В селе ** и по сей день не происходит ничего из ряда вон выходящего. Один день похож па другой. Жизнь течёт довольно монотонно и сонливо, словно у старой бабки в запечье. Сейчас это так, а что же можно сказать о тех временах, когда ещё не существовало ни «зонен-тарифа»[16], ни железных дорог и прочих средств передвижения, а самыми значительными и крупнейшими событиями были те, что происходили по воскресеньям: то голову кому-нибудь проломят на гулянке, то коней у кого-нибудь угонят и свалят вину на бачван, которые-де перебирались ради этого вброд через Тису. Других новостей давненько уже не бывало. Самой свежей новостью, занимавшей село теперь, был слух, будто через несколько дней на смену старому приедет новый учитель. Ждали его, этого нового учителя, молодого богослова, каждый день. Старый учитель, господин Трифун, давно уже готовился уйти на пенсию и, право же, заслужил её. Сейчас он уже на пенсии — заплакал, когда ему об этом сообщили, хоть это и не было для него неожиданностью. Даже и теперь, в каникулы, он каждый день наведывался в школу и разгуливал по двору, собрав вокруг себя детей, — как-то лучше он себя чувствовал среди шума и возни, к которым так привык за столько лет. А был он хорошим учителем. Лет сорок здесь учительствовал. Все, кто умеют читать и писать в этом селе, у него научились. Мила — помощник старосты и Нова — полицейский до сих пор гордятся, что были его учениками, ведь они самостоятельно, без посторонней помощи подписываются на выплатном общинном списке. Правда, буквы в их подписях смахивают на стайку ребят, что, гоняясь по льду друг за дружкой, шлёпнулись со всего размаху на спину и задрали ноги кверху, однако же ни тот, ни другой ни за что не откажутся от своей подписи. «Какая ни на есть, — заявил как-то Нова, — а моя собственная!»
Впрочем, не только мужчины, многие женщины тоже выучились писать, и, таким образом, наряду с устным творчеством, которое столь заботливо и бережно сохранялось прекрасной и более речистой половиной человеческого рода, в селе процветало и письменное. Нынче уже редко-редко кто обратится с просьбой написать родным, а сядут да сами напишут; по три дня могут сидеть и строчить — до того все грамотны. А раньше, пока ещё не появился тут этот самый Трифун, учитель, просто мука-мученическая была, когда понадобится кому что написать.
И если теперь всё изменилось к лучшему, то это заслуга старого учителя, который хоть и бил, зато учил. Редко кто оставался небитым, но каждый терпел, зная, что это делается ради его же пользы. И несмотря на то, что жители этого села были мстительны, никто и не помышлял, например, поджечь его дом или увести со двора лошадь.
До Трифуна грамотных было двое-трое. Живы ещё старики, которые хорошо помнят, чего стоило, например, написать письмо сыну-солдату или кому другому.
В те времена был некий учёный человек по имени Ача, — теперь он уже помер, упокой господи его душу, больше от пьянства, чем от науки. Крестьяне звали его «шлайбер» — писарь, иначе говоря. Старый пьяница, но до чего здорово умел сочинить и написать, просто удивительно! Хотя, правда, дорогонько это обходилось. За письмо ему платили два сексера, да ещё на сколько выпьет, пока напишет! Кому понадобится, тот сам, бывало, разыщет его, приведёт домой, положит перед ним бумагу, поставит чарку с вином, а уж перо и чернила всегда при нём были. Сядет он за стол, взболтнёт чернила в чернильнице, опрокинет чарку, похвалит вино, потом попробует перо на ногте левого большого пальца и спросит:
— Что и кому хотите написать?
А ему ответят: «Хотим (тому-то и тому-то) написать в Галицию (или в Италию)». Потом заказчик обопрётся локтями о стол и начнёт диктовать: «Пишите, скажет, Проке Белеслии (или кому там ещё), императорскому кавалеристу в Галиции, что мы все, слава богу, здоровы, чего и ему желаем, и молим господа, чтобы он к нам вернулся здоровым и весёлым, и мы его, родного нашего сына, с нетерпением хотим увидеть. А невесту мы ему нашли, и дом хороший, а за приданым невестина родня не постоит. И ещё напишите, что мы все здоровы; отец кашляет и хрипит по-прежнему, а в остальном всё благополучно: разбил красивую пенковую трубку, когда одевался к заутрене, и сейчас ещё ворчит и бранится да изредка кашляет, но теперь, слава богу, лучше. И мы все здоровы; братец так раздобрел, что не может застегнуть шёлковый жилет, который купил на сенчанской осенней ярмарке. И ещё напишите: посылаем ему пять форинтов серебром, чтобы у него было с чем по воскресеньям в кабачок зайти, да пускай не срамит Белеслиных и курит не махру, словно мужик какой, а хорошие сигары, как и его фельдфебель, чтобы знали, что такое дворянский дом, и пускай денег не жалеет, у нас их, слава богу, достаточно, и приветствуем его все — и отец, и мать, и соседка Ката, она уже взрослая девушка стала, и её уже с Франтом Пайем окрутили».
Вот как некогда диктовали и писали письма. Ача-шлайбер получит два сексера за труды, опорожнит чарку и, слегка нагрузившись, возьмёт пять форинтов, которые во славу Прокиного рода положит в конверт и отошлёт в Галицию или Италию. Адресует, например, такому-то и такому-то кавалеристу в Галицию или такому-то и такому-то пехотинцу в Италию, а заказчику скажет: «Ну, теперь не беспокойтесь да наполните-ка чарку за счастливый путь этих пяти форинтов нашему Проке. Пишут мне оттуда, будто бы он первый парень в Италии, чтоб его волки съели! Да разве может быть иным благородный Отпрыск?»
И довольный заказчик поднесёт ещё чарку. Ача осушит её и отправится с письмом на почту, а хозяин, оставшись дома, с удовольствием задумается о том, что нет ничего лучше учёного человека и что всё идет как по маслу.
Так-то вот некогда, при царе Горохе, писали и маялись с учёными людьми, потому что в каждом селе было только по одному Аче. Но, ей-богу, уже лет тридцать, а то и больше, всё идет хорошо, подчас даже и слишком, из-за этой непомерной грамотности; раньше мужчины не умели написать своим сыновьям, а теперь и девицы пишут письма, да ещё как пишут и кому! Вот недавно застукал одну такую отец, как раз когда она писала в кладовой письмо какому-то там своему ухажёру с перекрёстка. Отец слышит, что-то попискивает в кладовой, и пошёл взглянуть, не крыса ли попалась в капкан и пищит; открыл он дверь, глядь — сидит его голубушка дочка и, обливаясь слезами, строчит письмо. Да не как все люди пишут, а стишки, что прочла на медовых пряниках с последней ярмарки, корябает. Отец прочитал письмо, взбеленился, схватил вилы (на счастье деревянные) да за ней, а она опрометью к соседям, — забилась в солому и просидела, не высовывая носа, до самого того часа, когда коров пригнали. К тому времени отец чуть поостыл, да и мать заступилась, успокоила его, припомнив ему прежние шуры-муры. Самодовольно покручивая правый ус, отец принялся разглагольствовать: «Эх, и парень же я был! А, что скажешь?! Недаром в трёх столицах побывал!»
Но поскольку каждая вещь на этом свете обладает и хорошей и дурной стороной, то, несмотря на все печальные последствия просвещения, народ всё же убеждён, что учиться нужно. Все привыкли к школе и к учителю. И если люди уважали и любили старого учителя Трифуна, который ходил в сером длиннополом сюртуке и в жилете с двумя рядами пуговиц, застегивался наглухо, шею дважды или трижды окутывал ситцевым платком, кашлял и беспрестанно сосал леденцы, а усы неизменно подстригал и холил, — то как же им было не ждать с сугубым нетерпением нового учителя, который, по словам видевших его, молод, красив и только что окончил богословие. Утверждали, что пиджак сидит на нём, как кавалерийский мундир, что у него щегольской шейный платок и красивые усики, что он хорошо поёт! С нетерпением ждали его и стар и млад. Многие отцы, а особенно матери, уже строили разные комбинации, однако всё это с дьявольской хитростью таили друг от дружки, притворяясь вполне равнодушными.
Наконец, наступил и этот день — новый учитель приехал.
Был субботний вечер. Зазвонили к вечерне, когда по большой улице проехал возок, а в нём незнакомый молодой человек. Баба Пела, штопавшая чулок, сидя перед домом под акацией, обратила внимание на то, что путник снял шляпу и перекрестился. Пела была глуховата, но сообразила, что звонят к вечерне, и, отложив в сторону чулок, тоже принялась креститься и шептать: «Боже милостивый, прости меня, грешную!» То, что путник несколько раз осенил себя крестным знамением, засвидетельствовала и другая бабка, живущая на перекрёстке возле Большого креста, на другом краю села. И эта видела, как он, проезжая мимо Большого креста, снял шляпу и перекрестился. Обе женщины, в согласии с другими, сошлись на том, что путник — не еврей, скупщик продуктов, и не шваб, машинист, знающий толк в паровых веялках, на которых веют зерно в усадьбах, а человек нашей веры. Девушки, видевшие, как он проезжал в возке, в свою очередь рассказывали, что он наверняка холостой, потому что платок у него франтовской, а конец перекинут через левое плечо и развевается, точно флаг на пароходе.
Возок остановился у Большой корчмы, которую посещают лишь господа и евреи, а из жителей села туда заходят только преподобные отцы, и то очень редко, да ещё господин нотариус, аптекарь, хирург, писарь нотариуса, — правда, сей последний забегает только по тем дням, когда его патрон отлучается из села, а обычно довольствуется рюмкой водки в лавочке у еврея Шолема. Останавливается в этой корчме ещё кое-кто из горожан и хлебных торговцев, которые заказывают, как правило, булочку с маслом. Собственно, это и не корчма, а городская кафана[17], где мало говорят, а значит — и мало пьют. Никто из жителей не помнил, чтобы в кафане проломили кому голову, или просто подрались, или с воспитательной целью выбросили кого за дверь (а во всех прочих корчмах дверные косяки повреждены!). Всё тут обходилось мирно, чинно и по-господски. Да и как может быть иначе, если здесь никто не пользуется ни чарками, ни кружками, а пьют из несчастных рюмок. Поставят перед гостем рюмку вина и стакан воды, смешает он вино с водой — три четверти воды и четверть вина, — отопьёт маленько, почитает газеты, опять сделает глоток и снова за газеты. И пока прочтёт и выпьет таким манером свою смесь, пройдёт часа два; потом гость встанет, расплатится, кивнёт хозяину и выйдет из кафаны такой же трезвый, как и вошёл. Кафану эту держал некий толстопузый и плоскостопый шваб в бархатной шапочке с золотой кисточкой; он знай себе прогуливается по кафане, поглядывает, всё ли в порядке; выверяет да подводит стенные часы по своим карманным и раскланивается с гостями, когда они приходят или уходят, а после обеда неизменно берёт в руки хлопушку и, слоняясь из угла в угол, бьет мух, чтобы разогнать сон, так как ему запрещено спать после обеда во избежание удара.
Итак, повозка остановилась перед кафаной. Возница снял два сундука очень забавного вида, один побольше, другой поменьше, — заметно было, что они изрядно попутешествовали, натерпелись всяких бед, переменили многих хозяев и место им уже не в комнате; обернутый в бумагу зонтик чуть поменьше ярмарочной карусели и сложенную кровать, которая когда-то была, должно быть, полированной и стояла в комнате для гостей; затем зимнее пальто с облезлым меховым воротником и распоротой подкладкой и, наконец, большой зимний платок кофейного цвета с длинной бахромой. Все эти вещи возница снял на глазах у приезжего и отнёс в кафану.
Приезжий умылся, почистился и спросил хозяина шваба, где находится дом отца Спиры. Шваб объяснил и, кликнув с улицы мальчугана, велел проводить господина до самого дома. Умытый, почищенный и причёсанный, приезжий отправился было к попу, но по дороге почему-то раздумал. Он сунул три крейцера мальчугану, и тот в восторге умчался, даже забыв сказать спасибо. Колотя себя босыми пятками по заду, он летел сломя голову, чтобы похвастаться друзьям (потому что получить три крейцера сразу — этого ещё ни с кем в селе не случалось), а новый учитель торопливо зашагал в церковь к вечерне, которая, по его расчётам, ещё не кончилась.
Войдя в церковь, он поклонился всем стоявшим у аналоев — народу было не очень-то много, одни старики да старухи, которых спровадили в церковь снохи, чтобы хоть разок в неделю отдохнуть душой, — и направился к тому клиросу, где хор вёл пономарь Аркадий, а не к другому, где пел старый учитель, с которым Аркадий состязался в перекличном пении и, конечно, постоянно перепевал старого учителя. Тот когда-то пел очень хорошо, но сейчас годы давали себя знать. Пока он пел, молодой учитель представился пономарю Аркадию, и тот выразил своё удовольствие.
— Ждали мы вас, ждали с великим нетерпением, — отозвался Аркадий. — Чуть затарахтит телега: «Вот он!» — думаем. Ап это вовсе не вы, а какой-нибудь еврей, из тех, что скупают перья, зерно или кукурузу.
— Не разрешите ли заменить вас ненадолго? — спросил приезжий.
— О, пожалуйста… сделайте одолжение! — согласился Аркадий и положил перед ним книгу.
Когда пришёл черед подхватить новому учителю и он громко запел, все повернули головы к левому клиросу, желая посмотреть, кто это поёт. Старый учитель, вскинув очки на лоб, пристально уставился туда же, а старый кондитер Лекса, покинув свой аналой, пробрался поближе к клиросу, чтобы лучше слышать и видеть этого, как он сам выразился, «сладкогласого», да так в продолжение всей вечерни и не вернулся на своё место — до того был очарован пением. «Истинно херувимский голос», — сказал он, выйдя из церкви. Да и сам поп Спира (был его черёд служить) удивился, услышав этот незнакомый голос, и выглянул из алтаря через северные врата, чтобы узнать, кто поёт.
Вот так-то во время вечерни и представился новый учитель своим будущим согражданам. Первый шаг и первое выступление всем понравились, очаровали всех, решительно всех, начиная с попа Спиры в алтаре и кончая ребятишками, что вечно торчат на колокольне или прислуживают в церкви и в алтаре, помогая Аркадию; ребятишки с топотом сбежались, едва прослышав, что приехал новый учитель.
Спустя полчаса всё село знало, что приезжий, который столь набожно крестился и при первом ударе колокола, и проезжая мимо Большого креста, как засвидетельствовали старухи, и столь франтовски повязывал платок, как рассказывали девушки, есть тот самый долгожданный учитель. Всё это с молниеносной быстротой разнесли по селу завсегдатаи колокольни — ребятишки.
По окончании вечерни учитель встретился с отцом Спирой в церковной ограде и представился:
— Петар Петрович, окончил семинарию, назначен учителем в ваше село и утвержден в оной должности. — Поклонившись, он приложился к руке батюшки, чем сразу его подкупил.
До сих пор отец Спира весьма осудительно отзывался о современных молодых людях, а в особенности не жаловал омладинцев[18], которые считали нужным всем говорить «ты»: ты, брат, ты, сестра; или: брат серб, сестра сербка. Впрочем, это ни у кого из попов в голове не укладывалось. Успокоившись на этот счёт, преподобный отец подумал про себя: «Благопристойный юноша! Вот и я таким же был!» — и продолжил громко:
— Очень приятно… Здешний священник Спиридон… Ну конечно! Могу себе представить, как тяжко вам было бросить всё и уехать сюда. Это вам не Карловцы — нет здесь ни изысканного общества, ни удобств. Это деревня, молодой человек, деревня. Трудненько вам придётся, пока не привыкнете, особенно если вы холостой. Женатому ещё так-сяк; но холостяку и вовсе плохо!
— О, что вы, что вы! Везде хорошо! — заверил Пера; он даже содрогнулся, вспоминая изысканное общество и свой утончённый образ жизни в Карловцах. — Знаете, как сказано: добрый пастырь не смеет думать о себе, он там, где овцы, то есть доверенное ему стадо. А я ведь, хе-хе, тоже в некотором роде пастырь, — заметил он с улыбкой, — буду пасти доверенное мне стадо — молодых и шаловливых козлят сего села.
— Да, да, воистину так, вы прекрасно изволили выразиться. Поначалу, как вы сказали, будете учить детей — пасти козлят, потом, если бог даст, станете священником и будете пасти богобоязненных овечек. Только не торопитесь, не торопитесь. Вы, конечно, думаете со временем принять сан или же нет?
— Ну разумеется. Это мечта и моя и моих родителей… Хе, но это зависит от случая, от счастья… если посчастливится дождаться, когда освободится подходящий приход…
— Вам бы, знаете, заполучить хороший, богатый приход, вроде нашего. Лучшего и желать не приходится. Вот, к примеру, мой почтеннейший приятель, отец Кирилл, взял дочь священника, своего предшественника, а потом, когда пришло время, прекраснейшим образом занял его место. Да и я тоже до того доволен, что не поменялся бы и с самим крушедольским архимандритом; уверен, что и мой преемник будет доволен не меньше.
— Э-э, мое дело ждать, — отвечает господин Пера, — а прочее в руках божьих!
— Конечно, конечно! Всё в руце божией. Однако все-таки… — мнётся отец Спира. — Слышали рассказ о том грешнике, что тонул и кричал: «Помоги, святой Николай!» — а святой Николай ему в ответ: «Эй, сынок, пошевели-ка и ты руками, а моя помощь не оскудеет!» Хе, так и тут! Всё в руце божией, это верно, но и сидеть сложа руки не следует. Хороший приход, прости господи, что добрая и красивая невеста. Кто смел, тот двух съел! — закончил отец Спира, бросая на юношу полный значения взгляд. Очень уж тот ему понравился. «Славный был бы священник», — думал Спира, а как хороший отец он и не желал большего счастья для своей Юлы, чем стать, подобно её матери, попадьей.
— Но это значило бы искушать господа бога, если бы я сразу пожелал такого. Нужно испытывать своё терпение, это наш долг. Я убеждён в этом, — заключил господин Пера.
— Ну-ну-ну! Всё это прекрасно, — заметил отец Спира, — знаю, что это чудесная христианская добродетель, но повторяю: не откладывай на завтра то, что можешь сделать сегодня, это вам говорит священник. Как женатый человек, вы могли бы тотчас…
— Ах, извините, — прервал его господин Пера, — ещё нет, ещё нет…
— Что ещё нет? — удивился отец Спира (он прекрасно знал, что господин Пера не женат).
— Нет, ещё не избрал себе спутницу жизни.
— Так! Э! Вот видите, прошу покорно! Да что вы говорите? — притворно изумляется отец Спира. — Значит, вы один приехали?
— Один-одинёшенек.
— И, должно быть, в корчме остановились?
— Разумеется.
— Эх, чего там «разумеется»! Этого ещё недоставало!
— Почему, боже ты мой!
— Да потому, что не приличествует это вам, мало разве нас здесь?..
— Нет, нет, через день-два не больше я переселюсь в школу… а пока потерплю.
— Ну, квартира — это я ещё понимаю, но столоваться в кафане… у шваба… этого мы ни за что не допустим! Во всяком случае это не в моём обычае. Видали вы такого!.. Но довольно об этом, хотите пройтись маленько по селу, я провожу вас до школы, а?
— О, пожалуйста, прошу вас.
— Зайду только на минутку домой, нам это по пути, кстати, посмотрите, где мой дом, чтобы завтра нас найти, если я случайно задержусь немного после богослужения, — ведь, надеюсь, вы будете столь любезны, что окажете мне честь у меня отобедать?
— О, благодарю вас! Как вы заботливы! С большим удовольствием! — ответил господин Пера с учтивым поклоном.
— Итак, не угодно ли, тронемся, пожалуй! — пригласил отец Спира, и они покинули церковную ограду.