Знаю, что многие читатели (даже не будучи критиками), читая предшествующую главу, с сомнением покачивали головами, потому что им казалось странным и невероятным, что Юла так легко могла утешиться, в то время как её мать всё ещё бесновалась из-за Меланьиного успеха. Они упрекнут автора в том, что он плохо знает людей, а особенно женщин; если же среди читателей найдётся ещё и критик, он обязательно добавит: всё дальнейшее поведение Юлы мотивировано неубедительно. Разве может, скажут они, столь юная девушка (кстати, сколько было лет Юле и Меланье, автору так и не удалось установить), быть таким камнем, быть столь равнодушной к ласковым речам красивого, приятного, образованного человека да ещё с таким безразличием отнестись к тому, что у неё, можно сказать, из-под носа утащили жениха?! Это правда! Сущая правда! Но правда и то, что многое в этом многогранном мире невозможно объяснить — а всё же оно существует. Однако автор всё же постарается осветить вопрос со всех сторон, чтобы всё у него было мотивировано и ясно. Всякой всячины будет вдоволь, целый короб!
Прежде всего Юла никогда не была «каменной». Такая пышная и здоровая, она была не лишена чувств, и кровь порой струилась у неё по жилам более бурно, сердце билось сильнее, щеки пылали жаром, который приходят в жизни только раз, с тем чтобы никогда больше не возвращаться; а мысли её с некоторых пор всё чаще уносились далеко от дома и уже несколько недель были заняты милым и дорогим предметом. Но это была ещё великая тайна. О ней мало кто знал: они двое, молодые, старуха тётка и тот, кому ведомы все дела людские.
Большой огород отца Спиры упирался в огород тётки Макры, которую всё село величало тёткой, хотя в действительности она приходилась тёткой только хирургу Шаце. А он хоть и звался хирургом, но пока это было только его мечтой, потому что на самом деле он служил простым подмастерьем парикмахера. Но ведь чего нет, то может случиться, говорят умные люди, а тем более с нашим Шацей, так как Шацу с юных лет определили к медицине, почему и отдали в гимназию; но уже из четвёртого, «латинского», класса его выгнали в некотором роде за атеизм; после этого ничего другого не оставалось, как отдать его, серба и сына сербского газды[58], в парикмахеры. А раз автор уже назвал его профессию, не приходится добавлять, что юноша был красив лицом, нежного строения, мягкого нрава и с поэтическими наклонностями, одним словом — натура утончённого склада. Излишне также говорить, что одевался он изысканно, причёсывался по последней моде, был обходителен и пользовался успехом у женщин. Стоит ему показаться на улице, распространяя вокруг благоухание мыла и помады, как тотчас зашлёпает ногами к калитке какая-нибудь босоножка, выбрав именно эту минуту, чтобы окликнуть соседку напротив и хотя бы так дать знать ему о своём присутствии и проводить его глазами. Конечно, крестьянским парням это не по вкусу, и они выжидали подходящего случая, чтобы так или иначе с ним расквитаться. Но, не тяготея к геройским подвигам и зная мужицкую грубость, Шаца старался не дать им серьёзного повода для рукоприкладства. Многие девицы были воспеты вместе с Шацей в частушках, а потом избиты дома или наоборот, — то есть сначала избиты, а потом уже воспеты в песне, что, впрочем, одно и то же.
Но к делу. Итак, у хирурга Шацы была тётка, огород которой граничил с огородом попа Спиры, упирался в него. Читатели, которым приходится бриться, знают, что парикмахерские даже в городе, не говоря уж о селе, работают не каждый день, а преимущественно по субботам и воскресеньям. Все прочие дни недели подмастерье Шаца занимался другими делами: играл на тамбуре, переписывал песенник, ходил, накопав червей, удить рыбу (осенью же ловил щеглов) или, наконец, отправлялся к тётке Макре. Именно тут в один прекрасный день ему посчастливилось услышать и увидеть сквозь забор Юлу, которая, раскрасневшись, полола в огороде и пела. Так сегодня, так завтра — в конце концов он до того привык, что ему и день не в день, если хоть ненадолго не заглянет к тётке Макре или не застанет в огороде Юлу, не увидит её и не услышит. Редко случалось, чтобы он не пришёл; принесёт подсолнечного масла и с полдюжины бритв, сядет в огороде, точит бритвы и мурлычет себе под нос, иногда прихватит тамбур и, когда Юла запоёт, аккомпанирует ей на тамбуре. Поначалу Юла стеснялась, даже чуточку сердилась: ей казалось, что Шаца держит себя слишком вольно. «С какой это стати?!» — возмущалась Юла про себя. Но, придя на другой день и не услышав аккомпанемента, она тотчас убеждалась, что вчера просто была не в духе, ибо почему бы в конце концов не петь парню у себя в огороде под свой тамбур! Сегодня она ничуть бы не рассердилась. Конечно, ей всё это ни к чему, но сердиться бы она не стала. Так раздумывала Юла, работая мотыжкой, которую сделал ей по заказу отца кузнец Орестий, — работала и размышляла. Вдруг ей показалось, будто хлопнула калитка. Прислушалась — ни звука. Она положила мотыгу, подошла к забору и заглянула в щёлку. Никого нет, значит показалось. А как бы хотелось послушать тамбур, такое уж сегодня настроение! Ещё раз заглянула в соседний огород: тишина, ни души. Чуть-чуть дует ветерок, должно быть он и хлопнул калиткой. Покачиваются виноградные листья, деревья, цветы…
— Боже мой, точно живые! — шепчет Юла и с ласковой улыбкой смотрит, как раскланиваются аистник с розой, — всё ближе, ближе и, наконец, падают друг другу в объятия и целуются. Потом вырвутся из объятий и стоят, притихнув, на своих местах, словно прислушиваясь, не подсматривает ли кто за ними, и опять потихоньку склоняются друг к другу в объятия и целуются. «О-о!» — удивляется Юла.
Ещё через день Юла пришла в огород после обеда, принялась полоть и, по обыкновению, запела. Песня полилась благодаря какому-то особому настроению, которое порождается молодостью и здоровьем, а вовсе не любовью, потому что Юла не была ещё влюблена (хоть это и десятая глава повести). Она ещё ни о ком не думала, ни о ком не мечтала ни днём, ни ночью; любила только своих цыплят да гусят, свою Милку, которую подарил ей отец ещё тёлкой, — и Юла опускала крейцеры и сексеры, вырученные от продажи молока, в свою глиняную копилку. И всё же ей было очень приятно, когда из огорода бабушки Макры послышался тамбур! До того хорошо, до того весело было полоть огород, что вместе с травой она выполола весь укроп, так что на следующий день пришлось для огуречного рассола занимать укроп у соседей и несправедливо обвинить раклинскую детвору, опустошавшую все соседские огороды. А день спустя Юла уже настолько осмелела, что затянула только что сыгранную на тамбуре песню. Ах, как обрадовался Шаца, услыхав, что в соседнем огороде откликаются на его песню. И только она закончила, заиграл и запел Шаца:
Чья там, чья ограда?
Чьи там, чьи воротца?
Чья в окне отрада,
Чья любовь смеётся?
Прошло совсем немного времени — меньше, чем нужно, чтобы толком прочитать «Отче наш», как из огорода попа Спиры послышалась сначала (очевидно, только для приличия) старинная песня «Ах вы, тёмные лужки, бережки, расскажите мне, бедняжечке», а следом за ней, словно перепев на клиросах, послышался второй куплет той самой песни, которую раньше затянул Шаца:
Мамина ограда!
Мамины воротца!
А моя отрада
Там, в окне, смеётся!
Это был как бы ответ на заданный им вопрос, по крайней мере так понял Шаца, изучивший, как уже говорилось, все лабиринты женского лукавства.
Предоставляем теперь читателям, полагаясь на их фантазию, вообразить себе (если им приходилось хоть раз в жизни заводить роман подобным образом — через заборы и плетни), что испытывали Шаца с Юлой в ту минуту, потому что описать такое невозможно, это необходимо пережить и прочувствовать, чтобы, потом вспоминать всю жизнь. Радостно было обоим, и ему и ей. «Ясно, — думал каждый из них, — это обо мне». Шаца радовался потому, что точно знал: это поёт не госпожа Сида; а Юла тоже радовалась, потому что была уверена: на тамбуре играет не старая тетка Макра.
Так они переговаривались ещё несколько дней при помощи тамбура, а после уже перешли на прозу, то есть начали понемногу и разговаривать.
— Скажите, фрайлица, вы каждый день так прилежно работаете? — осмелев, спрашивает однажды Шаца.
Юла молча продолжает работать. Короткая пауза.
— Фрайла Юлиана, — не унимается Шаца, — вы, говорю, всегда такая прилежная… хе-хе, как сегодня?
— А вам какое дело? — бросает Юла, продолжая окапывать.
— А вам кто-нибудь помогает?
— Это вас нисколько не касается! — отвечает Юла, разбивая ком земли.
— Хе, а может, и касается! — говорит Шаца.
— А почему же это вас касается?
— Да вы же устанете, фрайла Юла! Вот даже вспотели… а потом простудитесь и…
— Ну и пускай простужусь!
— Но ведь можно и разболеться!
— Э, не очень меня это беспокоит — и разболеюсь!
— Но ведь этак можно и умереть!
— И пускай умру… есть, слава богу, кому обо мне погоревать. Или, может, вы будете меня оплакивать? — говорит Юла и перестаёт мотыжить.
— И ещё как! Я-то как раз и буду больше всех печалиться!.. С головы до пят в траур оденусь, фрайла Юла, право же! Не знаете вы ещё, фрайла Юла, какой я чувствительный…
— И-их! Какой же вы дерзкий! — Юла бросает работу и смотрит в упор на Шацу. — Как вам не стыдно! Убирайтесь сейчас же от этой щели! Ма… Сейчас позову маму.
Снова наступает пауза. Юла продолжает мотыжить; она очень сердита и упрекает себя за то, что пустилась в разговоры.
«Он меня будет жалеть! — повторяет про себя Юла. — Как вам это нравится? Бездельник этакий! Но я ответила ему как следует!.. Ушёл! — Однако Юла всё же прислушивается к тому, что происходит в соседнем огороде. — Ох, спина! Не моя будто! — И опёрлась на мотыгу, чтобы немного передохнуть. — Небось не пикнешь, парикмахеришка несчастный!»
А из соседнего огорода послышались сначала звуки тамбура, а затем и песня:
Эх, да лечь бы мне да умереть бы, —
Только так, чтобы не видеть смерти,
А увидеть, кто по мне поплачет.
Мать меня родимая оплачет,
Девушка родимая оплачет.
На год слёз у матери достанет.
Девушка неделю плакать станет, —
Да милей мне эта вот неделя,
Чем сто лет печали материнской!
— И-их, ну и нахал! — прошептала Юла, когда он запел, однако внимательно до конца прослушала песню. — Настоящий нахал! — потом вздохнула и принялась снова окапывать. — Разве это парикмахер?.. Бездельник он! — говорит Юла и мотыжит всё подряд, что под руку попадётся.
— Фрайла Юла, — снова решается Шаца заговорить прозой, — а вы не устали?.. Хотите, помогу?
— Да отстаньте вы от меня! Чего пристали! — огрызается Юла.
— Разве я что плохое сказал?! Предложил только помочь немного. Если я, ваш ближайший сосед, не помогу, то кто же ещё? «Дерево на дерево опирается, а соседка — на соседа!» — говорят в народе.
— Попробуйте, если хотите, чтоб я спустила с цепи нашего пса! И в собственном огороде не спасётесь.
— Ах, фрайла Юла, я и не знал, что вы такая свирепая! Хе-хе, но вы этого не сделаете, отлично знаю, что не сделаете! Знаю, фрайла Юла, ваше доброе сердце! Вот нарочно попробую! — говорит Шаца и хватается за верх забора, словно собираясь перескочить.
— Ай! Ма… — Юла вздрагивает и хочет позвать мать. — Попробуйте только, сейчас отца позову! Ишь какой! Сейчас же убирайтесь с огорода…
— Да что вы меня всё время пугаете то папой… то есть его преподобием, то собакой в моём собственном огороде?
— Почему это в вашем огороде? — спрашивает сбитая с толку Юла.
— Да ведь огород-то моей тётки, а я тёткин, как вы — папина.
— Я не папина.
— Тогда, значит, мамина.
— И не мамина.
— Так чья же вы?
— Ничья! — бросает сердито Юла.
— Так-таки ничья? Вот тебе и раз!.. И-ю-ю! Фрайла Юлиана, тогда, знаете, будьте моей…
— У-ух! Ну и нахал же вы! — крикнула совсем огорошенная Юла. — Стыдитесь! Подумайте, однако, какой бездельник! — восклицает Юла; её даже в жар кинуло, она вся вспыхнула, она не может прийти в себя от удивления и, опираясь на мотыгу, с недоумением озирается на деревья, словно призывает их в свидетели невероятного Шациного бесстыдства. — Если вы скажете ещё что-нибудь подобное, даже через забор, я вас сейчас же этой мотыгой! Отойдите-ка от забора! И молите бога, что отца нет дома! Ни стыда у вас, ни совести!
Опять наступила пауза. Юла окапывает, Шаца замолчал и отступил. Тишина. Раскаиваются оба — и он и она: Шаца — что был так дерзок, а Юла — что была так сурова. На огороде царит безмолвие. Слышно только кваканье зелёной лягушки с какого-то дерева да воркованье голубей в чьём-то дворе. Юле жалко его уже всерьёз. Она то обвиняет, то оправдывает себя: ведь в конце концов, если хорошенько подумать, ничего особенно страшного он не сказал; ведь и в песнях, даже напечатанных, о чём только не говорится — и никто не обижается! «Эх, — думает Юла, — как я его изругала! Сейчас, наверно, ему стыдно стало, и он ушёл в другой конец огорода, а уши у него от такого срама, верно, красные, как свёкла. Бедный юноша! Может быть, плачет от стыда и обиды! Ну-ка, погляжу!» — решает она, легко подбегает к забору и, прильнув, заглядывает сквозь щель в огород тётки Макры. Шарит взглядом по огороду — не видно никого; деревья да цветы, высокая зелёная метлина да тянущиеся вверх луковые перья. На огороде настоящая полуденная тишина, только звенят, поблёскивая крылышками, стрекозы над сочными перьями лука да сильно стучит сердце в собственной груди Юлы от непонятного страха.
— Нет его… ушёл, — шепчет Юла. — Бездельник!.. За деревенщину меня принимает… Ушёл! — говорит она громко.
— Ха-ха! Фрайла Юла, куда это вы заглядываете? Не меня ли ищете? Какая же вы любопытная! Я здесь, здесь, — смеётся сатанинским смехом Шаца.
— Ой! — воскликнула Юла, отпрянув, точно ошпаренная, от забора при виде Шацы, который, хоть и был парень красивый, показался ей сейчас со своей ухмылкой отвратительным, как сам дьявол.
— Ха-ха! Здесь я, — повторяет Шаца.
— Как вам не стыдно! — в смятении кричит на него Юла, засовывая свои непокорные волосы под голубой ситцевый платок, которым повязывала голову.
— Вот это здорово! Вам должно быть стыдно, а не мне! Если я смотрю — так я мужчина, мне куда ни шло… Но вам, вам!.. А ещё фрайла, дочь его преподобия! — говорит Шаца, упоённый местью за недавнюю обиду. — Дочь священника — и подсматривает в щёлку!
— Откуда щёлка? — оправдывается Юла, не зная, что сказать. — Здесь нет никакой щелки… Какая может быть между нами щёлка?
— Да судя по тому, как вы начали, может и дыра получиться! Вот это мне нравится!.. Ещё недоставало, чтобы вас кто услышал… и потом распевал по улицам!
— Попробуйте только! — говорит Юла, усиленно работая мотыгой, но сама не понимая, что делает и что окапывает.
А удовлетворённый Шаца взял тамбур и запел:
Детка Юца, что глядите?
Это ведь смешно.
Полюбить коль не хотите,
То глядеть грешно.
Улыбнитесь, улыбнитесь,
Ясно вижу я:
Вы признаться лишь боитесь,
Полюбив меня.
— Ах! Ах! — восклицает Юла, бросает мотыгу и в отчаянии хватается руками за голову, поражённая новой дерзостью Шацы. — Ах, какой нахал! — И пускается со всех ног бежать, а огород так и кружится у неё перед глазами. С размаху налетает на дерево, словно заяц, который с перепугу улепётывает, решительно ничего перед собой не замечая. И от мучительного стыда и ещё более мучительной шишки, выскочившей на лбу, она, вбежав к себе во двор, разражается слезами.
Как раз в это время приехал в село Пера, и случилось то, о чем читателям уже известно из предыдущих глав.
Ни Юла, ни Шаца несколько дней не появлялись на огороде. Первой сдалась и пришла Юла. И с того дня опять стала приходить каждый день — до обеда полола, после обеда поливала. Работает и прислушивается, но заглянуть в соседский огород уже не решается. Как-то даже чудно, что не слышно ни пения, ни тамбура. «И что, собственно, он страшного сделал? — размышляет Юла. — Ровно ничего! По-хорошему меня спросил, помогает ли мне кто. И ничего невежливого тут нет!» Она уже раскаивалась, что была слишком груба, когда поначалу он так вежливо её расспрашивал; хоть бы ещё разок показался у забора, — она встретит его поласковей. «Хе, дурак он разве, чтобы прийти, если его так встречают. Поделом мне, раз я так глупа! А может, позабудет?» — утешала себя Юла, но Шацы всё не было, и Юле эти несколько дней показались вечностью.
Как-то утром в один из этих дней Юла проснулась очень грустная и рассеянная. Причиной дурного настроения был приснившийся ей ночью сон, даже не ночью, а уже на заре. И с чего только такое пригрезится! Видела во сне его! И всё было очень хорошо; попова дочка, воспитанная, разумеется, в страхе божьем, и сны-то видела, можно сказать, благочестивые.
Снилось ей, будто она бродит по огороду и будто между их огородом и огородом тётки Макры нет больше забора. А в огороде уже совсем не так весело, как бывало прежде, — всё как-то мрачно, душно, словно окутано густыми сумерками; птички спят, пёстрые бабочки прилипли к деревьям, точно мёртвые, — всё молчит и дремлет, только какие-то вздохи и плач, прерываемые вороньим карканьем, несутся из кустов соседской сирени. Юла идёт туда и видит огромного, с человека ростом, ворона — это их Гага. Но вот это уже не ворон, а Шаца стоит и плачет у сирени. А над ним, на ветке, сидит старый ворон Гага, такой, как всегда, только очень угрюмый, — опустил крылья и молчит и смотрит на Юлу так жалостно… А Шаца будто бы уже не в своём щегольском костюме, а в рясе и камилавке, у него длинная борода, и он стоит и молится богу. Юла прогуливается мимо сирени, а Шаца так грустно смотрит на неё и говорит: «Юла, видите, какой я чёрный, словно вот этот ворон!» — «Да, — отзывается ворон. — До сих пор брил чужие бороды, а сейчас и своей не посмеет коснуться!» А Шаца продолжает: «Юла! Да не взыщет с вас господь бог за то, что вы довели меня до этого, я буду молить его, чтобы он простил вас!» Сказал так и тихо запел, тихо и печально, точно зелёная ветка под ветром стонет, — запел её любимую песню:
Коль не стану я твоим,
Что твердить «люблю»?
Будь же счастлива с другим,
Бога я молю!
А потом все заплакали — и он, и чёрный ворон, и она, Юла. И, наверно, долго и громко она плакала, потому что даже мама проснулась, прогнала ворона Гагу, а её окликнула, разбудила и спросила, почему плачет. Юла ответила, что ей приснился страшный сон. «А ты, голубка, выпей немного воды, это помогает: сейчас же страх пройдёт», — сказала ей мама и ещё велела перекреститься и перекрестить подушку. Юла послушалась: выпила чашку воды, перекрестила подушку и тотчас перевернулась на другой бок, чтобы и Шаца видел её во сне, как она его.
Потому так долго и сидела она утром в постели, уставясь на свои ночные туфельки. Как-то милее показался ей сейчас Шаца. Он не оскорблял её, как в прошлый раз, а, горько плача, говорил нежные слова. Весь этот день и следующий он не выходил у неё из головы, на третий он уже в самом сердце оказался — а его всё нет! Встретились только раз на улице. Прошёл мимо, поздоровался, правда, но вежливо и холодно, и прошёл дальше. А Юлу даже удивляет, что Шаца прикидывается ничего не понимающим; во сне он был мил, откровенен и печален, а сейчас — довольно весёлый. Это очень её задело. И она почувствовала себя совсем разбитой; в ушах всё звенела та песенка, а перед глазами стоял его печальный взгляд! Очень ей жалко, что она была такой. «Ах, — думала Юла, — хоть бы ещё разок с ним встретиться: всё было бы по-другому».
Каждый день она ходила в огород.
Однажды работает она и вдруг слышит, кто-то крадётся по соседскому огороду и шелестит листьями. Юла обмерла, сердце забилось сильнее, щеки зарумянились.
«Это он!» — подумала Юла, торопливо пригладила волосы и одёрнула на себе платье.
Шаги все ближе, но она упрямо не оборачивается, делает вид, будто поглощена работой, а сама вся обратилась в слух: вот-вот он её окликнет.
«Уф, вот пентюх! Нескладный какой!» — досадует она про себя, а сама прислушивается, не зазвенит ли тамбур.
Но ничего такого не произошло. Запела было она потихоньку песенку, но что-то сдавило горло, так стало ей горько и обидно. Нетерпенье мучило её, да и гордость девичья была задета.
«Чего он там канителится?» — думает она и, не в силах больше ждать, неслышно подкрадывается к забору и, пугливо оглядываясь, обозревает соседский огород. Посреди огорода стоит освещённая солнцем бочка, за ней кто-то, согнувшись, шевелится, словно прячется.
— Ишь ты, прячется, проказник этакий! Подстерегает, чтобы напугать меня! — говорит Юла радостно, нежным и мягким голосом.
— Ох-ох, кости мои! — доносится из-за бочки.
— Кто там? — окликает Юла негромко, поднимаясь на цыпочки, чтобы лучше видеть.
— Эх, старость не радость! — слышится голос тётки Макры: она пришла поглядеть, в порядке ли бочка, и нацедить уксусу.
«Вот так сюрприз! Значит, это вовсе и не он!» — И Юла чувствует под ложечкой такую тяжесть, словно горячего хлеба наелась.
— Добрый день, тётушка Макра! — здоровается Юла.
— Бог в помощь, дитятко! — шамкает оттуда бабка Макра.
— А что вы тут делаете, милая тётушка Макра? Что-то вас давненько не видно?
— Да вот, дочка, пришла поглядеть, что с уксусом. Приснилась мне нынче всякая всячина, а я уж запомнила твёрдо: как привидится под утро что-нибудь этакое, не миновать в доме порухи, как бог свят! Потому и притащилась поглядеть, не треснул ли кран у бочки, а то, может, налетели эти Ракилины, дьяволята соседские, да отвернули… Я редко, дитятко, прихожу на огород. Что-то всё неможется… едва ноги таскаю.
— Ну конечно, — говорит Юла, — присмотреть-то за бочкой некому.
— Да, когда-то мой Аца наведается.
— Я его здесь как-то недавно видела.
— Да его уж, милая, дней семь-восемь как нету. Хозяин его сначала в Бачку поехал по хуторам — банки ставить, потом в плавни за пиявками, а на него мастерскую оставил… Завтра утром приезжает.
«Слава богу, если только из-за этого!» — радуется Юла и громко добавляет:
— Значит, заботы ваши, дорогая тётушка Макра, кончатся вскорости.
— Э, милая, кончатся хворости, видно, когда по Большой улице понесут, — шамкает, уходя, тётка Макра. — Когда закопают…
Продолжая весело работать на огороде. Юла решила сказать ему, если он опять подойдёт к забору, что пока она мамина и папина, а в прошлый раз говорила в сердцах.
Так оно всё и вышло. На другой день, едва услышав тамбур, она тотчас взяла лейку и отправилась на огород. Ну, чтобы не тянуть и не наводить скуку, скажу только, что разговор завязался снова. Шаца спрашивал, а Юла отвечала, но на сей раз так мягко и нежно! И дело кончилось тем, что Шацу угостили шелковицей, крупной «испанской» шелковицей, равной которой не было во всей округе. И собрала её Юла собственными руками, отбирая, как голубь зерно, и, уложив на широкие виноградные листья, передала сквозь дыру, которая появилась в этот день в заборе. В благодарность Шаца вырезал на дереве в своём огороде сердце и в нём две буквы — Ю. и А.
— Ах, фрайла Юла, — воскликнул Шаца в полном блаженстве, — дождусь ли я счастливой минуты, когда смогу собственноручно собирать в вашем огороде шелковицу и угощать вас!
Потом он рассказывал, держа её за руку, из какого он знатного и богатого рода, и уверял, что долго в селе не останется — уедет в Пешт или Вену изучать хирургию. А в роду у них все нотариусы да начальники округов и даже два архимандрита. Да о чём они только не беседовали! И когда говорит один, другой не дышит, не моргнёт, преисполненный внимания и любви.
Разошлись они, довольные друг другом, а Шаца так в полном блаженстве. Он был настроен поэтически, весь день переписывал какой-то песенник, выбирая песни, отвечавшие его настроению.
После этого свидания они стали встречаться очень часто и подолгу разговаривать. Сколько раз случалось, что Юла даже не слышала, когда её звала мать. «Ты ежели за что возьмёшься, так уж не знаешь меры», — укоряла её матушка Сида и грозилась сдать огород в аренду, если Юла будет слишком усердствовать. Но огород и в самом деле был в порядке: всё окопано, выполото, полито, словно бульвар какой! И ни одна живая душа ничего не знала и не ведала, кроме тётки Макры, да и она, бедняжка, была слаба глазами и глуховата от старости. «Господи, а они поцеловались хоть разок или вот так всё и стояли да разговаривали возле забора?» — спросит, может быть, любознательная читательница, которая, раз уж обрекла себя на молчание, принявшись за чтение, должна найти в одной книге ответ на все вопросы. «А кто их знает, кто при этом, как говорится, свечу держал!» — ответит автор. Шаца не был таким уж пентюхом, а забор таким уж частым, — по-видимому, да. Да и какой же это роман без поцелуев, хотя бы и в десятой главе?!
Вот так начался, развернулся и тянулся роман в доме попа Спиры месяц с лишним до и несколько дней после приезда господина Перы. Приезд господина Перы, собственно, ничего не изменил, а мог бы изменить, и довольно легко. Будь господин Пера повнимательней, сумей он разглядеть чистое золото и не прислушайся к голосу сирены — всё было бы по-иному. Старики наши, говорят: детское сердце — как воск, лепи из него, что хочешь; а я говорю, что и сердце молоденьких девушек как воск. Так и у Юлы! Ведь Юла только раз внимательно взглянула на господина Перу, — когда пила воду из большой чашки, как обычно делают скромные девушки: смотрела и не торопясь пила, — и он ей понравился. И будь у господина Перы более опытный глаз, чтобы отличить чистое золото от хитрой подделки, и будь он немного дальновиднее — образ Шацы бесследно исчез бы из сердца Юлы, словно никогда в нём и не был. Но, почувствовав себя оттеснённой своей подругой, Юла гордо отступила и тотчас нашла себе утеху в поражении — в одиночестве, в мечтах о Шаце и размышлениях о смерти, которым так охотно предаются молодые, в первый раз полюбившие девушки. Охотнее всего она думала о том, как будут её жалеть, если она умрёт, и особенно, как будет горевать о ней Шаца! От великой скорби по ней он застрелится из пистолета или бросится в Тису. Их похоронили бы рядышком, все оплакивали бы их, сажали цветы на их могилах, а крестьянские девушки пели бы песни об их любви, о том, как они не могли жить друг без друга на этом свете. И ещё этот сон о Шаце врезался ей в память Шаца сразу стал ей гораздо милее: ведь именно во сне поняла она, как тяжело было бы его потерять. Она тоже не перенесла бы такой утраты, — грезила Юла наяву, — тоже застрелилась бы из пистолета или утопилась бы в Тисе. После этого сна Шаца не выходил у неё из головы! И он был совсем неправ, когда напал однажды на Юлу за то, что господин Пера принёс ей обещанную «Путеводную звезду». Шаца приревновал и рассердился, а ведь Юла рассказала ему всё как было. Но он ей не поверил и упрекал бедняжку так жестоко, что она пришла с огорода вся в слезах.
— Что с тобой… чего нюнишь? Почему плачешь? — спрашивает её матушка Сида.
— Да-а-а, все нападают на меня, — ответила Юла, рыдая. — Лучше мне было вовсе не родиться на этот свет!
— Ну-ну! Не нужно всё так близко к сердцу принимать!.. Голубка моя! Погляди только, какие у тебя заплаканные глаза! — успокаивает её матушка Сида и целует. — Ступай к колодцу и поскорей умойся холодной водой.
Юла поцеловала ей руку и ушла.
— Какая она, бедняжка, нежная и чувствительная! Столько дней тому назад я её укоряла, а она — видали вы такое чудо! — до сих пор ещё не утешилась, — говорит матушка Сида, и глаза её наполняются слезами. — Вся, вся в меня!