о багетной мастерской, о правой руке, о мандолине, о Паулиной матери, о картинах ручной работы, о деньгах в ларце, о дедушке, о первой «Мадонне», о виде из кухонного окна, о дедовых фортепиано, о всем моем существовании. Левой рукой я поглаживал лысину.
Сейчас мне известно и о чем думала Паула: о маме, о детстве, о дяде Эрланде, о своей блестящей карьере, о куклах-марионетках, о зрительской любви, об отце, о «Новостях недели», о телохранителе, о гримерном ящике, о музыке, о смысле бытия. Обо всем, что она потеряла.
Неожиданно она стала кричать на меня:
— У меня нет никакой жизни за порогом этой крошечной квартиры! Ты все у меня отнял!
Она не смотрела на меня, просто кричала изо всех сил, пронзительно, с издевкой, перечисляя все, что ушло навсегда, что я отнял у нее. Не кто-то, а именно я! Сущий кошмар. И я не мог не ответить. Тоже закричал, да как, думал, горло сорву. Конечно, я виноват, всю жизнь я только и знай твердил, что кругом виноват. Но она тоже виновата, из-за нее я потерял абсолютно все, если б не она, моя жизнь была бы до смешного проста, я бы занимался своим незатейливым ремеслом, писанными маслом картинами и мандолиной, теперь же моя жизнь стала непомерно велика для меня, и виной тому «Мадонна», но в первую очередь она, Паула, по-моему, лучше бы ей вообще не родиться или благополучно пасть жертвой какого-нибудь несчастья из тех, что тучами роились вокруг нее, чем бы она ни занималась. Дядя Эрланд вполне мог бы прихватить ее с собой, когда выпрыгивал из окна. Мы орали во всю глотку, чтобы перекричать друг друга и ничего не слышать. Она бы глаза мне выцарапала, но никакими силами не могла подвигнуть себя на это — настолько я ей противен. Долго ли так продолжалось, я не знаю, просто в конце концов мы, совершенно опустошенные и обессиленные, сдались и внезапно умолкли.
В довершение всего мы теперь потеряли друг друга. А значит, некоторым образом и самих себя.
И мне подумалось, что дело не просто в неком конкретном событии, происшедшем здесь и сейчас, нет, дело в угасании и разорении, продолжавшемся всю нашу жизнь или, по крайней мере, в ходе этой вот истории, что мы с Паулой были всего лишь объектами или орудиями, которые требовались ненаписанному рассказу, чтобы продвигаться вперед, — рассказу, каковой, сколь это ни забавно, якобы повествовал о нас же самих. Те «я», какие мы, Паула и я, до сих пор называли своими, были всего-навсего безвольными актерами или реквизитом, события просто использовали нас, чтобы получить возможность произойти. Существование не значило ничего.
Так мы и сидели, я в пижаме, Паула в связанной крючком ночной рубашке, смотрели в пол, неспособные ничего предпринять, каждые полчаса на телевизоре били настольные часы, подарок дяди Эрланда. Паула временами вздыхала, я даже этого не делал.
Часа два или три мы провели в такой позиции, потом Паула сказала:
— Как же все-таки жить своей жизнью?
— Да, — сказал я, — как, черт побери? Кто бы знал.
Тут пришел почтальон, мы слышали, как он кидает письма в дверную щель. Я встал, расправил руки-ноги, вышел в прихожую и собрал с полу почту. Десятков пять писем были адресованы Пауле, их я пихнул в пластиковый мешок и спустил в мусоропровод. И одно письмо на мое имя. Переадресованное. Второе, полученное с тех пор, как я уехал из дома.
Прежде чем вскрыть его, я принял душ — хотел прочитать на свежую голову. Я не спешил, если память мне не изменяет, даже закусил, съел тарелку кефира. А уж потом сел с письмом на диван.
С меня полностью сняты все подозрения, писало налоговое ведомство. Точнее, управляющая, которую я так хорошо знал, та самая, с кем я однажды дискутировал о «Грезах под небом Арктики». Все конфискованное вернут в мой дом. Как только будут улажены некоторые формальности, я смогу сам забрать у судебного исполнителя «Мадонну с кинжалом». Картину Нильса фон Дарделя. Конечно, налоговое ведомство считает, что дела мои находятся в совершенно невообразимом беспорядке, а бухгалтерии фактически вообще нет, однако же им вполне ясно, что общество я никоим образом не обманывал. Возможно, мне порекомендуют препоручить мои финансовые дела сведущему профессионалу, что во многом расширит мои возможности, позволит целиком посвятить себя творческой деятельности. На желтом листочке, скрепкой подколотом к обороту письма, управляющая написала: «Как замечательно, что тебя в конце концов оправдали! А ведь могли бы назначить опеку! Крепко-крепко обнимаю!»
Только мы с Паулой успели прочитать письмо и она спокойно, даже холодновато сказала: «Теперь ты уедешь от меня», как раздался звонок в дверь.
Я открыл. На пороге стоял плешивый господин в темном костюме, с толстой папкой под мышкой. Он представился и попросил разрешения войти.
Ему нужно поговорить с Паулой наедине, сказал он.
— Так не пойдет, — ответил я. — Всеми ее делами занимаюсь я.
Паула кивнула: дескать, так оно и есть.
— В том числе финансовыми? — спросил он.
Возможно, он меня узнал. Вероятно, интересовался искусством. И читал вечерние газеты.
— Да, — сказал я. — Впредь я в ответе за все.
Паула опять кивнула. И даже сказала:
— Его зовут Теодор Марклунд. У меня никого больше нет. Он все взял на себя.
Плешивый оказался адвокатом, Снайпер, то бишь дядя Эрланд, был его клиентом. Он схватил мой протез, долго сжимал его и пристально смотрел мне в глаза.
Наверно, ему следовало прийти раньше, сказал он. Но он никак не мог связаться с Паулой, на письма она не отвечала, телефон не работал.
— Мы его отключили, — сообщил я.
К тому же он всегда предпочитал соблюдать осторожность, адвокат ни в коем случае не должен действовать поспешно и опрометчиво. Однако теперь все формальности улажены, и Паула может вступить в права наследства.
— Какого наследства?
— Наследства господина Нольдебю, Снайпера, дяди Эрланда.
— Нет, — сказала Паула. — Нет.
Да, согласно его завещанию все переходит к ней. Адвокат в жизни не видывал столь трогательного завещания; если мы хотим, он нам его прочтет. Собственно, это нечто много более возвышенное и духовное, чем обыкновенное земное завещание, это — объяснение в любви, Песнь Песней на языке нашего времени.
— Нет, спасибо, — сказал я. — Мы верим тебе на слово.
Он был вынужден сесть, пока перечислял все, что унаследовала Паула. Список занимал целую пачку листов, которую он извлек из своей папки.
Недвижимость. Акции и облигации. Деньги. Певцы и певицы. Два хоккеиста и один футболист. Произведения искусства. Спиритический медиум. Опционы и издательские долговые расписки. Брильянты. Парусная яхта из тех, на каких ходят в шхерах. Золотые слитки. Два автомобиля. Ночной клуб в германском Хайденхайме. Всего я не запомнил.
И АО «Паула мьюзик». То есть она унаследовала саму себя. И даже больше: все права на саму себя.
— Все эти спортсмены и артисты, — сказал я. — Их надо просто отпустить.
— Господи! — воскликнул адвокат. — Кто же тогда о них позаботится?
Тут вмешалась Паула:
— Передай их кому-нибудь другому. Мы не хотим ими распоряжаться. Ведь только разрушим их жизнь. Целиком и полностью.
Чудесно было снова услышать от нее это коротенькое слово — «мы».
— А спиритический медиум, — сказал я. — Какой от него прок?
— Она беседует с умершими, — объяснил адвокат. — Паула имеет двадцать процентов от каждого сеанса. Популярность огромная.
— Продай ее. Мы не станем заниматься жульничеством и обманом.
Пока мы разговаривали, он делал пометки в бумагах.
— Со всеми умершими? — спросила Паула. — С какими хочешь?
— По-моему, да, — ответил адвокат. — Мне не доводилось слышать об исключениях.
Мы с Паулой так и сидели в ночном белье, совершенно сбитые с толку и растерянные. Тем не менее разговор вели как никогда четко и ясно. Я так усердно чесал лысину, что расцарапал ее до крови.
— Паула хочет получить деньги, — сказал я. — Только деньги.
Насчет произведений искусства я даже уточнять не стал. Будь там хоть целый музей — меня это не интересовало.
— Совершенно верно, — сказала Паула. — Только деньги.
Однако с этим адвокат никак не мог примириться. Он, конечно, улыбался нам, дружелюбно или, быть может, снисходительно, но говорил, беспрерывно постукивая костяшками пальцев по своей папке, словно подчеркивал, насколько серьезны его слова. Пауле достался ни больше ни меньше как зародыш маленькой, сподручной финансовой империи. Управляющая компания с достаточным числом филиалов, несомненно, была бы самым достойным и многообещающим решением проблемы. Совокупные финансовые поступления, допустим, можно бы переводить на счет АО «Паула мьюзик». Он дерзнет предсказать, что очень скоро «Паула» будет котироваться на бирже и со временем станет в один ряд с «Кустосом», «Провиденцией» или «Нобелем».
Паула молчала. Но я видел, что щеки у нее дергаются, того гляди, заплачет.
— Я всю жизнь занимался бизнесом, — сказал я. — И знаю, что для Паулы лучше всего.
— Продать дело всей его жизни, — сказал адвокат. — Я искренне рад, что господин Нольдебю этого не узнает. Снайпер.
— Мы тоже скорбим о дяде Эрланде, — сказал я. — И сделаем все, чтобы почтить его память.
Тогда он попробовал уговорить нас хотя бы подождать некоторое время, не предпринимать скоропалительных действий, ведь скорбь и отчаяние плохие советчики.
Но я неколебимо стоял на своем. Стучал протезом по столешнице. В недельный срок зародыш финансовой империи надлежит ликвидировать.
Адвокат сдался, когда я пообещал ему восемь процентов от всей прибыли и от всех продажных сумм.
Он сам составил доверенность, написал ее на обороте рекламы спиритического медиума. Паула подписала.
Перед уходом адвокат спросил о «Мадонне». Он узнал ее. Кивком показал на картину и сказал, что готов помочь и с ее продажей. Заодно.
— Нет, — сказал я, — ею я займусь сам. Ее место на одном из моих собственных предприятий.
Когда мы остались одни, Паула устроилась у меня на коленях. Мне почудилось, будто ей снова два или три годика и нужно погладить ее по головке, и подуть в щечку, и похлопать по спинке; она дрожала и закрывала лицо руками.
— Теперь все будет хорошо, — приговаривал я, — скоро проблем вообще не останется, ни одной, день-другой — и мы будем счастливы как канарейки.
И в конце концов она успокоилась. Подняла голову, утерла пальцами глаза и спросила:
— Откуда ты узнал, что он захочет ровно восемь процентов?
— Есть неписаные правила, — ответил я. — В деловом мире. Не думай об этом.
Немного погодя она встала, подошла к роялю и сыграла мне «Пчелиную свадьбу». Наизусть знала эту вещицу. А я по-быстрому включил телефон, позвонил Нико и заказал две пиццы. «Люкс» называются. С говяжьим филе и беарнским соусом.
Весь день мы просидели в гостиной, я в пижаме, Паула в вязаной ночной рубашке с надписью на груди. «BLOOD AND FIRE». Мало-помалу начали говорить о будущем. Пиццы запивали пивом и водкой. Но слово «будущее» мы не произносили, делали вид, что говорим о чем-то другом. И, пожалуй, правильно, ведь впереди брезжило нечто куда большее и долгое, нежели будущее. На некоторое время Паула пожелала остаться с телефоном наедине, и я ушел в ванную.
— Маленький деловой секрет, — пояснила она, чуть покраснев, и многозначительно махнула рукой.
Хочет позвонить ему, подумал я.
Пока мы с ней разговаривали, я раскладывал пасьянс. И в шесть вечера он сошелся. Впервые в моей жизни, я вообще не верил, что это возможно. «Чертова путаница».
Я сидел и смотрел на карты, которые каким-то чудом нежданно-негаданно легли как надо, и тут в дверь позвонили. Адвокат что-то забыл и вернулся, подумал я. Но пришел Нико.
С Паулиным секретом. В общем, я попал пальцем в небо. Она по телефону попросила Нико сходить на Эстермальмсгатан, в музыкальный магазин Армии спасения. И он пришел с мандолиной. Для меня. Настоящей мандолиной, с грифом и округлым корпусом.
Потом я весь вечер полулежал на диване, стараясь обучить протез играть «О sole mio».