Жили-были два попа, но не те два попа, что когда-то оказались одни-одинёшеньки на свете и каждый из них горестно думал про себя, что ему жилось бы куда лучше, не будь того, другого, — итак, не те два попа, а другие, и жили они в некоем банатском селе. Как называлось это село, мы не скажем, чтобы люди понапрасну не чесали языки и не потешались над этим селом, ибо оно менее всего повинно в том, что в этой истории будет рассказано. А потом, если уж на то пошло, это вовсе даже не село, а городок. Одна только Большая улица из конца в конец чего стоит, а сколько ещё маленьких, и все широкие! Конечно, ни одна из них немощёная и никогда мощёной не была. Правда, насмешники темишварцы утверждают, будто тротуары в городке коровы съели, но это только по злобе, потому что на самом деле тротуаров здесь отродясь не бывало. После дождя, когда на улице развезёт грязь, любители чистоты выстилают тулаей (кукурузными стеблями) узкую дорожку вдоль стен домов — лишь бы пробраться человеку. И вот однажды набрели коровы и, как твари бессловесные, решили, должно быть, что это для них приготовлено, и съели тулаю, которая, как всякому известно, служит им кормом. А это видел один темишварец и, грешным делом, разболтал всем — и долго не давали жителям покоя, прохаживаясь на счёт прожорливости их коров. Много неприятностей было из-за этого — и драк и разбитых голов, ей-богу! Теперь насмешники утихомирились, а заходя в село, и пикнуть не смеют об этом; некоторые так даже и похваливают: место, мол, сухое, высокое, тротуары вовсе и не нужны. Впрочем, это далеко не так. Напротив: перед каждым домом — канава, полная воды, и чуть начнёт она просыхать, с небес, согласно бечкерекскому «Большому календарю», опять снисходит благодать господня, и канава вновь полным-полнёхонька воды и сулит наслаждения днём и ночью. Днём бродят по канавам окрестные ребятишки, купая штаны до самых задов, а ночью одно удовольствие послушать лягушачий концерт. Некоторых певиц живущие по соседству узнают по голосам. У одной лягушки, например, которая вот уже несколько лет во всю мочь дерёт глотку, голосина, как у быка, на полсела слышно. И никто, даже неугомонная детвора, с таким упоением шлёпающая по лужам после дождя, не трогает горластую. Так, надо полагать, и доживёт она здесь до глубокой старости, пока не отправится к праотцам.
Селение было большое, а набожные прихожане настолько зажиточны, что могли свободно содержать не двух, а дважды двух попов вместе с попадьями и поповнами. Богобоязненные селяне славили своих святых[1], а попы, согласно обычаю, разрезали колачи[2] да собирали денежки. Много было в селе завидных женихов и красивых девушек на выданье; по праздникам и воскресеньям на каждом втором перекрёстке кружилось коло[3]; а поскольку перекрёстков в селе, что праздников в году, то молодые люди влюблялись друг в друга по самые уши. Но чаще всего собирались и плясали на перекрёстке возле корчмы Нецы, под бесплодной шелковицей. Музыкант играл задарма круглый год, зато уж когда уберут кукурузу, каждый знал, что Совре причитается! Не сеет, не окучивает, а живёт не тужит — его кукурузу не загубит никакая засуха. Вот почему о беззаботных людях говорили в селе: «Э, печётся, как Совра о дожде» или: «Ему до этого такое же дело, как волынщику Совре до засухи!» Проходит он по улице со своей волынкой и, когда его спросят: «Куда ты, Совра?» — отвечает: «Иду окучивать кукурузу!» А играл он дьявольски хорошо и хитро подмигивал, избоченившись. Загуляет, бывало, нотариус из Бечкерека, обычно после рекрутского набора, сейчас же кличет Совру — не может обойтись без него. «Давай сюда Совру, давай правую руку нашу!» — скажет господин нотариус и прилепит ему на шляпу половину десятки; вот Совра и дует словно бешеный, чтобы получить другую половину. А как в коло заиграет, став перед какой-нибудь хозяйской дочкой, та, зная, кто его послал к ней, отвернётся, потупит глаза и давай отплясывать, пока не выступят у неё под носом усики от пота, точно капельки росы. Да, сердце само по-иному колотится, лишь только заиграет Совра. Все были влюблены, у каждого была в коло своя зазноба, к которой он никого не подпускал, а посему грызлись парни каждое воскресенье, как псы.
Влюблённые чаще всего женятся, а когда дело доходит до свадьбы, хорошо бывает не только молодожёнам, но перепадает кое-что и на долю остальных. И если веселится вволю Глиша Сермияш, которого обычно на свадьбу никто и не приглашает (ибо когда он ненароком напьётся, а это бывает с ним постоянно, то обязательно заставит каждого петь песню: «А-а-а, дорогой сосед и брат, коли хочешь весел быть, должен вместе с нами пить», — и льёт за шиворот вино, да и во всём прочем он несносен), то как же должен быть доволен и ублажен его преподобие, которого приглашают особо и сажают на самое почётное место за столом; отсюда, должно быть, и пошла пословица: «Без попа и вода не освятится!».
А его преподобие усядется во главе стола, пропоёт «Глас господень на водах» и засим лишь желает и соизволяет. Ест он усердно, запивает ещё усерднее, а усерднее всего отведывает, — только и слышно: «Брат Мийо, положите мне, будьте так любезны, вон тот огузок с того блюда! Сижу и дивлюсь, чего это мне не хватает!» — или обращаясь к нотариусу Кипре: «Господин домине[4], очень вас прошу подвинуть мне вот эту тарелку с пончиками, — мне кажется, они чуть порумяней и пышней». А попы вообще удивительно до чего любят пончики! И откуда сие, один господь бог ведает, но этот неопровержимый факт известен каждому истинному сыну нашей святой православной церкви. Оба попа того селения, о коем ведётся повествование, могли съесть необыкновенно много пончиков, просто чудо, поверить трудно, ей-богу! Об одном из них, именно о попе Чире, рассказывают, будто однажды на свадьбе он съел полную бельевую корзину пончиков, и всё это, пока в ожидании обеда занимал разговором хозяйку. Хозяйка стоит у очага, раскрасневшаяся от жара, волнения и удовольствия, что дело сделано — зять пойман на удочку, снимает пончики и бросает один за другим в корзину позади себя. Но пока хозяйка возится, переворачивает тот, что шипит на большой чугунной сковороде, поп берёт из корзины готовый.
— Ну и проказник же вы, батюшка! А где же пончики? — спрашивает удивлённая хозяйка.
— Хе, хе, я съел их, милостивица!
— Ах, перестаньте шутить, куда вы их спрятали?
— Да съел же, милостивица!
— Вот беда-то! Такую гору пончиков?!
— Хе-хе, получающий из рук ваших не знает, что значит довольно!
Хозяйка не проронила больше ни слова, но чего ему про себя пожелала, то от простого смертного, конечно, скрыто. Однако это нисколько не мешает ему (ни отцу Чире, ни отцу Спире) усесться вместе с прочими гостями за стол и отведывать всё подряд, — не желает он, видимо, и здесь, как добрый пастырь, выделяться среди доверенной ему паствы. Он сидит, застыв недвижимо на своём месте, подобно каменному утесу или маяку на морском берегу, в то время как всё вокруг колышется, будто волны бушующего моря. Всё кругом него меняется за столом, неизменен только он один. Кто подымется и пойдет танцевать, кого уведут, а кто сам по себе, без посторонней помощи, свалится под стол. Вспомнят о нём и примутся искать, только когда жена, вдруг спохватившись, спросит: «Куда ж это девался мой супруг?» — и будет спрашивать до тех пор, пока не найдёт его под столом. «Ох, обуза ты моя!» — охает супруга, вытаскивая его. А его преподобие знай себе сидит да посиживает. Разве что разок за сутки поднимется — дескать, проведать лошадей, посмотреть, куда торчат рожки молодого месяца и какая завтра будет погода, — да и опять усядется. И снова меняют тарелки, подают чистые чарки и холодное свеженацеженное вино. И так до утра, пока не принесут заправленную медом ракию[5]. Вот тогда преподобный отец отправляется под шумок восвояси, боясь, как бы пьяные сваты из чрезмерного почтения не навязали ему в провожатые Совру с его волынкой.
А все венчавшиеся в селе отлично знали что к чему, понимали обязанности и задачи семейной жизни и её конечную цель. И обоим попам с избытком хватало работы (а следовательно, и доходов) — крестить по селу новорожденных.
Редко выпадал день, чтобы к попу, тому или этому, не являлся пономарь Аркадий и не начинал примерно так: — Отче… вас просят пожаловать… ждут вас на церковной паперти… окрестить новорожденного младенца мужеска пола Нецы Прекайца. (Аркадий, как и отец Чира, терпеть не мог Вука с его реформами[6], из-за которых не отличишь человека от мужика.)
Его преподобие отправляется в церковь крестить, а затем — в дом отца новорожденного, на званый обед. У ворот его встречает без шапки немного сконфуженный Неца, целует ему руку и бормочет: «Хе, известное дело, батюшка, люди мы грешные!» А когда, плотно пообедав, поп вернётся домой, чего только не принесёт он с собой! Тут и полотенца, и полотенички, и писаные торбы, и деньги. Подсчитывает поп деньги и улыбается в ус, считает да похваливает младенца — какой-де пригожий и крепкий христианин. А как радуется матушка попадья — бог ты мой! Так и ходит за попом, словно вчера только поженились, и думает про себя: «Не поменялась бы даже с самой вице-губернаторшей!»
Случалось, поп даже удивлялся слегка, ей-богу, когда приходил к нему вот этак пономарь Аркадий звать на крестины.
— О ком ты говоришь? — недоумевает иной раз поп. А пономарь, смиренно опустив голову, ухмыльнётся и, тихонько потирая руки, будто отмывая их от чего-то, скажет:
— Хе… хе… Да идите уж, батюшка, окрестите… этого… Вуи Ироша… мужеска пола… сыночка. Родился сыночек — что яблочко! Здоров ребёночек, как гром! Повитуха, фрау Цвечкенмаерка, говорит, что за всю жизнь не видывала такого здорового голосистого ребёночка. Тринадцать с половиною фунтов, говорит, весом, а орёт, как бычок. Слыхать уже от самого винокурова дома! Просто чудо!
— Вот те и на! И впрямь чудо! Как же это вдруг? — удивляется поп.
— Да уж несколько дней тому назад родился, — успокаивает его Аркадий.
— Знаю, знаю, но всё-таки… Когда это было? В январе… Гм! А сейчас у нас июль месяц. Хе-е-е! — покачивает поп головой. — Скажите пожалуйста! А-а-а! Чёрта бы им за повитуху! Ирош он ирош[7] и есть! Экие проказники!.. Ну ладно, ладно, что есть, то есть! Могло быть и хуже! — прощает своим овцам преподобный отец.
— Хе-хе… вражьи дети!.. Что поделаешь? Едят их мухи с комарами, хе-хе! — поддакивает Аркадий и подаёт ему услужливо и раболепно шляпу и трость, изготовленную по тому самому образцу, по которому изготовляются все протоиерейские трости, — подарок пряничника Лексы с какой-то ярмарки, полученный лет двадцать тому назад.
А случится в селе несчастье какое — ну, к примеру, умрёт кто-нибудь, — то кому как, а их преподобиям опять благо. Богатый скончается — звонят по нём колокола, и оба попа священнодействуют; умрёт бедняк — зовут, конечно, только одного. Придёт поп, попоёт немного сам, немного пономарь, немного школьники — все по очереди. Пока поют пономарь или школьники, преподобный отец размышляет про себя или беседует о состоянии и имуществе усопшего, о завещании и наследниках, о тяжбе и взносах в казну и обо всем, что связано с этими делами. После погребения пономарь унесёт облачение и требник, а поп погасит свечку и завернёт её в поднесённый ему ситцевый или шёлковый платок (подносят-то разные, но преподобный отец предпочитает шёлковые) и здесь же, на кладбище, скупит у ребят, которые тоже участвовали в церемонии — несли крест, подсвечники, хоругви, — платки и ленты; скупит за бесценок — крейцера по четыре за платок. «Детки, детки, — скажет им поп, — отдайте-ка вы это батюшке, а батюшка даст вам грошик!» Купит и отошлёт домой. Из кучи этого добра матушка попадья отберёт, что ей понравится, а остальное получит в счёт жалованья какая-нибудь Жужа или Эржа (конечно, мадьярка), и когда та проходит по улице, в глазах так и рябит от лент, просто любо-дорого поглядеть. Пройдёт и всех оставит за собой несчастными, в особенности же тощих и напомаженных парикмахерских подмастерий. Эх, да разве может мужчина, будь у него хоть каменное сердце, пройти мимо, не оглянувшись, не потешив взор очаровательным видением, что пестрит множеством лент, точно свободная международная гавань флагами на разных эскадрах. Пусть все знают, что значит поповская служанка!
А преподобный отец с кладбища идёт обычно не домой, а прямиком на поминки в дом усопшего. Там же собираются опечаленные соседи и неутешные родственники — и те, кто доволен завещанием, и те, которые задумали завести тяжбу и рассчитывают её выиграть, спасая таким образом душу дорогого покойника от столь тяжкого греха, как несправедливое завещание. И опять самое почётное место его преподобию. Все усаживаются и принимаются за еду. Едят и пьют молча, сосредоточенно, как и подобает искренне скорбящим. Пьют за упокой души.
— Эх, Прока мой, Прока (или как там ещё величали покойника), — вздохнёт Глиша Сермияш, дрожащей рукой протягивая осушённый стакан, чтобы его снова наполнили. — Мой Прока, — голова его горестно склоняется на грудь, — лучше бы ты пил за упокой моей души, а не я за упокой твоей! Лучше бы тебе судил бог прожить ещё какую-то толику дней, а не мне мыкаться по свету без тебя, ближайшего друга моего, брата, можно сказать. Да и бог этот, прости меня господи, прибирает самых что ни на есть достойнейших! Вот мы с его преподобием ещё сто лет этак, мучаясь, проживём! Прока, добрый друг мой, где ты? Видишь ли ты своего Глишу, чуешь ли, как тяжко он страдает? — Глиша вздыхает, опрокидывает стакан и роняет голову на стол.
И все скорбно кивают головами и хвалят покойника. Перебирают разные его добродетели, о значительной части коих до сих пор не подозревала ни одна живая душа, а лучше всех осведомлена о них какая-нибудь первой подвернувшаяся под руку швабка Вавика или Бетика, которую растерявшиеся хозяева взяли для услуг. Говорит она на ломаном сербском языке, что вызывает смех и шутки на поминальном обеде. Но вот и его преподобие, поднявшись с места, молвит о покойнике доброе слово: «Право же, — говорит он, — не скоро дождёмся мы на селе такого, как он. Надо признаться: Проку нам не так-то легко заменить».
Так вот примерно жилось на селе преподобному отцу, а которому именно, об этом, полагаю, пока не было особой нужды упоминать, — ведь недаром же исстари говорится, что все попы на одну колодку. Да и правила поэтики требуют, чтобы писатель вызывал в читателе предельную любознательность, что, надеюсь, уже в приличествующей степени достигнуто. И сейчас мы, пожалуй, могли бы уже назвать этих двух попов, которые как раз и есть те самые два попа, чьими почтенными именами в качестве заглавия мы украсили нашу повесть, — а именно поп Чира и поп Спира. Каждый, кроме того, имел своё прозвище: Чиру звали поп Объедала, а Спиру — поп Мошна. Почему окрестили первого Объедалой, вы уже слышали, а почему другого Мошной, услышите.
Этим злосчастным прозвищем, на которое, как, впрочем, и отец Чира на своё, горько сетовал отец Спира, наделили его уже давно. Если верить россказням Чириной попадьи (ведь она закадычная подруга Спириной попадьи), а автор слышал и записал то самое, что слетело с её уст, отца Спиру прозвали так якобы вот за что. Давно ещё, в первые годы службы, он, забыв о своём дворянском звании и сане, замешался в толпу, которая кружилась возле сидящего на возу кума с криком: «Кум, мошна сгорит!» И что самое страшное и совершенно невероятное во всей этой истории — будто и он запросто толкался вместе с другими, когда кум швырял время от времени в толпу полные пригоршни крейцеров, двогрошек, среди которых попадались даже сексеры. Кинувшись за одним из брошенных таким манером сексеров, преподобный отец якобы оттолкнул кого-то, ставшего ему поперёк дороги, с такой силой, что тот, бедняга, отлетев, воткнулся головой в лужу и торчал посреди неё, словно стрелка луку. С тех пор, говорят, преподобный отец и получил прозвище поп Мошна, так его и по сей день постоянно за глаза величают, несмотря на то, что он неузнаваемо изменился с тех пор.
Тот и другой обитают в селе давно, с того самого дня, как поженились; а поженились они, как только одолели в Карловцах богословие, а одолели они его лет двадцать с лишним тому назад. Взяли они в жёны девиц из этого самого селения, в котором поповствуют и поныне. Отец Чира бракосочетался с поповой дочкой, а отец Спира — с дочерью церковного старосты; тот и другой — не по любви. В объявлении на соискание прихода было множество условий, о последнем из них они узнали уже тогда, когда приехали. Оба были уже великовозрастными н даже весьма бородатыми священнослужителями. Они приняли это устно им переданное условие и женились, потому что даже пономарь, предшественник нынешнего пономаря Аркадия, знал, что приход достанется лишь тем, кто даст согласие жениться на указанных двух красавицах. Что же оставалось делать окончившим семинарию кандидатам? Хороши невесты, а ещё лучше приходы — попы вступили в брак и никогда не раскаивались. И с тех пор обе пары жили душа в душу. Многое изменилось за это время, только их супружеская верность осталась незыблемой. Как вино из погреба отца Спиры или ракия из погреба отца Чиры — чем старей, тем лучше, — так и любовь супружеская с годами становилась всё прочнее. Но тем не менее кое-что изменилось. Изменился облик обоих попов и обеих матушек. Когда оба кандидата явились в село двадцать с лишним лет тому назад, они были тощи и худосочны, как подаяние богослова, а сейчас стали тучны, как народная казна. И не знаешь, кто толще, попы или попадьи. Обе попадьи были низенькие, раздавшиеся вширь, массивные, точь-в-точь как та фигура, что стоит на столе у господина нотариуса, в которой он хранит табак, — фигура эта поперёк себя шире, верхняя её половина поднимается, а в нижней лежит табак, всегда сохраняющий влажность.
И до чего же раздобрели попы! Того и гляди ряса под мышками лопнет, а пояс никак на брюхе не держится, так и лезет под самую бороду, поближе к шее. Бывало, отважится кто-нибудь из близких знакомых и потехи ради спросит, например, попа Спиру:
— А чего это у вас, батюшка, пояс на месте не держится?
— Хе-хе! Чего? Как чего? — отвечает поп Спира. — Да где же ему быть? Его место как раз там, где вы его видите. Не чрево моё поясом награждено, а чистое моё сердце, потому-то пояс так вверх и полез, чтобы сердце прикрыть да отличить. Ведь медали на груди висят, — где это видано, чтобы медали на чреве носили?
А был этот пояс в самом деле наградой, и поэтому поп Спира носил красный, а отец Чира — всего-навсего голубой, обычный пояс. И это отличие являлось подлинным «яблоком раздора» между попами, а ещё больше между попадьями, ибо мужчины, что известно всем и не нуждается в доказательствах, умеют сдерживаться и вести себя «политично», а женщины, женщины, ей-богу, не умеют! Сколько раз Чирина попадья восклицала, когда ей напоминали про красный пояс попа Спиры: «Ой, всё у меня в глазах краснеет, как только на него погляжу или кто про него помянет! Кому только не жалуют красных поясов».
Если верить Чириной попадье, то поп Спира получил этот пояс действительно при довольно странных обстоятельствах. Попадья уверяет, будто его наградили поясом только за то, что в одной интимной компании распевал он под тамбур перед его преосвященством владыкой «мирские» песенки, будто бы даже и такие: «Вино пьет Дойчин Пётр» и «Катице прелестная, на весь свет известная». Отец Спира превосходно играл на тамбуре, а голос у него и сейчас, столько лет спустя, еще чудесный.
— Вот это самое он и пел, — утверждает Чирина попадья. — Никаких других заслуг тут нет! Просто распевал перед его преосвященством разные песенки, эти, знаете, «про кудряшки», а его преосвященству они пришлись по вкусу, вот он, вернувшись в резиденцию, и послал ему красный пояс. Вместо того чтобы по носу получить, что уж не однажды им заслужено, он ещё и награждён!.. Лишь бы что-нибудь урвать у его преосвященства! — говорит сердито Чирина попадья и утирает уголки рта.
Рассказывала она об этом довольно часто и с досадой добавляла, что отцу Спире вообще удивительно везёт, — всегда неведомо как из любой беды выкарабкается. Она разумела при этом тот случай, когда, объезжая епархию, его преосвященство прибыл в село и не застал попа Спиру в церкви в час богослужения.
А было это так.
Однажды владыка нагрянул в село внезапно и как раз в воскресенье. Отправился он прямо в церковь к заутрене, а попа ещё нет, хотя уже звонили. Владыка вошёл в алтарь и начал службу. Пономарь Аркадий спустился с колокольни, заглянул в алтарь и просто обомлел, бедняга, удивлённый ничуть не меньше, чем когда ему явился во сне святой Николай и повелел передать греку Яну приказание купить для церкви третий полиелей и увеличить пономарю жалованье. Немало повидал Аркадий всяческих чудес на своём веку: и с покойниками разговаривал, и с ведьмами — местными и из окрестных сёл — знался, и между угодниками божьими и грешными людьми посредничал, но подобного чуда удостоиться довелось ему впервые! Однако он сразу опомнился и попросил старого кузнеца Орестия заменить его на клиросе, пока он на краткий миг отлучится. Орестий, тот самый, который превосходно пел и во время пения то хмурил, то вскидывал брови чуть не до самого темени, охотно согласился, Аркадий же во весь опор помчался к стоявшему неподалеку дому попа Спиры и заорал ещё у ворот:
— Скорее, батюшка, несчастье!.. Беда, большая беда!
— Не может быть! Какая беда? — И отец Спира выскочил во двор. — Что? Что? Уж не язык ли у колокола оборвался и убил несчастных деток?
— Нет! — кричит запыхавшийся Аркадий. — Хуже! Прибыли его преосвященство владыка… Вошли в алтарь и приступили к богослужению, сами служат заутреню.
— Вла-вла-дыка! Вот те и на! — простонал отец Спирай замер, вытаращив глаза. Если бы бритый патер Иннокентий из Темишвара отпустил бороду и усы и, надев камилавку по чину ордена святого Василия, явился к нему и попросил окрестить и принять его в нашу православную веру, отец Спира не был бы поражён столь сильно. Гром, настоящий, неподдельный гром с ясного неба!
— Скорее, отче, скорее! — торопит Аркадии и выбегает за ворота, а отец Спира за ним.
Оба несутся прямо к храму.
— Эх, будь ты неладен, зачем звонил? — хрипит отец Спира, на бегу придерживая обеими руками мешающий ему живот. — Оле, горемычный ты, Спира, что теперь будет? Лишишься ты усов и бороды, будто никогда их и не бывало, оболванят тебя как миленького.
— Может, бог даст, обойдётся! — утешает его Аркадий.
— Э, тебе-то легко, ты от него не зависишь. А вот мне что делать? Скажи, ради бога, что делать?! Ты сейчас умнее меня!
— Не знаю! Ничего не знаю! Даже собственное имя забыл со страху, отче. Может, по дороге что в голову придёт. — откликается Аркадий, перегоняя попа.
— Но как же быть-то, брат Аркадий? Выручай, коли в бога веруешь, — задыхаясь, молит отец Спира, когда они примчались на церковный двор.
— Надумал я, батюшка, не знаю только, ладно ли будет, — говорит Аркадий. — Взять да и сказать ему, что пономарь, мол, по болезни опоздал, — я-то ведь от его высокопреосвященства не завишу и дела мне до него меньше, чем, простите, овчинному тулупу до ветра, — а вы, не застав меня в церкви, поднялись на колокольню и звонили к заутрене.
— О, сам господь тебя вразумил! — облегченно вздохнул отец Спира. — Отлично, так и скажем.
Так они и сделали.
И отец Спира наилучшим образом выскользнул из сжимавших его тисков, а ведь был уж совсем ни жив ни мертв. Шутка ли, сам неумолимый владыка!
Владыка выслушал попа и не только поверил, а ещё и похвалил за смирение и усердие перед алтарем и на колокольне, назвал его даже «столпом православия». И потом при всяком удобном случае хвалил доброго пастыря, священника Спиру, а вещественным доказательством его милости и расположения явился красный пояс, вызывавший такое негодование Чириной попадьи.
— За что? Да всего только за это! — заявляла попадья, едва речь заходила о поясе. — Ни за что больше, моя милая! Он заслужил его так же, как и я! — заканчивала шёпотом Чирина попадья.
Впрочем, из подобных речей матушки попадьи вовсе не следовало делать вывод, что они, упаси бог, друг друга ненавидели. Жили они очень дружно, как в конце концов и подобает поповским семьям, которые должны служить примером всему приходу.
Жили они, повторяем, очень дружно. Если у отца Спиры кололи свинью и устраивали «диснотор»[8] (так сказать, поминки по свинье), он первым долгом посылал отцу Чире и кожицы, и смальца, и кровяной колбаски, а иной раз и небольшой кружок зельцу; так же точно поступал и отец Чира. А примеру своих супругов следовали и хозяйки. Всё, что пекли у одной, посылалось в соседский дом на пробу, с оговоркой, что получилось не совсем так, как хотелось, и с просьбой беспристрастно оценить и искренне сказать, как понравился им милих-прот[9], торт, штрудель[10], куглоф[11] и тому подобные печения.
— Ах, — говорила в подобных случаях довольная и счастливая Чирина попадья, укладывая на тарелку штрудель из кислого теста, чтобы отослать Спириной попадье, — знаю, что лопнет от зависти матушка Сида, как только увидит, до чего хороша у меня опара! Как прекрасно керн-штрудель поднялся, какой он воздушный! Взгляни только: вздулся, точно пружина в диване! Красота да и только! Господи боже мой, готова сама отнести, лишь бы поглядеть, какую мину она скорчит! А её штрудель в прошлое воскресенье был плоский, как лепёшка, что на лунном жару какой-нибудь нищенкой испечена. Увидит, так во как подпрыгнет от злости толстая бестия, — говорит Чирина попадья и высоко поднимает руку, показывая, как подскочит Спирина попадья, впав в ярость, после чего протягивает тарелку дочери, чтобы та отнесла её соседке.
И тотчас после обеда бежит через дорогу, желая застать Спирину семью ещё за столом и насладиться эффектом, который произведёт её керн-штрудель.
— Хочу вас кой о чем попросить, голубушка моя Сида, хоть вы и рассердитесь на меня, — обычно говорила в подобных случаях матушка Перса, прекрасная Чирина половина, обращаясь к другой попадье, — всё собираюсь забраться как-нибудь к вам на полдня, чтобы вы мне растолковали, как делать эти ваши знаменитые пончики. Вы удивительно хорошо их печёте, об этом говорят все. А мне, чёрт побери, почему-то никогда не удаётся. Как ни стараюсь, не выходит! Не выходит, сама вижу!
— И полноте, вот ещё выдумали! — жеманится матушка Сида.
— Нет, нет, без шуток вам говорю! Сколько слёз я пролила из-за этого! Вечно меня супруг попрекает. Я даже как-то рассердилась и сказала ему, когда он стал корить, что у меня не выходит так хорошо, как у вас, — сказала ему, признаюсь вам, голубушка Сида, хоть и знаю, что вы можете обидеться… «А зачем же ты тогда, говорю ему, на мне женился? Взял бы госпожу Сиду, если у тебя так сердце к ней льнёт, вот и было бы кому тебе оладьи печь… да она и красивей меня и толще».
— Пончики — хотели вы, верно, сказать? — поправляет её матушка Сида, слегка раздосадованная упоминанием о толщине.
— Ну конечно, пончики, чёрт бы их взял, прости меня господи! Зло меня разбирает, голубушка, сама не знаю, что и говорю. Не могу же я всё знать, не умудрил меня всевышний печь пончики. Да право же, чего он ко мне в конце концов привязался? А у него тут же глаза слезами наполнились, всё только пояс да скуфейку поправляет и бормочет: «Но, но, говорит, куда опять заехала? Вовсе я так не думал, Перса, супруга моя! Люблю тебя паче всех пончиков на свете!» А мне даже жалко стало, что я его так огорчила, — и себя и оладьи проклинаю.
Матушка Сида ёрзает на стуле от удовольствия, живот её при этом так и колышется, и знай себе утешает:
— Э, матушка Перса, так уж этот свет устроен: всякого бог каким-нибудь талантом награждает; не в одних пончиках счастье. Но раз уж вам так загорелось и вы считаете, что я лучше вас их готовлю, то милости просим, когда угодно. Приходите в любое воскресенье перед обедом, захватите с собой и Меланыо: она ведь уже взрослая, не сегодня-завтра оказия может представиться, не худо и ей знать. Но, голубушка, услуга за услугу — хочу, чтобы и вам это кой-чего стоило.
— Пожалуйста, пожалуйста!
— Все покажу вам, только если научите меня делать мельшпайз[12], который называется «Осиные соты на дрожжах», потому что здесь, должна признать, вы настоящий мастер. А мой супруг любит его, как дитя швабское, прости господи.
— Хе, голубушка моя, — гордо отвечает госпожа Перса, — не всякому это дано! Тут нужен хороший учитель, а у меня он был! Нет на свете такого теста или мельшпайза, которого моя покойница мама, царство ей небесное, не умела приготовить. Сделает «Осиные соты на дрожжах», так уж, как говорится, хоть самого царя угощай! Господин Еротей Драганович хотел ей посвятить свою поваренную книгу. Вот как!
— Верю, голубушка.
— И как меня мама учила, так и я сейчас учу мою Меланью.
— Голубушка! И моя Юца такая: всё умеет. И знаете, моя милая, разок увидит, как делается, сейчас же, душенька моя, бежит домой и начинает готовить. Есть у неё книга, целиком исписанная, красивый такой переплёт, и написано на нём «Poésie», — подарил ей на память господин Шандор, юрист из Кикинды. И ничего в ней не было напечатано, все листы чистые. А она, дитятко мое родное, как-то села и записала все соусы, цушпайзы[13] и мельшпайзы, как их готовить. Всю разлиновала и исписала, дитятко моё ненаглядное. Пишет что твой канцелярист! Вылитый отец! Кто её возьмет, голубушка, тот по крайней мере будет знать, что берёт хорошую хозяйку.
— Так, так, душенька, моя. И я её, поверьте, голубушку, никогда не отличаю от Меланьи и постоянно твержу своей дочке, чтобы только с ней дружила и с неё пример брала.
Вот так беседуют две попадьи.