~~~

Не что чтобы я совсем уж не двигался. Но оставался в комнате, был не в силах бросить ее одну. Спасибо Эспаньолке — не только за то, что он, так сказать, вернул ее мне, но и за деликатность, с какой он это проделал. Разбив раму и то ли небрежно, то ли сердито швырнув мне картину, он настолько умалил и исказил значимость своего поступка, что мне было совершенно незачем испытывать благодарность, ведь его и картину ничто более не связывало. А моя жизнь утратила банальность, вновь обрела смысл.

Приходила Паула, приносила еду, иногда я ел на кухне вместе с ней и телохранителем. Пиццу. Кебабы. Гамбургеры с крабовым салатом. Фалафель. В общем-то привык ко всему. Когда оставлял дверь открытой, мог слушать музыку из Паулиной фонотеки. У нее был полный Брамс. Раньше я относился к Брамсу довольно прохладно, теперь же сумел принять его. Аллегро из Третьей симфонии я слушал снова и снова — вот в точности так капризно и непредсказуемо все происходящее.

В один из этих дней случилось кое-что в общем не имеющее касательства к нашей истории, я рассказываю об этом просто заодно, мимоходом, раз уж все равно пишу.

Нашелся отец Паулы.

По-моему, я упоминал, что один из еженедельников назначил вознаграждение в двадцать тысяч крон тому, кто его отыщет. Скорей всего, конкурс затеял Снайпер, у него был острый нюх на душещипательное и душераздирающее.

Отец Паулы отыскал себя сам. Номер еженедельника попался ему на глаза в подсобке какого-то пансиона в Хельсингборге. И он сразу смекнул: «Это наверняка я».

Конечно, он знал про Паулу. И догадывался, кто она такая и кто, соответственно, он сам. Но не придавал этому значения. Ему хватало других забот. Все эти годы он провел в разъездах по Скандинавии и Северной Европе, играл в ресторанах, в подвальных театриках, на ярмарках, никогда не имел ни постоянного места жительства, ни разрешения на работу, ни даже определенного имени. Солист, так он себя называл. В Стокгольм он приехал за вознаграждением, без малейших эмоций. Это единственный совершенно счастливый человек на страницах моего отчета. Написанных до сих пор.

Дядя Эрланд позвонил по телефону, предупредил Паулу.

И вот они приехали. Репортер с фотографом. И отец Паулы.

Она зашла ко мне и сказала:

— Откуда, черт побери, мне знать, что это действительно он?

И я отправился следом за ней в гостиную. Он сидел в одном из белых кресел, в заношенном, испещренном пятнами черном костюме, в пожелтевшей рубашке и сером галстуке, — сидел и листал «Книгу о Пауле», причем без особого интереса.

Снайпер не пожалел денег на роскошное издание.

Пышная рыжая шевелюра исчезла, лицо сузилось, он словно бы уменьшился в размере, горячечная жизнь не спалила его, а только подсушила.

— Да, — сказал я. — Это он.

Тут он поднял голову, посмотрел на меня, прищурил, по обыкновению, глаза, ткнул в мою сторону длинными растопыренными пальцами и сказал:

— А это что за персонаж?

— Мы жили по соседству, — напомнил я. — Ты учил меня играть на мандолине. «О sole mio».

На миг он закрыл глаза, видимо, рылся в памяти. Потом сказал:

— Мизинец у тебя был непослушный. Все время вверх отгибался.

— Он и сейчас такой, — сказал я. — Но я стараюсь упражняться как можно чаще.

— Теплая вода хорошо помогает, — заметил он. — И шнурок вокруг пальцев.

— Верно. Только я играю-то не всерьез. Когда ничем другим заняться нельзя.

Потом за дело взялись репортер с фотографом. Паула и ее отец позировали у рояля (он аккомпанировал, она пела), и в кресле (она сидела у него на коленях, прижималась щекой к его щеке), и на кухне (она что-то сбивала в миске, а он стоял у плиты, со сковородкой и кулинарной лопаточкой). Я наслаждался этим спектаклем, ведь оба они были профессионалами и действовали с поистине удивительной уверенностью и точностью: он не извлек из рояля ни единого звука, и она открывала рот опять-таки совершенно беззвучно, и миска, где она якобы что-то сбивала, была пуста, как и холодная сковорода, а когда она якобы прижималась щекой к его щеке, на самом деле они друг друга не касались. Отрадное зрелище.

Интересно, что сделает Паулина мамаша, когда увидит этот репортаж. Небось в слезы ударится, это уж точно. Побежит на улицу и будет показывать всем встречным? Вырежет фотографию со сковородкой и пришпилит кнопкой на кухне?

Когда трогательное воссоединение закончилось — Паула даже предложила снять их крупным планом, со слезами на глазах, — и визитеры стояли в холле, собираясь уходить, отец Паулы спросил:

— Я вот никак не вспомню: тебя вправду звали Паула?

— Нет, — ответила она. — По-настоящему меня зовут Ингела.

— Ну да, конечно. А я забыл. В самом деле. Ингела.


Паула тревожилась за меня. Считала, что мне нужно чем-нибудь заняться, по-моему, порой ей казалось, что я болен. Не понимала она, что я просто был счастлив, в той мере, в какой мог быть счастлив тогда.

Однажды после обеда она пришла с партитурой, с баховской «Lob der Wahrheit», найденной всего несколько месяцев назад, ведь уже который год в новой Германии тщательно перекапывали все архивы и тайники. Газеты много писали об этой кантате. Обнаружили ее в чемодане, принадлежавшем тайной полиции, и вообще-то рассчитывали найти там список доносчиков и предателей, которые действовали в Лейпциге, в первую очередь в Старом городе.

— Будь у меня перевод, — сказала Паула, — я бы ее спела.

Lob der Wahrheit

Was mir behagt, ist nur die Wahrheit.

Wer bei der Wahrheit bleibt,

Für immer selig ruhet

In Gottes Hand.

Тем же вечером я попробовал сделать перевод. Но Паула осталась недовольна — не споешь. С дифтонгами я не совладал.

Похвала правде

Мне по сердцу одна лишь правда.

Кто правдою живет,

Вовек покоится блажен

В руце Господней.

— Ты бы погулял, — сказала Паула. — В эту пору года Стокгольм чудо как хорош.

— Сама-то никогда не гуляешь, — заметил я. — Ездишь на фрейевских такси.

— Мне нельзя, — ответила она. — Вот когда все это останется в прошлом, я буду с утра до вечера слоняться по улицам.

— Что ты имеешь в виду? Что значит «когда все это останется в прошлом»?

— Не знаю. Просто я себе что-то такое воображаю.

— Наподобие взрыва бетонной фабрики?

Между нашими домами и озером некогда располагалась фабрика, производившая голубой пенобетон, так вот ее взорвали, поскольку бетон этот вызывает рак. Пауле было тогда четыре года, она сидела у меня на закорках и видела взрыв. Красивое было зрелище.

— Да, — сказала она. — Что-то в этом роде.

В последний вечер, который я провел у Паулы, она вдруг заговорила о себе.

Почему этот вечер стал последним, я расскажу чуть попозже.

А сказала Паула приблизительно вот что:

— Моя жизнь всего-навсего суррогат. Я как подсадная деревянная птица из тех, каких охотники пускают в озеро, когда охотятся на уток. С виду они совсем как настоящие.

Я и забыл про них. Хотя именно мой дед вырезал их, раскрашивал и сбывал окрестным обитателям. В то время он уже окончательно забросил свои фортепиано.

— Сама я не существую, — продолжала она. — Иной раз я вынуждена заглядывать в журналы, чтобы узнать, чем я занималась и какая я есть. Вернее, не я, а тот человек, что носит мое имя. Хотя и оно вообще-то не мое.

— Н-да, — сказал я. — Больно уж замысловато все.

— Стоит мне сказать, что я хочу быть такой-то или такой-то, как музыкальный продюсер, и сценограф, и дядя Эрланд, и гримерша тотчас помогают мне сделаться такой. Но толку чуть. У меня даже фамилии нет. Я запрятана в огромном количестве чужих оболочек. Знать бы, что они намерены предпринять, чтобы отделаться от меня.

— А когда ты с ним, ну, с хирургом?

— Да, — сказала она. — Тогда я бываю собой. Каждый раз по нескольку секунд.

Стало быть, я пытался говорить так, будто хорошо понимаю, о чем она ведет речь. На самом же деле не понимал ничего, только прикидывался. Я не желал понимать жизнь Паулы, мне претила эта жизнь, эта насыщенная, взрывчатая фальшь. Все остальные знали намного больше. Потому я и не пишу об этом.


В конце концов она нашла способ помочь мне. Ей было невмоготу, что я живу в своей комнате как узник.

— Что, если ты будешь носить ее с собой? — сказала она.

— Это исключено, — сказал я. — Ее же в два счета вырвут у меня из рук. Им даже и знать не надо, подлинный это Дардель или нет, все равно отнимут. Здешний народ что угодно отнимет.

Однако Паула поговорила с телохранителем. И в тот же вечер он все уладил.

— Мы для того и существуем, — сказал он. — Нам все по плечу. Нет такой проблемы безопасности, какую мы не могли бы решить.

Телохранитель принес сумку. Сшитую в точности по размерам сложенной «Мадонны». Внешне сумка выглядела как самый обыкновенный черный кожаный портфель, однако внутри прятался металлический каркас. Запиралась она на два разных ключа. А к ручке была приделана цепочка с наручником.

— На Хамнгатан есть один ювелир, — сказал телохранитель. — Во вставной челюсти у него спрятаны бриллианты на восемь миллионов. Догадываешься, кто изготовил ему такой протез?

— Цепочка, — сказал я. — Ее же мигом перекусят.

— Хотел бы я взглянуть на такие кусачки, — сказал он. — Этот сплав никаким инструментом на свете не возьмешь — ни пилой, ни резаком, ни кусачками.

— Теперь ты можешь брать ее с собой куда угодно, — сказала Паула. — Ты совершенно свободен в своих передвижениях.

— Да, просто фантастика! — воскликнул я. — Только ведь у меня нет денег, а эта штука наверняка стоит целое состояние.

— Тебе она не стоит ни гроша, — сказала Паула, — платит «Паула мьюзик».

— Расходы, — вставил телохранитель, — разве можно о них думать, когда дело идет о безопасности! Безопасность попросту не имеет цены.

Загрузка...