Глава двадцать пятая, в которой описаны две свадьбы — сначала Меланьина, потом Юлина, а заодно повествуется о двух злоключениях, постигших фрау Габриэллу

Всё село узнало о примирении попов раньше, чем узнали о нём сами попы. Фрау Габриэлла, увидав их рядышком в повозке, кинулась со всех ног по знакомым домам, оповещая всех и каждого, что отец Чира помирился с отцом Спирой и они вместе отправляются покупать приданое. Спира, распространялась она, везёт Чиру за свой счёт, с тем чтобы тот выбирал вещи в лавке; и что купит отец Чира для своей Меланьи, то же купит отец Спира для своей Юлы, чтобы Меланья, получившая «немецкое воспитание», ни на ноту не превосходила Юлу по части благородства. И фрау Габриэлле и её подруге Цвечкенмаерке стала известна даже сумма (три сотни), которую уплатил отец Спира отцу Чире, чтобы тот отказался от своей жалобы и от тяжбы. Обо всём этом фрау Габриэлла и Цвечкенмаерка были осведомлены, а последней, как повивальной бабке, было известно и то, что попадья Перса будет крестить внуков попадьи Сиды. Между тем уважаемые читатели, доверявшие до сих пор лишь автору и никому другому, прекрасно знают, что всё это просто-напросто выдумки и что события развивались совсем по-иному. Между попами установился, правда, ничтожный и жалкий Status quo ante[102], но попадьи его не приняли, и не приняли по вполне понятным причинам. Матушка Перса, страстно мечтавшая о близком и столь желанном часе справедливого возмездия, узнав, как всё обернулось, была сражена словно громом, и рана, нанесённая её душе, всё ещё кровоточила. Как же можно было требовать, чтобы она протянула свою или приняла протянутую для примирения руку, даже если бы её направлял сам преосвященнейший! Какими только словами не обзывала она в гневе своём владыку! Поп Чира убежал, от страха в дальнюю, третью комнату, услыхав кощунственные речи разгневанной попадьи, которые, по тем же мотивам, умышленно опустил автор. Страшные слова! Счастье, что их никто больше не слышал и что сказаны они во второй половине просвещённого девятнадцатого столетия, когда не свирепствует инквизиция и не предают анафеме. А будь они высказаны против католического епископа в эпоху, скажем, папы Иннокентия или Урбана, матушку Персу постигла бы, несомненно, участь Орлеанской девы.

А госпожа Сида, в свою очередь, кинулась из одной крайности в другую. До возвращения попов она была миролюбива и мягка как воск, но едва узнав, чем кончилось дело, сразу же воспряла духом и почувствовала, что петля больше не сдавливает ей шею. Устыдившись своего прежнего страха, она, казалось, решила расквитаться за переживания последних нескольких дней. Вот почему и Сида не хотела и слышать ни о каком примирении, хотя была самого лучшего мнения о владыке, который пожелал, чтобы мир, установленный между попами, воцарился и в их семьях. Это внезапное счастье вернуло ей былую храбрость и сварливость. Перса ненавидела Сиду, а Сида не выносила Персу, к тому же обе торопились как можно лучше снарядить своих невест.

На другое же утро, чуть забрезжило, матушка Перса договорилась с мужем, что помолвка состоится в следующее воскресенье, а после рождества — свадьба. Хотя бы так поквитаться с Сидой за то, что та обскакала её со сговором и обручением. На том и порешили и сразу принялись усиленно готовить приданое и невестины дары, чему немало содействовала фрау Габриэлла.

Фрау Габриэлла была создана для подобных услуг, а самым приятным было то, что её не приходилось просить дважды. Случалось, что она являлась и незваной. Целые дни она проводила в чужих домах. Встретит, бывало, кого-нибудь на улице, остановит и скажет: «Ради бога, ум готес вилен, госпожа (или милая, в зависимости от того, к кому обращалась), что вы сделали с этим прелестным ребёнком (или франлицей)? Где были ваши глаза? Только взгляните, какие у неё лицо, фигурка и манеры, — вылитая принцесса; а теперь посмотрите, где талия у этого платья! Ай-яй-яй! Просто тряпка с карнавала, а фрайлица настоящая принцесса! — И примется посреди улицы приводить в порядок и одергивать изуродованную принцессу. — Да кто ей шил?.. Как, неужто та? Почему вы ей отдали, когда все на свете знают, что она не умеет шить? Уф, уф! Обязательно придётся прийти и поправить; вот увидите, как будет сидеть, когда я это сделаю!» Тщетно отнекивается мамаша: дескать, не беспокойтесь, пожалуйста. Габриэлла только кричит: «Ах нет, нет! Наин, найн! Непременно, во что бы то ни стало! А там воля ваша — дадите столько, сколько найдёте нужным. Я как заупрямлюсь, то и за безделицу работаю, — просто не выношу, чтобы в селе, где я живу и шью, такая красивая девушка (целует её) носила такое безобразное, унпасент[103] платье! Перестаньте, пожалуйста! О Езус-Мария! Со шенес кинд унд со, со[104]… А-а-а! Просто несчастье! Вот видите, фрайлица уже плачет!» — тараторит Габриэлла, указывая на девушку, которая, после того как ей «открыли глаза», в отчаянии оглядывает себя. «Успокойтесь, фрайлица, не вы первая, которую милая мамочка загубила и сделала несчастной из-за такой псевдопортнихи! Ах, бросьте вы, ради бога… горе и только!» — сыплет она и отправляется дальше. А на следующий день, этак перед завтраком, сунет в кошёлку двое ножниц, большие и маленькие, напёрсток, ещё кой-какие швейные принадлежности и отправляется куда обещала. И с тем, что другая могла бы выполнить в полдня, она возится день, полтора. Там же и обедает и ужинает, хотят этого хозяева или не хотят. Ничего не поделаешь! Не очень-то она церемонится, не ждёт, чтобы приглашали, как говорится, дважды; вот почему соседи и не помнят случая, чтобы зимой, а тем более летом в её доме дымилась труба. Приглашённая таким манером, она оставалась обедать. Летом она больше всего любила цвечкен кнедле[105], а зимой грундбирн нудле[106]. Когда эти блюда бывают на столе, она, по собственному выражению, не знает меры: наложит себе в тарелку столько, что не видит своего визави, ест, похваливает и уверяет, будто только здесь, в этом доме, и умеют готовить настоящие цвечкен кнедле и грундбирн нудле, почему она и не может удержаться. Впрочем, она ухитрялась каким-то образом устроиться так, что в конце концов становилась необходимой во многих домах. Поначалу, правда, хозяйки ворчали и терпеть её не могли, но мало-помалу к ней привыкали и начинали даже удивляться, если она долго не появлялась. «Давненько что-то не видать фрау Габриэллы! Что с ней такое, куда эта женщина, прости господи, запропастилась?» — спросит кто-нибудь из домашних. Привык к такому образу жизни и её «пинчик» — маленькая, вертлявая пакостная собачонка с голубым бантом на шее. В ненастье пинчик сидел по целым дням на подоконнике и облаивал прохожих; в хорошую погоду хозяйка иногда брала его с собой, но чаще притаскивала ему обед на дом, ибо многие не выносили, чтобы собака ела из тарелки, а умница пинчик был так воспитан, что не желал подбирать с пола (как его деревенские собратья), а ел только из белой фаянсовой тарелки. Никто не мог оценить это существо, кроме фрау Габриэллы, потому что все держали больших и косматых — рыжих, чёрных и разных других собак. «Вот завели бы таких пинчиков, как у меня, — частенько замечала фрау Габриэлла, — и штрафов не пришлось бы платить за разорванные дороцы да кабаницы. «Пинчили, пинчили!» — говорю я своей собачке, а он, паршивец этакий, только обнюхивает, чихает и хвостом повиливает».

Совсем другого склада был её кот, так называемый «Гер Катер»[107]. Он никак не мог примириться с таким укладом, ибо, как и все его родичи, любил тихую, спокойную жизнь и был домоседом. Поэтому, окрепнув и став, что называется, на ноги, кот немедленно покинул фрау Габриэллу (хотя это и не присуще кошачьей породе: всем известно, что кошки в силу своего консерватизма привязываются к месту рождения) и прижился в другом доме, где все им довольны и хвалят как старательного члена семьи, который не норовит прожить на даровщинку, а честно зарабатывает свой кусок хлеба. Сделавшись там бабушкиным любимцем, Гер Катер больше и знать не желает ни фрау Габриэллы, ни её авантюристического образа жизни. Он посиживает себе спокойно на лавке и, жмурясь, мурлычет. Только когда услышит, что в кухне рубят секачом мясо, он кидается туда, а потом снова возвращается на лавку к своей покровительнице — доброй старушке — и продолжает прерванное мурлыканье. Но раз уже зашла речь о продолжении прерванного мурлыканья, продолжим и мы наше прерванное повествование. Итак, фрау Габриэлла в те дни чаще всего посещала дом отца Чиры. Там она помогала, там обедала и домой уходила только после ужина. Из частых бесед с нею матушка Перса почерпнула много интересного.

— А вы не слыхали, — спросила как-то попадья за обедом, вскоре после рождества, в самый разгар подготовки приданого, — когда её кукла обвенчается наконец с этим голоштанником? День свадьбы назначен?

— Говорят, гнедиге, не очень скоро, на Георгия.

— Э-э, а что делать! Как говорится, лишь бы девка голову повязала! Ничего не поделаешь! Сидеть и ждать — проку мало! Ей-богу, барон за ней не прикатит!.. Нашла курица купца.

— Говорят, они не останутся здесь после свадьбы.

— Как так? Неужели не откроют парикмахерскую?

— Нет, говорят, не откроют…

— Что же тогда? Уж не аптеку ли! — бросает ядовито матушка Перса.

— Нет, нет, во имя господа, ум готес вилен! Госпожа Сида говорит, что сейчас же после венчания уедут в Вену.

— Ах ты боже мой, видали аристократов? Значит, хохцайтрайзе[108]?

— Да нет же, гнедиге, — изучать хирургию… Знаете, у него ведь свидетельство об окончании четырёх классов гимназии!

— «Чует кот в кувшине молоко, да рыло коротко!» — язвительно замечает матушка Перса. — А на какие средства? Разве что поп Спира за свой счёт его отправит! Как же иначе?!

— Да, чёрта с два! Он вовсе не бедняк. Какие-то ербшафты[109]. Есть у него деньги! Говорят, он дважды наследник.

— Может быть!.. Ну и на здоровье! — сказала попадья и надула губы.

— Госпожа Сида уверяет, что он вернётся оттуда со званием хирурга и дантиста, значит, будет цанарцтом[110], потому как у него, знаете, лёгкая и верная рука, и ему говорят, что грех, дескать, закапывать свой талант в этом грязном селе, — рассказывает фрау Габриэлла.

Тут госпожа Перса и вовсе умолкла. Должно быть, уверовала, что возможно и такое. Кроме того, сопоставив сведения, только что полученные от фрау Габриэллы, с тем, что уже слышала несколько дней тому назад, она всё поняла. Тогда она разозлилась так, что не могла хладнокровно даже вспомнить об этом, а теперь слова фрау Габриэллы удивительно совпадали со словами попадьи Сиды и отлично их объясняли.

Несколько дней тому назад матушке Персе случилось обогнать, возвращаясь от заутрени, матушку Сиду, которая беседовала с гречанкой Сокой. «Ах, неужто вы решитесь отпустить дочку в люди?» — спросила Сока. «А что поделаешь, — ответила Сида, — выйдет замуж и, как говорится, куда муж, туда и жена!» — «Ну конечно, что бы делали два цирюльника в одном селе! — заметила гречанка Сока. — Иной раз и одному-то делать нечего. А потом те, что были в солдатах, тоже, мошенники, научились брить, — вот вам и конкуренция». — «Нет, наш Шандор, если сподобит господь, брить никого не станет; слава богу, он в этом не нуждается, и так проживёт!» — «А как же?» — спрашивает Сока. «Поедут в Вену, и он будет учиться хирургии и на зубного доктора!.. Вставлять зубы и челюсти… а ежели кому понадобится искусственный зуб, — произнесла госпожа Сида, сделав ударение на последних словах именно в то мгновение, когда матушка Перса с ней поравнялась, — так под боком будет мастер, чтобы вставить!»

Вот это достигло ушей госпожи Персы, и она тотчас ускорила шаги, чтобы больше ничего не слышать. Целый день она исходила желчью, решив, что всё говорилось нарочно, с мерзким намерением задеть её и обидеть; по сейчас удостоверилась, что это было не совсем так.

— Эх, милая моя фрау Габриэлла! Хорошо ей теперь хорохориться, — сказала, вздохнув, матушка Перса. — Ах, Чира, Чира!


У Перы всё было готово. Ему предстояло в ближайшем городе Б. рукоположение в дьяконы. Сняв хорошую и удобную квартиру, он уже отправил туда всю обстановку. Фрау Габриэлла предложила ему свои услуги в наведении уюта, ибо обладала необыкновенным вкусом и отлично умела это делать. Сюда же привезут и новобрачную, она будет жить здесь уже в качестве дьяконицы, так как Пера сразу после свадьбы станет священнослужителем. Место нравится всем, даже Меланье, которая создана для города, как уже не раз заявляла фрау Габриэлла.

Давно и страстно ожидаемый день наконец наступил. День венчания молодых — первобрачного жениха Перы Петровича и девицы Меланьи, дочери уважаемого священника Кирилла Николаевича — пришёл и миновал. Отпраздновали шикарную свадьбу. Присутствовала вся местная знать. Играл даже городской оркестр, хотя не обошлось и без волынщика Совры, — правда, он дул в свою волынку больше для тех, кто находился на кухне и во дворе, нежели для тех, кто был в гостиной. Невеста была хороша, бледнее обычного, а жених — застенчивее, чем всегда. Веселье и танцы продолжались ровно столько, сколько полагается на благородной свадьбе, то есть до четырёх часов дня. Потом старший сват приказал запрягать. Уселись, верней понабивались по шесть, по семь человек в повозку, и покатили к дому жениха. Подружки запели, матушка Перса заплакала, новобрачная тоже обронила слезу и вытерла её кончиком кружевного платочка. Старший сват подал знак, свадебный поезд помчался по улицам и мгновение спустя очутился за селом. Борзые кони, шальные возницы — началась сумасшедшая, неистовая сербская гонка под гиканье. Кони несут как бешеные, женщины вскрикивают и исступлённо визжат: «Ию-ю-ю-ю!» Кто-то перевернулся, кто-то вывалился. Больше всех не повезло фрау Габриэлле, которая поехала в качестве невестиной подружки (хотя это было против её принципа, потому что она боялась гонок и называла их глупым рацким[111] обычаем и просто «дурью») и, на свою беду, как раз попала к вознице, который любил опрокидывать встречные повозки, чего многие не могли ему простить. Года два тому назад он опрокинул одну повозку; её хозяин, долго подкарауливавший его, чтобы отомстить, оказался здесь же и решил расквитаться за позапрошлогоднее. И случай ему представился. Проскакав за селом минут пятнадцать, он стал обгонять Габриэллину повозку и зацепил осью за ось, но не перевернул её, а только оттолкнул в сторону. Фрау Габризлла самозабвенно слушала любовные признания нагрузившегося асессора. И как раз в то мгновенье, когда он заявил, что готов забыть и прогнать ради неё свою законную жену, осью подцепило их повозку, и фрау Габриэлла вылетела вон, словно пуховая подушечка, став, таким образом, невинной жертвой закоренелой ненависти. Упала и растянулась, бедняжка, на земле в довольно-таки непристойном виде.

«Поглядите-ка на фрайлу, как озорничает!» — закричали из других повозок возницы-крестьяне. Габриэллин возок умчался вслед за остальными, покинув её в канаве, господин же асессор принялся ухаживать за другой дамой, не заметив спьяну, что это уже не фрау Габриэлла! Единственным благом в этом злополучном происшествии было то, что оно случилось, совсем близко от села и фрау Габриэлла могла не спеша возвратиться пешком туда, откуда столь торжественно выехала на возке. Вернулась она злая-презлая и до того разобиделась, что даже спустя неделю отказалась поехать в Б. с погачарами[112], отвергая решительно все извинения и оправдания, что, мол, вовремя такой скачки, как и заведено на свадьбах, нетрудно было и вовсе не приметить, как она выпала. «Но это явная ложь», — возразила фрау Габриэлла, ибо она отлично видела, как Цвечкенмаерка смеялась как безумная, когда её (Габриэллу) постигла беда. Так смеялась, что повалилась на колени господина перзекутора, а тот, как воспитанный и образованный человек, поддерживал её, чтобы и она не выпала из повозки. Видели это не только Цвечкенмаерка, но и многие другие. Потому что много времени спустя, когда бы ни заходила речь об этой свадьбе и об этом её злоключении, неотёсанные крестьяне смеялись, с довольным видом поглаживая свои длинные и всклокоченные мужицкие усы, и добавляли только: «А здорово она тогда! Просто красота!»


Этого фрау Габриэлла не могла забыть и возненавидела и Цвёчкенмаерку, и попадью Персу, и всю её семью. Потому-то и отправилась она к матушке Сиде, заделалась своим человеком в её доме и усердно помогала готовить приданое и всё, что нужно к свадьбе; при этом, как говорится, полностью перешла на хлеба к попу Спире.

Помогая шить, фрау Габриэлла рассказывала интересные и до сих пор матушке Сиде неизвестные вещи о том, что творилось в доме матушки Персы. Многое узнала Сида впервые, в том числе и то, с каких именно пор фрау Габриэлла возненавидела фрау Цвёчкенмаерку.

— Случилось это, милостивица, ещё до свадьбы, — рассказывала Габриэлла. — Гораздо раньше, задолго до неё, гнедиге… Неужели я вам не говорила? Неужто вы об этом не знали? Раскусила я её в ту пору, когда мы обе жили в Темишваре и когда у неё умер муж; тогда ещё я убедилась, до чего она равнодушна и холодна, словно умер перзекутор какой, а не собственный её супруг! Ничего, голубушка, уверяю вас, ничегошеньки — ни обморока, ничего подобного! Чуть только всплакнула порядка ради, чтобы вынуть носовой платок, и то из-за насморка, который она, на своё счастье, в то время подхватила!.. Какая она супруга! Она! Она!!

— Да что вы говорите? — отзывается попадья Сида, углубившись в работу и почти не слушая.

— Не хочу хвастаться (не в моём эго обычае), но следовало бы на меня поглядеть в подобной ситуации — то есть когда умер мой супруг, — на меня бы поглядеть… Так-то!

— Скажите, пожалуйста! — говорит хозяйка, удивляясь и зевая.

— Э, многим это было бы небесполезно. И ей бы следовало прийти на меня посмотреть! В таком я была, понимаете… меланхолическом настроении в тот день, просто не могу выразить… А дамы вокруг меня только просят: «Да успокойтесь, придите в себя, фрау Габриэлла! Понапрасну себя губите!.. Его, говорят, всё равно не воскресить, а вам же это повредит». А я им говорю: «Никто не знает и не понимает, кого я в нём потеряла!» А они говорят: «Понимаем, голубушка, и сами мы такие!» А я, дорогая, сама не своя, валюсь из одного обморока в другой! Ну, просто из одного в другой! И так ужасно, чго одна дама взяла бутылку с уксусом и всё мне под нос совала, — тогда только, знаете, я немного пришла в себя!..

— О-о-о! Бедная фрау Габриэлла! Бедняжка!

— Вот у кого ей следовало бы побывать да поучиться, дряни этакой, как надо оплакивать супруга и повелителя. У меня, знаете, это выходило так удачно и к месту, что на другой день я сама, сама себе удивлялась, хвалила себя и превозносила за то, что была такой трауриг[113]. Знаете, иной раз мне это удивительно удаётся!!

Фрау Габриэлла готова была продолжать рассказ о своём горе, но суеверная попадья прервала её, переведя разговор на другое, — и фрау Габриэлла снова принялась за шитьё.

Работа приближалась к концу. Чего-чего только не было изготовлено! Просто не решаюсь перечислять — опасаюсь, что мне никто не поверит, да и глава стала бы походить на прейскурант торгового дома, если бы удалось перечислить всю эту уйму вещей. Никогда, должно быть, ни одна поповна не получала такого приданого, как Спирина Юла. Одному только господу богу ведомо, сколько потребуется для него подвод. Недаром матушка Сила трудилась дни и ночи, приготовляя всё в таком количестве, что в первые двадцать лет молодожёнам не придется покупать ни одной самой мельчайшей вещицы. Сколько одних только пелёнок, распашонок и чепчиков. И все эти предметы она даже не внесла в опись приданого, а только приготовила и сложила в свой шкаф, чтобы были под рукой в случае надобности. Предусмотрительная матушка Сида заказала связать семьдесят локтей только одних повивальников, — уже по одному этому читатели могут судить о количестве всего прочего; потому-то и не стоит перечислять. Достаточно сказать, что Шандор (так после помолвки звали в доме Шацу) остался вполне удовлетворён, когда ему показали точный список всех вещей и добавили, что через неделю он получит и то, что не заинвентаризовано. И всё же важнее всего было то, что он получал красавицу Юлиану, и очень-очень скоро, через несколько дней.

Приближался день святого Георгия, день венчания Юлы и Шандора. И со сватами всё уже было сговорено. А сваты все такие люди, что Шандор может только гордиться, с какими господами он имеет дело! Старшим шафером согласился быть нотариус Кипра, шафером — господин доктор (будущий коллега Шацы), а дружкой — студент-юрист из Старого Бечея, тот самый, что провалился на экзамене и сейчас, как второгодник, практикует у какого-то адвоката. Практикует он не очень усердно и большую часть времени охотится на бекасов или удит на берегу Тисы карасей и прочую рыбу на червя; ходит в шляпе с пером цапли, а как только выйдет за город, снимает сапоги и несёт их за спиной на палке. Он друг детства Шацы — от начальной школы и до четвёртого класса гимназии; тогда ещё закадычные друзья договорились и поклялись, что у того, кто раньше женится, другой будет шафером на свадьбе.


Занялся прекрасный день святого Георгия, день венчания и свадебного пира. Двор попа Спиры благоухал сиренью, а все дома в селе были по случаю праздника украшены любистоком, сиренью и вербой. За последние дни все в поповском доме буквально сбились с ног: отец Спира был истый серб, он не жалел ничего, когда нужно было раскошелиться и показать, что такое попов дом. «Пускай всё идёт прахом, затем и наживали! — говорил он. — Не каждый же день свадьба. Не хватит у меня, найдётся у еврея Лоренца!» Как от прихожан он требовал щедрости в таких случаях, так и сам в день Юлиной свадьбы не поскупился и наготовил всего. Поп Спира был одним из усердных почитателей Доситея, хоть и редко в него заглядывал; но, почитая, всё же не соглашался с Доситеем, когда тот поносил сербов за мотовство на музыкантов, танцы, вино и гульбу, и упрекал его за то, что, будучи во всём прочем столь мудрым человеком, он сурово отзывался о сербской свадьбе и других весёлых и чудесных обычаях. «Не был никогда женат, вот и писал такое, — оправдывал его поп Спира, — потому и сердиться на него нельзя. А пока я жив, будет так и в моём доме, и во всём селе!»

И в самом деле, чего только не наготовили! Из трёх комнат — большой и двух соседних — вытащили в кладовую всю мебель, оставив только столы, которые в день свадьбы будут уставлены напитками и снедью. Старое вино в погребе было проверено, и отдан приказ наполнять сосуды безотказно, пока хоть кто-нибудь из приглашённых пожелает выпить. Гулянье будет продолжаться круглые сутки, так как молодые останутся дома и только через несколько недель уедут в Вену, где будет учиться Шаца.

Прибыли дружки с женихом. Очарователен был жених Шаца, настоящий сын газды! И с каким вкусом оделся — сразу видно, что учился в гимназии.

На Шаце был дорогой и красивый наряд. Душанка, жилет и брюки из белого тонкого сукна, красиво отделанные голубым гайтаном; на жилете штук тридцать серебряных пуговиц, на красном шёлковом галстуке — золотом вышитый сербский герб (вышила его Юла, непрестанно думая о женихе); из-под расстёгнутого до половины жилета белеет сорочка топкого сербского полотна, расшитая спереди золотом (её вышила и прислала Шацына сестра Яна), на ногах лакированные сапожки с золотыми розетками и кистями; на голове шляпа с воткнутой в неё веточкой ковыля, который расцвёл в тёплый солнечный Георгиев день и закрыл жениху всю шляпу.

За повозкой жениха — вереница других повозок. Из одной только Бачки прибыло на пароме накануне вечером девять да утром семь повозок с Шацыной роднёй, и ещё столько же по сухопутью. Загромоздили всю улицу, и без того битком набитую любопытной толпой приглашённых и неприглашённых. Играют волынки, танцуют несколько коло во дворе и вдвое больше вдоль улицы. Выходят из дома невестины или жениховы родственники и оделяют сватов розмаринами, а лошадям в уздечки продевают тонкие рушники, — даже лошади радуются, и они приноровились и танцуют под волынку, а лучше всех — кони Рады Карабаша.

На половине невесты суета: каждую, минуту кто-то входит, кто-то выходит.

Как только Шаца сошёл с повозки и направился к дому, девушки-бачванки, все из Шацыной родни, запели:

Ты готов, брат Шандор? Ты готов ли?

Мы идём все за твоею милой,

Твоею милой, а нашей слугою,

Чтоб мужа любила, нам служила.

— Хо-о-о! — встречают Шацу Юлины родичи. — Милости просим! Низка стреха, высок жених! — приветствуют его, вводят в дом и угощают всю его родню. Потом появляются музыканты и заводят коло на веранде, в ожидании, пока выйдет невеста, а вокруг невесты толпятся подружки и родственники, которые от чрезмерного усердия и услужливости больше мешают, чем помогают. Из невестиных покоев несётся песня подружек, заплетающих косы невесте:

Косы начнёт заплетать чужая,

Рвать наотмашь, тебя проклиная, —

Ой, заплачешь, Юла, затоскуешь,

Терпеливую мать вспоминая:

«Где ты, нежная, где ты, родная!»

— Эй, дружка, эй, давай перстень, — кричит девушка с хорошеньким весёлым личиком, высунувшись сквозь приоткрытую дверь невестиных покоев.

Дружка выходит из коло и отправляется за невестой. И он красиво разодет, а на шляпе большое перо цапли, как и подобает студенту-юристу. Выводят невесту и провожают к повозке, в которую запряжены самые лучшие и самые ретивые кони. Невеста просто прелестна: голубые глаза, совсем как небо Георгиева дня, взгляд торжественный и прекрасный, как сегодняшний праздник.

И пока родичи ещё возились и топтались около невесты, оправляя какие-то шпильки и булавки, подружки и крестьянские девушки запели плач:

Не тужи, красавица Юла,

Слёз горючих не роняй, невеста.

Завтра мама по тебе заплачет,

Как подружки по воду сберутся,

Сберутся, под окном защебечут,

Спутницу всегдашнюю покличут:

«Пошли по воду, девушка Юла,

Пошли, Юла, по студёную воду!»

Что в ответ подружки те услышат?

То ли: «Юла с кувшинами вышла»,

То ли: «Юла с кувшином вернулась»,

То ли: «Юла ещё не проснулась».

Вот и выйдет на улицу мама,

Выйдет побеседовать и скажет:

«Вы берите Юлины кувшины,

Юла по воду утром ходила

Не для матери, а для свекрови.

Ни водицы, ни Юлы-девицы!»

И сразу глаза налились слезами и у старых и у молодых, а пуще всего у Юлиных подружек. Сами смеются, а слёзы текут по белым личикам. Заплакали и Юла, и матушка Сида, и тётка Макра; все утирают носы и глаза. А Нича-сторож — в сапогах и куртке с гайтанами и розмарином — утешает девиц:

— Да чего вы плачете? Придёт и ваш черёд! Пускай плачут бабы да старухи, потому что с ними этого больше не случится, а вам ждать осталось только до кукурузы! Не перевелись ещё, слава богу, женихи!

И девушки смеются сквозь слёзы.

Невеста садится в повозку рядом с дружкой. Старшин сват приказывает трогать. Защёлкали кнуты, и повозки вперегонки понеслись одна за другой. Мчатся стремительно, бешено — всё живое разбежалось с улицы, кури и гуси разлетелись во все стороны перед этой неудержимой лавиной свадебного поезда со скачущими по бокам крестьянскими парнями. Как вихрь пронеслись по улице и мгновенно исчезли, не стало ни повозок, ни парней, ни девушек; цветы, перья и ковыль — всё мгновенно скрылось вдали. Последняя повозка катит не спеша, погоняют коней полегоньку. В повозке сидят две сватьи — матушка Сида и тётка Макра, обе в шелковых платьях; попадья в каком-то капюшоне, каких автор давно уже не видывал даже на старинных гравюрах, а тетка Макра в шёлковом платке; сидят, плачут и утешают друг друга, а то и молча проливают слезы, — не успеют смахнуть одну, набегает другая.

— Будет вам убиваться, сватьюшка, — утешает Сиду сватья Макра, — вот и я разревелась, а уж на что у меня характер твёрдый. Должно же это случиться. Раньше ли, позже ли — должно случиться!

— А-а-ах, милая сватьюшка, — вздыхает матушка Сида.

— Вот и мы, как говорится, замуж выходили, и всё ладно обошлось. Слава богу, целыми и невредимыми остались. Ну… так и они…

— Ах, легко вам, сватьюшка, говорить — не ваша ведь замуж выходит!.. А каково мне!.. Вскормила-вспоила её с малых лет… а теперь… — И снова в слёзы — Сида и сватья.

— Да ведь не к турку, а, как говорится, в христианскую и соседскую семью идёт! — утешает её сватья Макра.

— Ах, сватьюшка дорогая, как же мне не плакать, ведь радость-то какая!

И обе сватьи опять заплакали — на сей раз уже от радости.

Кончилось венчанье, вернулся свадебный поезд, сделав большой крюк, прикатил ещё быстрей, чем отбыл. Взялись за руки и званые и незваные и закружились в коло. Молодёжь пляшет, старшие пьют в круговую сливовицу (ровесницу Юлы), а сторож Нича и пьёт и пляшет. Начинается обед. Все уселись вокруг добрых пяти столов — два из них «глаголем», а три «покоем» — в доме и во дворе. Обед я описывать не стану, ибо, сознаюсь, лучше и проще быть званым на обед, чем его описывать. Упомяну только, что матушка Сида сделала всё, что могут внушить любовь и ненависть хозяйки (ненависть к попадье Персе, а любовь к гостям и сватам), чтобы вышло как можно лучше. Расспросив обстоятельно, до мелочей, что и как было у матушки Персы, Сида постаралась сделать так, чтобы у них получилось и лучше и больше — и повозок, и лошадей, и свадебных рушников, и волынщиков, и столов, и еды, и питья. «Сербскiи куваръ, трудом Iеротея Драгановича обштежительнога м. Крушедола Iеромонаха, сабранъ и довольнимъ искусствомъ правилно испытанъ» изучался и непрестанно перелистывался, и таким образом сегодняшний обед, превозносимый до небес всеми гостями, крестьянами и чиновниками, родился в результате союза теории с практикой — теории иеромонаха Крушедольского Еротея и практики матушки Сиды. Во время обеда произносились здравицы.

После обеда опять начались танцы.

Старшие так и не поднялись из-за стола, а молодёжь пошла водить коло. Играло пятеро волынщиков — двое в комнатах, двое на просторном дворе, а один на улице перед домом. (Был и шестой, но он ещё до обеда до того назюзюкался, что его отвели в кладовую проспаться, а волынку таскали по двору ребятишки, то отнимая друг у друга, то пытаясь в неё дуть.) После обеда на свадьбу к поповой Юле повалил народ, и, если бы кому вздумалось, он мог бы без помех обокрасть всё село. Кого только здесь не было, кто только здесь не упился и не наплясался до упаду в этот день. Явилась даже Эржа — незваная, но, конечно, подосланная Чириной попадьей. И её втянули насильно с улицы во двор в коло, хотя она и отбивалась слегка и кричала: «Нем тудом[114], не умею!» — и просила, чтобы её отпустили помогать Жуже на кухню. Невзирая на это, Эржу втолкнули между сторожем Ничей и ведёрником Прокой. Она стеснялась, но танцевала и всё извинялась перед Прокой, что совсем не умеет, а Прока ей отвечал плясовой:

Я мала, я не могу

Подобраться к очагу.

Повара огонь раздули,

Сразу руки протянули!

Ию-ю! Ию-ю!

Несётся лихо коло, позвякивают сабля улана Рушняка и дукаты на шее крестьянских девушек, широко развеваются их ситцевые юбки: осмелела и Эржа — прыгает, льнёт к сторожу Ниче, распалила его, и он хватил свою:

Кабы так до понедельника,

Ты б осталась без передника.

Ию-ю! Ию-ю!

Круг раздавался, становился всё многолюднее и шире. Внутри большого коло, в котором плясал Нича, образовалось другое, — поменьше, из каких-то приказчиков и фрайлиц в шляпках. Их звали в большое коло, они любезно благодарили, но отказывались, — очевидно, не хотели смешиваться с толпой, как масло с водой. Это обидело Ничу, который, пользуясь случаем, дошёл уж до такого взвода, когда человек становится искренним, и он затянул:

До сих пор господь с небес

Не видал таких чудес:

Коло лавочники водят,

А кругом — селяне ходят!

Рядом с большим крестьянским коло, внутри которого было маленькое коло лавочников, составился ещё один круг, тоже из крестьян. В нём плясали и какие-то швабы с другого конца села, а среди них мельник Сепл с женой Бетикон и дочерью Кредлой. Сепл, как лояльный шваб и мещанин, из уважения к попу Спире презентовал новобрачным торт. Внесли его торжественно: впереди шествовала Кредла с тортом, за ней Бетика с огромнейшим зонтом, а за ними кривоногий Сепл с тяжёлой трубкой на отвисшей губе. Сепл просит извинения, что не умеет даже говорить по-сербски, не то что танцевать сербское коло, но это никого не трогает! Танцует шваб, хоть ему и не танцуется! Поглядывает на него сторож Нича из другого круга, поглядывает на его жену и других швабов и швабок, которые так смешно прыгают, и затягивает:

Заплясали шваб и швабка,

А на швабе — плащ и шапка, —

Лучше пляшут плащ и шапка,

Чем танцоры шваб и швабка.

Пляшет коло, гудят волынки, ребятишки носятся взад и вперёд, толкаются и шныряют между танцующими, кидают шляпы в круг и выбрасывают их оттуда ногами или толпятся вокруг костра, где стоит пономарь Аркадий со своим помощником (когда-то самым глупым учеником в школе, которому старый учитель предсказал, что из него ничего не выйдет, не будет от него проку ни церкви, ни общине, — и ошибся, потому что он уже сейчас помощник звонаря) и время от времени палит из церковных прангий. Ребята собрались и ждут очередного выстрела. Но ждать им придётся долго, потому что фрау Габриэлла просила не стрелять, пока она во дворе, так как у неё уши очень хаглих[115].

— Вы ведь не станете стрелять из пушек, правда? — спрашивает фрау Габриэлла.

— Не стану, не стану, госпожа!

— Пожалуйста!.. Но вы не шутите… нет, нет, не поднимайте эту железину! — кричит фрау Габриэлла и быстро затыкает свои нежные уши. — Знаете, я ужасно нервная.

— Не стану, не стану, госпожа, как бы я посмел! — смеётся Аркадий.

— Буду вам очень признательна! — благодарит фрау Габриэлла, которая тоже присутствует на свадьбе (как и её прежняя приятельница фрау Цвечкенмаерка) и то беседует в комнатах, то выходит во двор.

Фрау Габриэлла на обеде чувствовала себя отлично. В благодушное настроение её привели, ухаживания одного престарелого франта. Не будучи в состоянии, да и не желая ответить на предложенный ей весьма щекотливый вопрос, она вышла во двор разгорячённая, раскрасневшаяся, обмахиваясь тонким носовым платочком. На лице её блаженство, губы полуоткрыты, словно она на что-то собирается дунуть, как у хозяйки, разрезающей только что вынутый из духовки пирог, который отлично удался; от него валит к устам хозяйки ароматный пар, и всё её лицо сияет от удовольствия и восхищения. Фрау Габриэлла, испытывая подобное же чувство, растроганная, вышла во двор и, как всякое счастливое существо, готова была обнять весь мир. Стараясь показать, что ничем не отличается от крестьян и совсем ими не пренебрегает, она вошла в круг танцующих и взвизгивающих мужиков и стала как раз между двумя видными, хорошо одетыми хозяйскими сыновьями, которых звали в селе «пайташами»[116]. Трудно было решить, кто из них статнее и красивей, и своим выбором фрау Габриэлла показала, что она настоящая законодательница мод и обладательница хорошего вкуса. Склонив налево головку и стыдливо потупившись, она пустилась в пляс с лёгкостью девочки-подростка.

— А почему, же вы за мной не ухаживаете? — вдруг спросила фрау Габриэлла своих статных соседей, когда ей надоело молчать. — Ну и кавалеры, позволяете даме заснуть подле вас!.. Какие же вы танцоры? Да говорите что-нибудь!

— Да… мы, знаете, боимся, как говорится, как бы, значит, не по форме вышло, — говорит пайташ слева.

— Ах, абер манн гот[117], какая тут форма! — подбадривает его развеселившаяся фрау Габриэлла и пожимает ему руку, словно хочет его подбодрить и раззадорить.

— Да… оно, пожалуй, и можно! Давай, Север, ты это лучше умеешь, — говорит один.

— О-о, конечно, конечно! — подзадоривает фрау Габриэлла Севера, как и того, что справа. — Чтоб я могла похвастать перед теми, в комнатах, моими ухажёрами и кавалерами…

— А если мы, госпожа… этак по-нашенски… с кудряшками, как говорится, не осудите вы нас? — спросил Север.

— О, пожалуйста! Их бите си, прошу вас! — отвечает фрау Габриэлла, которая, ничего не поняв, кроме слова «кудряшки», засеменила ещё чаще.

Но когда её «партнёр» отколол такой плясовой куплетец, каких фрау Габриэлла в жизни своей не слыхала и не читала, она только пискнула по-швабски «а!» таким голосом и с таким выражением лица, словно огромная гусеница попала ей за ворот, выскочила из крута как ошпаренная и встала с опущенными беспомощно руками, точно они были у неё мокрые и она искала полотенце. И кто же оказался свидетелем всего этого, с кем она раньше всего столкнулась у двери? Конечно, опять-таки неизбежная как рок фрау Цвечкенмаерка!!

— Иезус-Мария! — вскрикнула испуганно фрау Габриэлла. — Фрау Цвечкенмаер!!

— Христе боже наш; так вам и надо! — ответила та.

— О, прошу вас, прошу! И с вами и со всяким такое может случиться…

— Да, если бы фрау Цвечкенмаерка была столь же легкомысленна и совалась куда не следует.

— Когда я достигну ваших лет, дорогая хебаме[118], я тоже не буду легкомысленной, а стану практичной, как и вы.

— Ах, извините! — перебила её Цвечкенмаерка. — Я могу ещё дожить до ваших лет, но вы до моих — ей-богу, уже никогда… Никогда, голубушка!

— Ха! И это сразу видно по… Вы можете, конечно, утверждать что угодно, поскольку Бонапарт сжёг в империи все протоколы и метрики.

— А у вас ни одна свадьба не обходится без приключений. Жить не можете без происшествий, — говорит Цвечкенмаерка, понемногу сбавляя тон. — Так вам и нужно; право же, я очень, очень довольна! — продолжает она со скорбной миной, отводя фрау Габриэллу в сторону с таким таинственным видом, как это делают в третьем действии трагедии заговорщики, и по-дружески вполголоса укоряя её, чтобы никто не слышал: — Ах, ради бога, дорогая, что вы с собой делаете? Неужели вы не знаете этих рацких прохвостов крестьян, этих дикарей, у которых только одно на уме?! Не будь здесь нас, приехавших из Оберестрайха[119], они бы до сих пор не знали, что такое семенпрезл и покенс!.. Этому даже не обучены, а туда же — вступают в разговор с благородными!

— Ну что ж, сознаюсь, моя ошибка! — уступает, развеселившись, фрау Габриэлла, довольная тем, что принимает укоры и советы! и хоть таким образом всё же получается, что она моложе Цвечкенмаерки.

— А я очень рада, да простит мне господь! Так вам и нужно за то, что избегаете нас и тянетесь к мужикам!

Такое сочувствие тронуло фрау Габриэллу, и она помирилась с фрау Цвечкенмаеркой.

— Пойдёмте, милая! — сказала Цвечкенмаерка, взяв её под руку. Они покинули переполненный крестьянами двор и вошли в дом, поближе к знати, где им и подобало быть.

Не меньше веселились и в гостиной, куда только что вошли эти примирившиеся дамы из высшего общества, — без устали пили, провозглашали здравицы, танцевали. Как раз в момент их появления воцарилось молчание. А замолчали потому, что новобрачная Юла застеснялась и сконфузилась; а сконфузилась она потому, что шафер (облечённый на этот день исключительной властью) попросил её спеть песню — ту самую, которую он и в пьяном и в трезвом виде больше всего любил и которую сегодня особенно к лицу было спеть Юле. А молодая, как и подобает молодой, стеснялась, отнекивалась, говорила, что она сегодня не в голосе. Молодой муж жалел её, защищал и просил извинить на сегодня, но подружки наперебой заверили, что она поёт лучше их всех.

— Пой, дурочка, раз тебе старший сват велит!.. Эх, будь я на твоём месте, спела бы и простому гостю, а не то что старшему шаферу, — убеждала её одна из подружек.

— Не забывай, что ты новобрачная, — шептала ей другая, — а новобрачная должна петь, даже если она и впрямь безголосая. И та, что никогда в жизни не пела, сегодня обязана спеть, а особенно ты, с таким голосом.

— Будет время, ещё и поплачешь, — шутит шафер, — а сейчас пой!

— Эх, разве мы не знаем, как поётся новобрачной! — ободряет её отец. — Ну-ка, Юла, спой, спой!

А Юла ещё колеблется, но подруги всё настойчивее повторяют: «Нужно, нужно, Юла! Будь мы невесты, не позволили бы себя столько упрашивать». И она затягивает своим красивым, звонким, как серебро, девичьим голосом старую трогательную песню:

Порадуйся, невеста!

С косою заплетённой

Сдружился мирт зелёный —

Твой свадебный венец.

Запели, закричали

Разряженные сваты:

«Сирени цвет несмяты»

Срывают наконец!»

Юла хотела на этом остановиться, не петь дальше, она просто сгорала от стыда, даже испарина проступила под носиком и у глаз, но гости требуют, и ей приходится продолжать:

«Вернись, вернись, невеста!

Сестрины не тебя ли

Ласкали, миловали?

Куда же ты, постой:

Неужто от чужого

Тебя не тянет к маме,

Что слёзы льёт ручьями,

Клянёт свой жребий злой?»

Тут Юла опять умолкла, потому что вдруг взглянула на мать и увидела, что та плачет. Заплакала и Юла, и голос её дрогнул. Гости не настаивали больше, тоже растроганные песней, и со всех сторон понеслись похвалы: хвалили и песню, и сочинителя, и певицу.

Шафер рассказал куму об авторе этой песни, Васе Живковиче, своём однокашнике, поведал, почему любит её больше всех других, рассказал и о том, как благодаря этой песне женился на своей теперешней супруге. Рассказ старшего свата был настолько обстоятелен, что уже и свечи зажгли, и стали накрывать к ужину, а он всё ещё продолжал повествование. Его теперешняя жена, будучи девушкой, спела эту песню в одном доме; голос у неё был прекрасный, а песня новая, никому в обществе не известная; песня очаровала всех, а его — и песня и певица. Гости стали дружно просить, чтобы супруга старшего шафера окончила начатую Юлой песню, и после долгих отнекиваний и отговорок старшая сваха запела пятый куплет:

«Куда уходишь? Разве

Там солнце будет краше,

Цветы алей, чем наши,

И слаще хлеб, чем тут?

Гнездо из роз приносят

Подружки молодые, —

Две горлицы лесные

В одном гнезде живут!»

А Юле не до сватов,

На них не смотрит Юла, —

Рукой уже махнула…

Желанный — у ворот!

«Иди, иди, невеста! —

Любовь всего чудесней.

Пусть на прощанье песню

Твой деверь запоёт».

Не здесь твоя золовка

Ромашки собирает

И землю застилает

Холстом твоя свекровь.

Счастливый путь, невеста!

Уходят молодые…

Твердят уста родные:

«Мир, счастье да любовь!»

Голос у неё немного дрожал, но пела она замечательно, пела, устремив взор куда-то вдаль, а закончив строфу, трогательно просила извинить её за то, что голос у нее уже не тот, что в молодые годы, и в смущении собирала со стола крошки от орехового торта. Все дружно хвалили и благодарили её, когда она кончила.

Только после этого подали ужин; за стол уселось немало приглашённых и ещё столько же явившихся по собственному почину. Ужинали в двух комнатах и в кухне. В комнатах «знать», а в кухне «плебс», — к последним на сегодняшний вечер относился и сторож Нича, который в других случаях охотно выдавал себя за чиновника. Глиша Сермияш предложил ему перейти в комнаты к господам и чиновникам, но Нича отказался, ссылаясь на то, что там-де не так удобно и кусок у него становится поперёк горла, если он не облокотится во время еды на стол, — а этого там, в комнатах, не полагается. Вот почему он до глубокой ночи пировал в кухне. Когда же ему напоминали, что пора, мол, идти в обход по селу, он посылал кого-нибудь помоложе протрубить в рог на каждом перекрёстке, а сам продолжал уплетать за обе щёки и даже поднял было страшный шум, когда ему вздумалось с полным стаканом поздравить хозяина и молодых, а его не пускали в комнату и гнали на службу.

— А зачем мне идти, для кого стараться?.. Сказать правду, никто меня на свадьбу не звал, но никто, слава богу, и не гонит. Зачем же уходить, а? От добра добра не ищут!

— Сторожить село, — закричали все, кто был в кухне.

— Да с тех пор как пробурили первый колодец в селе, не было у нас лучшего сторожа, чем сегодня ночью! Ведь сегодня сторожит сам святой Георгий! Видали, какое у него копьё? Не хуже, чем у доброго улана! Да и грабителей нет, потому что все сегодня пьяны, — так здесь напились, словно на свадьбе великого царя Стефана!.. Кому охота в праздник воровать?.. А если и найдётся какой вор, так у нас всё равно не хватит сил: у него — чтоб убегать, у меня — чтобы ловить его, потому что оба мы, как говорится, два сапога пара! Ха-ха-ха-ха! А, ладно ли я говорю? Подай-ка мне сюда вот эту бутылку. Если я чиновник, значит чиновник: но если я нанялся, то ещё не значит, как говорится, что закабалился.

И Нича был прав. Всё было пьяно — и в комнатах, и в кухне, и во дворе, и на селе. Только на рассвете умолкли песни и музыка, утих гомон, сваты разошлись, заботясь об усталых молодожёнах и завтрашней кислой чорбе[120]. Кума, шафера и дружку провожали под звуки волынки, а потом Нича вместе с волынщиком двинулся дальше по улицам. В ту ночь в сопровождении волынщика весёлый сторож Нича протрубил тысячу и несколько сот часов. На счастье, все в селе спали как зарезанные, никто его не мог слышать и не мог отругать на следующий день за такое бессовестное выполнение своих обязанностей. Наконец и волынщик покинул сторожа, свернув в другую улицу, — он отправился спать, чтобы набраться сил на завтра; ведь он зван на медовую ракию и кислую чорбу, при помощи которых вместе с остальными гостями будет выгонять похмелье. Возможно, к тому же готовился и Нича, потому что повалился на первую попавшуюся скамейку, укрылся кабаницей и принялся, по обыкновению, считать на небе звезды (чтобы скорее заснуть): насчитал штук семь-восемь и молодецки захрапел — «последний из могикан» на сегодняшнем пиру.


Так завершилась и эта свадьба, но ещё целую неделю гудели волынки в ушах непротрезвившихся гостей; Юлину свадьбу вспоминали ещё многие годы.

Шаца жил то в одном доме, то в другом (забор между огородами был разобран сразу же после свадьбы) — день у тётки Макры, другой у попа Спиры. Здесь ему всячески угождали. Утром непременно спрашивали, чего бы он хотел покушать, и это самое готовили. Шаца и Юла ходили, точно котята, целые дни вместе. Охотнее всего они проводили время на огороде, под кустом бузины, хоть и бузина и место, где она росла, не казались особо поэтичными для тех, кто не влюблён. «А, вы здесь? — промолвит матушка Сида, наткнувшись на них. — Ищешь вас, ищешь и никак не найдёшь, будто сквозь землю провалились!» — только и скажет она с довольным видом. Довольны и они оба: любят друг друга всё больше и больше, и порой им даже не верится, что они поженились и останутся вместе навсегда.

Спустя два месяца Шаца, взяв с собой Юлу, отправился в Вену изучать хирургию и науку зубоврачевания, отслужив перед тем панихиду по умершей тётке и переселив тетку Макру к тестю. Окружённая заботой и подлинным уважением ввиду почтенного возраста, тетка Макра спокойно доживала свои дни: всё что-то перебирала в своём шкафу, проветривая бельё, и частенько наказывала, в чём её похоронить и что купить на поминки за упокой души.

Пера с Меланьей уже давно покинули село: он был назначен дьяконом в Б., и в селе остались только попы с попадьями; попы ещё так-сяк, а попадьи между собой — никак.

Загрузка...