Глава восьмая, или продолжение главы седьмой; в ней описан «приём» в доме попа Чиры, на котором и произошло столкновение, положившее начало открытой вражде между попадьями, а впоследствии, разумеется, и между попами

Дом отца Чиры был победнее, но хоть в нём не было такого богатства, зато сказывался вкус.

Гостиная, куда вошли гости, благоухала мылом и вербеной, а у попа Спиры пахло молодым сыром и базиликом. На диване, креслах и стульях не было канифасовых чехлов, но по дивану и креслам разбросаны вышитые подушечки и салфеточки, и на них голые амуры с колчанами для стрел (а у попа Спиры расшитые полотенца из тонкого сербского полотна). На полках фарфоровая и стеклянная посуда, по стенам — картины: какие-то баталии, иллюстрации к геснеровским[43] идиллиям и сцены из жизни в бозе почившей Марии-Терезии. Здесь же висел писанный маслом портрет Чириного отца — старого скорняка Аверкия. Лицо у него весьма добродушное, перед ним стопка толстых книг, — хоть читать он был и не мастер, но как человек, уважающий образованных людей и постоянный подписчик на новые книги, он пожелал, чтобы перед ним лежало их как можно больше. И художник, согласно его воле, поместил сбоку четыре толстых тома Раича[44], «Макробиотику» Хуфеланда и «Собрание Вещей» Доситея, а его «Советы здравого разума» Аверкий держал в руке. Но что особенно поражало всякого гостя, так это фортепиано. Фортепиано в те времена да ещё в селе! Кринолин — и то большая редкость и во всяком случае непопулярная штука на селе. Сколько девушек в этом самом селе, получив взбучку, отсиживалось в кладовой или в зелёной метлине, спасаясь от старух, впадавших в ярость при одном упоминании о кринолинах! Не удивительно поэтому, что люди поражались, увидев фортепиано в селе, где из музыкальных инструментов известны лишь варган, свирель да волынка. Однако если бы читатель знал историю этого фортепиано, он перестал бы так удивляться. Отец Чира забрал его у одного вполне безнадёжного должника, утешая себя поговоркой: «С паршивой овцы хоть шерсти клок», — тем более что тяжба эта у него уже сидела в печёнках. На фортепиано частенько бренчала, напевая песенки, фрайла Меланья. Будучи в хорошем настроении, отец Чира слушал её с удовольствием, хоть это и были швабские песенки. Но когда он бывал не в духе, Меланья не прикасалась к инструменту, не осмеливаясь играть даже любимую отцовскую песню «Ясный месяц над горою», потому что, распалившись гневом, Чира не раз клялся изрубить инструмент топором или продать какому-нибудь шарманщику.

— Пожалуйста, усаживайтесь! Милости просим сюда, на диван, — рассыпается матушка Перса. — Меланья, голубка, убери-ка свои книги, просто негде повернуться из-за этих её книг, не дом, а базар какой-то. Убери и эту с дивана, чтобы мог сесть господин Пера.

И верно, одна раскрытая книга валялась на диване, другая на кресле, третья на подоконнике.

— Ничего, ничего, не беспокойтесь, господжица, я сам, — сказал Пера, взял книгу и стал её перелистывать. Это был «Ринальдо Ринальдини»[45] (тридцать седьмой выпуск) — увлекательный приключенческий роман на немецком языке, который в те годы все читали запоем. Меланья получила приличное воспитание: училась она в пансионе одной старой девы в Бечкереке и усвоила там многие, весьма полезные для молодой девушки предметы, в том числе и немецкий язык; немецким она владела настолько, что по ночам, как утверждала матушка Перса, «бредила во сне по-немецки».

Гости ещё молча рассаживались, когда вошла Эржа с подносом в руках, на котором стояли фарфоровые кофейнички и чашки с серебряными ложечками, и стала всех обносить. Принялись за кофе, и беседа вновь потекла, словно и не прерывалась. Снова всё пошло гладко у преподобных отцов и у молодёжи. Сначала пили кофе со сливками, причём Меланья, наливая, спрашивала каждого, поменьше или побольше молока и сахару.

— Господин Пера, вы какой кофе больше любите, сладкий или обычный?

— О господжица, из ваших ручек всё пресладко.

— Ух, — вздыхает матушка Сида, — неужто всем так жарко, как мне?

— Какой вы любезник. Вот вам и сливки: знаю, что вы их любите! — И, положив в чашку ещё два куска сахару, Меланья подсаживается к нему.

«Ну как же, его в семинарии только сливками и поили», — хотела было сказать матушка Сида, но сдержалась. Недаром говорится: «Слово серебро, а молчание золото»,

Все усердно принялись за кофе. Воцарилась длительная пауза. За дело взялись дружно, слышно было только, как, словно по команде, прихлёбывают кофе. Обе попадьи подложили под чашки носовые платки и пьют, не упуская из виду девушек и учителя. Матушка Перса прямо-таки блаженствовала! Ещё в доме попа Спиры ей стало ясно, что дело идёт на лад, и, знай матушка немного латынь, она могла бы ещё там воскликнуть, подобно древнему римлянину: «Veni, vidi, vici»[46]. А матушка Сида скисла, она уже почти предугадывала и своё и дочкино, как говорят, фиаско.

Не без основания упав духом, она стала и вовсе отчаиваться в успехе, тем более что подобный казус с Юлой случался уже не впервые. Вечно с ней должна стрястись какая-нибудь беда. Вот и сейчас, как и много раз прежде, приходилось признать, что Меланья не только счастливее, но и сметливее Юлы. «Ну конечно, этакое несчастье всегда скорей найдёт своё счастье, чем моя! — частенько говаривала матушка Сида. — Погляди, пожалуйста, как глаза на него пялит, точно какая еврейская фрайла! Моя, разумеется, так не умеет, да, ей-богу, и не хочет! А нынешние молодые люди просто слепцы, ничего не замечают. Их не привлекают скромные, тихие девушки, подавай им бесстыжих, у которых глаза играют, будто маслом намазаны! В наше время только такие и побеждают!»

Сейчас, полагаю, пока гости заняты угощением, удобнее всего хорошенько познакомить читателей с обеими девицами, — иначе говоря, «представить» их. Мы не сделали это при первой встрече с ними, потому что видели их вечером, при свечах, и отложили на сегодня, чтобы познакомиться днём. При обманчивом свете свечи легко ошибиться, а женщины к тому же так искусно прихорашиваются, что мужчине никак не узнать истинной правды. Зато среди бела дня каждая женщина такая как есть, тут уж мало чем помогут всякие ухищрения и аптеки.

Юла невысока ростом, полная, румяная и крепкая, точно из одной глыбы высечена. Меланья же высокая, стройная и бледнолицая; она вечно жалуется на разные недомогания. Юла умеет хорошо готовить, а Меланья — только критиковать поданные блюда. Юла любит платья светлых тонов, с цветочками, а Меланья признаёт исключительно тёмные тона. Юла охотно проводит время на огороде — поливает, полет, а Меланья увлекается лишь кактусами и романами. Меланья прочла уйму сербских, а ещё больше немецких романов, усевшись в кресле или на подоконнике или забившись за платяной шкаф. Юла читала очень мало, но прочла «Любомира в Иерусалиме»[47], «Аделиаду, альпийскую пастушку» и «Женевьеву»[48]. Заберётся, бывало, в зелёную метлину, что за домом, и читает «Женевьеву». Мать зовёт её, кричит во всё горло, а она, увлёкшись, ничего не слышит — заливается слезами, возмущённая безбожным Голо, который преследует невинную Женевьеву и клевещет на неё. «Опять ты читала эту проклятую книгу!» — «Нет», — говорит Юла. «Да, да! Погляди только, на кого ты похожа, вся зарёванная!» — возмущается матушка Сида и, обыскав дочку, отнимает у неё книгу, принесенную ещё Юлиной бабушкой в приданое Юлиному дедушке. На последней страничке каждый прочитавший за собственной подписью сердечнейшим образом рекомендовал эту книгу. Меланья говорила по-немецки, играла на фортепиано, а Юла понимала немецкий с трудом и бренчала немного только на гитаре; когда же матушка Перса спрашивала попа Спиру, почему бы не купить Юле фортепиано, тот неизменно отвечал, что уже купил ей фортепиано на ярмарке. «Вон там, — скажет он, — в коровнике, пускай хоть каждое воскресенье на нём вместе с матерью дуэты разыгрывает!» Меланья довольно часто ездила на балы в Темишвар или Великий Бечкерек и там танцевала немецкие танцы, которым научилась в пансионе, флиртовала, покоряла сердца и, счастливая и довольная, поздней ночью покидала бал, а Юла из швабских танцев знала только польку-шотландку да ещё какой-то тайч, который ей показывала под шелковицей мать, когда бывала в хорошем настроении. На бал отправлялась она раз в году, на святого Савву, и тут ей постоянно не везло: сделает два тура по залу и непременно стрясётся с ней беда — лопнет, например, на спине платье. И уже слышишь, как матушка Сида говорит, когда Юлу приведёт кавалер и передаст матери: «Эх, обуза моя, удачница моя! Опять конфуз!» И бедняжке Юле уже не приходится танцевать, — посидит немножко рядом с матерью и другими дамами и марш домой, хотя бал ещё в полном разгаре и сами матери, придя в раж, высматривают для себя кавалеров, и Шаца, разойдясь вовсю, лихо отплясывает с выкриками «И-и-иу!» Всю дорогу проплачет Юла, проклиная час, в который уродилась такой толстой. Меланья отличалась некоторой мечтательностью, сентиментальностью, а Юла, не знаю уже как сказать, была этакой немудрящей. Юла пела охотнее всего «Всходи, всходи, лилия белая», а Меланья из сербских — «Кто затронул твоё сердце?», а из немецких больше такие, в которых клеймятся презрением мужчины и спрашивается, зачем они существуют на свете. И, наконец, Юла была скромной, покладистой, богобоязненной девушкой, которая всех слушалась в доме, отца звала — папой, а мать — мамой; Меланья же звала родителей папа и мама и отличалась своеволием — все должны были ей подчиняться и делать так, как она хотела. Матушка Перса постоянно трепетала, боясь, как бы в сердцах дочь не сотворила чего над собой, ибо знала её чрезвычайную нервность и впечатлительность. Меланья часто падала в обморок и была, по уверениям матушки Персы, склонна к самоубийству. Сколько раз кидалась она к колодцу, чтобы утопиться, но, слава богу, рядом неизменно оказывался пономарь Аркадий и успевал её спасти. Однажды она всё же чуть было не одела матушку Персу в траур: погнавшийся за ней Аркадий на бегу споткнулся о корыто и, растянувшись во весь рост, вспахал носом землю; пока он опомнился и поднялся, она свободно успела бы прыгнуть в воду, если бы, на счастье, не упала в обморок как раз у самого колодца. После таких случаев ей обязательно дарили что-нибудь — шляпку, платье или везли на бал в Бечкерек, чтобы деточка немного развлеклась и выбросила из головы «чёрные мысли», как обычно говорила госпожа Перса. Да и только что упомянутое фортепиано ей подарили после трёх-четырёх таких обмороков.

Вот каковы были поповны. И, судя по тому, как нынче обстоят дела на белом свете, думаю, что все без исключения читатели заранее угадают, которая из двух одержит победу, и для них будет ясно, что именно так и должно произойти.

— А вы, господжица, как я вижу, увлекаетесь чтением! — перелистывая книгу, отмечает господин Пера.

— О, это, знаете ли, моя страсть.

— Ах, упаси бог, сделайте милость, — вмешивается госпожа Перса, — её прямо не оторвать, когда она примется за чтение! Пить и есть позабудет, если под руку попадётся какая книга.

— Вечно вы преувеличиваете, мама! — возражает Меланья.

— Всё она, дорогой господин Пера, перечитала, — не унимается матушка Перса, — все сербские, а сколько немецких! Возьмёт после завтрака книгу и только скажет: «Уж вы, мама, похозяйничайте сегодня в кухне!» — и как сквозь землю провалится. Я кричу: «Меланья, а Меланья!» — хоть бы что, нет её! Ищу по комнатам, по всему двору, забегу к соседям, к госпоже Сиде: «Нет, скажет, с утра не приходила». Я опять за поиски, а она, что бы вы думали, забилась за шкаф и вся ушла в чтение, а потом всю ночь бредит: «О Эдмонд, мы должны навеки расстаться!» — «Что с тобой голубка? — спрашиваю я. — Опять простудилась?» — «Меня жестокая судьба другому отдала!» — твердит она своё, и всё по-немецки и, конечно, гораздо складнее! Редкую ночь не бредит какой-нибудь книгой. А я сижу па постели, плачу в темноте и кляну этих писателей, чтоб им пусто было вместе с их книгами! Разрази их гром! Сидит какой-нибудь голодранец, лентяй и бездельник, и строчит, деньги выуживает да сводит с ума молодёжь…

— Да, сударыня, — говорит Пера, — может, вы и правы, но лишь до некоторой степени. Вы имеете в виду сенсационные романы, в которых всё выдумка и ложь.

— Ну конечно! — подтверждает матушка Перса. — Вот как раз вчера Меланья читала мне про какой-то корабль, который утонул в море вместе с пассажирами, спасся только один, уцепившись за доску, да и тот на следующий день утонул. Так откуда, спрашивается, стало известно, что этот человек делал и о чём он сам с собой разговаривал, если никто не уцелел и этот единственный утонул в трёх днях пути от берега? Доска только и осталась после него!

— Да, вы совершенно правы, — соглашается господин Пера и продолжает: — Вы говорите о романах, в которых изображены люди, каких не бывает на свете, и переживания совсем неправдоподобные. Это плод больной фантазии писателя. Я тоже против таких книг, как и всякий, кто знает, чего нужно требовать от хорошего романа. Однако, поверьте, есть и полезные произведения, в них, точно в зеркале, отражена картина жизни общества; есть романы, бичующие страшную его испорченность жестокой и неподкупной сатирой.

— Ну да… есть, конечно, и такие, не отрицаю, честь им и хвала, — говорит госпожа Перса, — но я всё же завидую тем матерям, у которых дочери не увлекаются так страстно науками и чтением. «Боже, — твержу я себе, — какая счастливая мать наша госпожа Сида!» Сколько раз говорила я вот этой моей: «Почему ты не берёшь примера со своей старшей подруги Юцы? Ну скажи, видела ты её когда-нибудь за книгой? Она всегда подле своей искусной хозяйки-матери, всему у неё учится, помогает ей как примерная дочка в хозяйстве — и огурцы солит, и пойло свиньям готовит, и мыло варит, и петухов скопит, и чем там ещё ни занимается, а ко всему и стряпать учится, пока есть время…»

— Читает и моя Юла, ей-богу, хоть она и помоложе! Конечно, сказать правду, она не забирается в платяные шкафы, но всё же читает, при мне читает! Нет, нет, читает она; вы ошибаетесь, моя милая, если думаете, что только ваша Меланья за книгой сидит! — едко возражает, перебив матушку Персу, матушка Сида, видя, куда та целит. — Да ещё как читает, и всё вслух!

— Если вы такая любительница чтения, — предусмотрительно вмешивается господин Пера, обращаясь к Меланье, — могу вам предложить по-настоящему интересные романы, о которых критика высказалась весьма одобрительно.

— Очень бы вас просила об этом, — говорит Меланья.

— Попроси и ты какую-нибудь, горюшко моё! — быстро шепчет госпожа Сида и украдкой изо всех сил толкает Юлу.

— «Труженики моря»[49], например, или «Последние дни Помпеи»[50], или «Путеводная звезда»[51], которую издала «Српска омладина».

— Хочу вас попросить эту последнюю книгу для моей Юлы, — спешит заявить матушка Сида.

— С большим удовольствием, — говорит Пера.

— Если они по-немецки написаны, — вмешивается матушка Перса, — лучше дайте Меланье: она прекрасно говорит по-немецки и, когда прочтёт, всё расскажет и растолкует Юле по-сербски.

— Нет, сударыня! Все они на сербском языке, совсем недавно переведены. «Тружеников моря» перевёл Джордже Попович[52], «Помпею» — Лаза Костич[53]. А «Путеводная звезда» — сербский журнал, в нём есть прекрасная повесть Косты Рувараца[54] об одном карловацком студенте.

«Ах ты бестия, мерзавка этакая, не может не укусить!» — негодует про себя матушка Сида и косится на Перу и Меланью, которые, усевшись рядышком, принимаются разглядывать альбом.

— Перса, налей-ка винца, — говорит отец Чира. — Господин Пера, нуте-ка не стесняйтесь и не церемоньтесь, ничего не изменилось от перемены обстановки, мой дом и дом отца Спиры — одно и то же. Чтобы потом не жаловались на скуку.

— Благодарю вас. У меня приятнейшее развлечение, мы смотрим альбом, — отказывается Пера, у которого уже пот выступил на лбу и двоилось в глазах.

— Ещё по одной, — настаивает отец Чира. — Разговор, как вижу, на убыль пошёл.

Принесли вино, сменили стаканы и стали их наполнять. Матушка Сида была зла, как лютая змея; видя, что все её расчёты пошли насмарку, она в бессильной ярости готова была на любую выходку.

И то, чего так опасался автор в предыдущей главе, произошло сейчас. Матушка Перса, разливавшая вино по стаканам, внезапно побледнела и, окаменев, воззрилась на матушку Сиду. Меланья, вместе с Перой разглядывавшая альбом, заметила это и, предвидя бурю, придвинулась к нему так близко, что её волосы касались его лица. Пера расспрашивал, переворачивая страницы, а Меланья ему объясняла. Каких только фотографий здесь не было — женщины и мужчины всевозможных возрастов и положений, но больше всего было портретов Меланьи — в самых разнообразных позах, настроениях и костюмах, во все времена года; а против каждой её фотографии красовались то молодой юрист, то студент-медик, то врач, то офицер — уланский, гусарский, пехотный, и даже один — что совершенно невероятно в Банате! — морской. На одной фотографии Меланья углубилась в чтение, а на неё смотрит с соседней страницы молодой медик; на другой — она с хлыстом, а напротив — усатый уланский офицер; на третьей она изображена на фоне скалы, на морском берегу, а рядом фотография моряка; на четвёртой — печальный осенний ландшафт, Меланья прислонилась к каким-то руинам, тоже печальная, мечты унесли её вдаль; на пятой — руки засунуты в муфту, над головой вьются пушистые снежные хлопья; на шестой — Меланья с тюльпанами и гиацинтами в руках; на седьмой — в лёгком, и даже весьма лёгком, одеянии, со снопом пшеничных колосьев, точно древняя богиня Церера.

Фотографий бесконечное множество. Какие-то исправники с усами, торчащими вверх, и торговцы с обвислыми усами; старушки в буклях, в каких обыкновенно изображают Изабеллу, королеву испанскую; подружки в необъятных кринолинах; невесты рядом с гипсовым амуром; длинноволосые омладинцы в душанках[55] с раскрытыми «Заставой» и «Даницей»[56] на столике; вдовы с брошками, в которые вделаны изображения незабвенных покойников; групповые снимки людей, лица которых со стёртыми ртами и носами, с нарисованными чернилами глазами напоминают фарфоровые суповые миски; и напоследок, в качестве завершающей, фотография знаменитого разбойника Шандора Розы, проводящего время на курорте в Куфштайне.

Пока они разглядывали фотографии, матушка Перса не сводила глаз с матушки Сиды, а матушка Сида — с пустого стакана, который она подняла и долго разглядывала на свет, поворачивая в разные стороны, потом раза два-три дыхнула на него и принялась вытирать своим чистым ситцевым передником. Автор не берётся утверждать, был ли стакан грязным, или чистым, ибо такие мелочи в состоянии заметить только соколиный женский глаз (даже и в очках), а матушка Сида была наблюдательна, весьма щепетильна и крайне чистоплотна.

— Проклятые мухи! — вполголоса произнесла госпожа Сида словно про себя. — Вот почему я всегда говорю, что зимой лучше.

— А что тут у вас приключилось, госпожа Сида? — осведомляется матушка Перса, вся позеленев от сдерживаемой злости.

— Да эта проклятая прислуга! Ни в чём нельзя на неё положиться!

— Знаю, знаю, милейшая госпожа Сида, — дрожащим голосом цедит сквозь побелевшие пересохшие губы матушка Перса, — а всё же так не следовало бы поступать, дорогая госпожа Сида!

— Тхе! Разве знаешь, что тебя ждет впереди?.. Жаль, не прихватила с собой лакея, — говорит матушка Сида, складывая руки на животе.

— Да бросьте… знаю вас отлично… обязательно должны свои…

— Хм, так учила меня моя покойная мать, так воспитываю и я свою дочь Юцу, — прерывает её матушка Сида, то и дело поглядывая на Перу, — лучше сказать сейчас, чем если супруг или свекровь скажут ей потом! Второе, к чему я привыкла у себя, — это чистота, — продолжает госпожа Сида, побледнев ещё больше, так, что даже ноздри у неё побелели, и снова поглядела на Перу (который, отложив альбом, стол перелистывать «Ринальдо Ринальдини»), словно спрашивая глазами: «Разве не так?»

— Странно, госпожа Сида… раз вы такая чистюля… странно, что вы не прихватили из дому вместе с носовым платком ещё и тряпку.

— Это вы обучены носовыми платками стаканы вытирать, если уж вам так хочется знать! — говорит матушка Сида, глядя на Перу, который вертится на стуле и переводит взгляд с одной попадьи на другую.

— Та, та, та, госпожа Сида… Перса. Какая вас муха опять укусила? — спрашивает отец Чира; занятый оживлённой беседой с попом Спирой, он только сейчас заметил что-то неладное.

— А в чём дело? — интересуется отец Спира, от которого ускользнуло развитие диалога, потому что как раз в это время он сообщал отцу Чире, как долго думает откармливать кабана и когда его колоть. — Да что тут такое? Что это вы затеяли, как дети?

— А то, — рубит матушка Перса, — что на неё обычная блажь накатила, давно уж не бывало…

— Юца! — окликает дочку госпожа Сида, вся позеленевшая, встает и накидывает на себя шаль. — Пойдём домой; пора, пригнали коров.

— Полно, госпожа Сида, прекратите эту комедию! — останавливает её отец Чира.

— Да оставьте её в покое! — говорит поп Спира, — пусть лучше дома перебесится. Завтра же будет здесь…

— Нет, ноги моей больше не будет в этом поганом доме!.. Спира, сейчас же ступай домой!

— Эк договорилась! — замечает отец Спира. — Сиди, Юца, а мама пускай идёт.

— Юца, налево кругом марш! — командует матушка Сида и, захлопнув дверь, плюёт на неё.

Что оставалось делать Юле? Она поднялась, кротко и грустно взглянула на Перу и последовала за разгневанной мамашей.

— А если вы, госпожа Сида, такая уж чистюля, — кричит вдогонку выбежавшая матушка Перса, — приходите завтра после обеда, поможете и растолкуете всё моей Эрже, как…

— Позови своего покойного деда, жидовская бестия! — гремит со двора матушка Сида.

Преподобные отцы не разобрали последних слов, ни тот, ни другой, так как Меланья мгновенно кинулась к фортепиано и, заглушая всё, заиграла и запела любимую отцовскую песню: «Ясный месяц над горою», — а потому не придали особого значения этой стычке, тем более что случалось это не в первый раз и, как полагали их преподобия, не в последний. Кроме того, после обеда оба преподобных отца были, по обыкновению, настроены весьма миролюбиво, а посему даже после этой сцены продолжали как ни в чём не бывало попивать вино и беседовать о хозяйстве.

— Пожалуйста, господин Пера, пусть это вас нисколько не смущает, — сказала матушка Перса. — Вы впервые видели её в таком состоянии, и вам, конечно, всё это кажется странным. Такая уж она… находит на неё… а в общем, уверяю вас, у неё доброе сердце, до завтра она обо всём позабудет. Поэтому развлекайтесь, пожалуйста. Вы слушаете? Как вам нравится игра и голос Меланьи? Для деревни — ей-богу, неплохо. Это любимая отцовская песня, но она знает и модные романсы. Верно, Николаич? (Так величала матушка Перса своего супруга при посторонних.)

— Что тут у вас произошло, Перса? — спросил отец Чира.

— Да ничего, господи! Матушка Сида разозлилась, когда я во второй раз предложила ей компоту. Знаешь ведь, она всегда такая, когда жарко и мухи надоедают.

— Боже! Неужто из-за этого?

— Ах, чудесная песня! — восклицает Пера, откидывая перстами упавшую на лоб буйную гриву.

— Забросила она музыку, редко играет. Хорошо ещё, что хоть так. Раньше гораздо лучше играла! Некоторые пьески барабанит кое-как, словно по заказу. Разве что при посторонних удается её уговорить, а так ни за что. Мы с таким удовольствием слушаем её вместе с Николаичем. (Тут «Николаич» почесал затылок, но не проронил ни слова).

— О, значит вам нужно почаще звать гостей, — говорит Пера.

— Да вот мы были бы весьма счастливы видеть вас почаще в нашем доме, — произносит матушка Перса, — и Меланья снова станет играть, как прежде.

— О, благодарю вас… я об этом только и мечтаю, — восклицает Пера. — С вашего разрешения, я возьму на себя смелость…

— Нам будет очень приятно. Милости просим, как только выберете свободное от занятий время, — продолжает матушка Перса.

— Прекрасно! Завтра я как раз обещал принести господжице книгу.

— Да пошли эти бабы к чёрту! Нам, мужчинам, полагается быть умнее. Из-за них, как говорится, и царство небесное потеряли. Упаси нас, боже! — говорит отец Чира отцу Спире; они чокаются и пьют.

— У меня как раз то же было на языке! Дай господи, чтобы всё хорошо обошлось, — говорит довольный отец Спира, вставая. — Знаю её отлично! До вечера перебесится! Ну, а теперь до свидания, — прощается он и выходит; поп Чира провожает его.

— К счастью, домашние более благоразумны и не потакают ей, — говорит Перса. — Такая невежа… Жаль только ребёнка, эту Юлу: какое она может получить воспитание?

— О, господжица Юла и в самом деле симпатичная девушка, — заявляет Пера, которому комната показалась опустевшей после её ухода; последний её взгляд глубоко запечатлелся в его сердце. — Какой у неё кроткий взгляд, и до чего тиха, до чего стыдлива.

— И вам это нравится? — удивляется явно обеспокоенная матушка Перса. — Боже, господин Пера, какой же вы… Уж эта нынешняя молодёжь! Первая встречная юбка…

— Да нет, поверьте… просто вспомнил песенку «У Милицы длинные ресницы…» и это её волнение… идеал сербки. И притом так застенчива…

— Простушка, скажите лучше, простушка, — отчеканивает матушка Перса. — Не за что её осуждать, она славная девочка, хорошая девочка, красивая девочка. (Пера закладывает за уши свои длинные волосы и внимательно слушает.) Но, увы, всё это только на первый взгляд. Ах, ей-богу, чего стоит красивое личико (а она не дурна), чего оно стоит, если девушка плохо воспитана? Красота уходит, а воспитание остаётся, как говорится, до самой могилы. Если умный человек задумал с кем век вековать, он, само собой, обращает внимание на первое, но, право же, ещё больше на второе. Разве не так?

— Пожалуй что и так…

— Ах вы! — грозит ему пальцем Меланья, снимает с груди цветок и бросает в него. — Знаете ли вы, что ни один ваш взгляд в её сторону не ускользнул от моих зорких глаз? Берегитесь, господин Пера! Знаете ли вы, что значит задетое до боли самолюбие? Знаете ли вы, что в состоянии сделать пришедшая в отчаяние женщина?.. Даже если ей отвечали таким же вниманием, однако…

— Э, разве она, бедняжка, виновата, — вступает в разговор матушка Перса, — что её бог такой создал, а мать так воспитала? Лепечет свои «да», «нет» и ни слова больше. Упаси бог, достанется такая мужу, который наукой занимается и которому и поговорить и отвлечься нужно.

— О, пардон! — прерывает её, вскакивая со стула, Пера. — Все уже разошлись! Извините, я задержал вас. Первый визит — и так затянулся…

— Первый, но пускай будет не последним, — подхватывает госпожа Перса.

— Господин Пера, я всю ночь буду думать о вас, поскольку вы обещали мне книгу. Пока не принесете её, буду думать о вас, только о вас.

— Ах, господжица, если бы я не стремился увидеть вас как можно скорей, я долго бы не приносил её… чтобы вы подольше обо мне думали.

— А чтоб не забыли, вот вам букет. Пускай цветы напоминают о моей просьбе и вашем обещании, — говорит Меланья.

— Он будет напоминать о вас…

— Кстати, господин Петрович, — перебивает его Меланья, — вы знаете «язык цветов»?

— Язык цветов? Не знаю, господжица.

— Жаль! — говорит Меланья и так многозначительно смотрит на него своими чёрными глазами, что кроткое Юлино лицо раз и навсегда исчезает из его сердца. Пера опускает глаза. — Эх, а ещё высшая школа!

— Да, — говорит Пера. — Гомилетика, догматика… эх!..

— Чего бы только мы с вами не прочли по этим немногим цветочкам!

— А вы, конечно, знаете? — спрашивает Пера, опустив взгляд к земле. — Почему же не научите?

— Что ж, хорошо, но только когда получу от вас букет, всё вам объясню, тогда и научу, но с условием: чтобы никто-никто вас не экзаменовал… даже моя ближайшая подруга Юла.

— Ну что вы! — сказал он и грустно отмахнулся, не спуская с неё глаз.

— Оставьте, оставьте, — перебивает его Меланья, — знаю я мужское коварство!

— Уверяю вас…

— Поверю, но дайте мне основания, доказательства и время.

— И… значит, мне вас не беспокоить на этой неделе?

— Ах нет, нет! Завтра мы вас ждём.

— Хорошо, — говорит Пера. — Итак… целую ручки, сударыня, — и поцеловал госпоже Персе руку. — Моё почтение, господжица Меланья, — пожал ей руку и, осмелев, как осмелел бы всякий богослов в таком состоянии, испуганно и тихо добавил: — Спокойной ночи, милая…

Меланья ответила ему сердечным рукопожатием, и осчастливленный Пера вышел, провожаемый матушкой Персой и Меланьей.


— Просто не знаю, чего бы я ни дала, — сказала матушка Перса, убирая со стола чашки и стаканы после «приёма», — чтобы очутиться сейчас в доме отца Спиры и этак со стороны поглядеть и послушать, как скачет и беснуется эта мужицкая бестия!

— Боже мой! Они, бедняжки, укатились отсюда скорей, чем пришли, — говорит Меланья.

— А что же в конце концов произошло, Перса? — спрашивает, входя в комнату, отец Чира.

— Что произошло?.. Я виновата, что дочь её даже повернуться не умеет! А когда советую: «Воспитывайте ребенка, госпожа Сида, это сейчас необходимо: без немецкого воспитания сегодня ни шагу не ступишь», — она того и гляди глаза выцарапает… Вот и результат! Моё предсказание сбылось, потому что я никогда зря не болтаю… Фортепиано, вязанье, вальс и немецкий…

— Ладно, ладно, видно ещё будет, какая ты умная, — и поп Чира досадливо отмахнулся.

— Поди-ка ты отсюда со своей люлькой, — говорит матушка Перса, — мы проветрим немного комнату.

— И что тот молодой человек подумал?

— Что подумал, то и сказал, а ты марш во двор, — заявляет матушка Перса.

— Не можешь без фокусов, — бросил отец Чира, набил трубку и вышел.

— А ты, моё дитятко, теперь смотри уже сама, как тебе быть! Всё идёт как по маслу! Пленила ты его и теперь не отпускай ни на шаг.

— Не беспокойтесь, мама! Предоставьте это мне. Не напрасно я была в пансионе!.. Влюблю его в себя, как донна Игнация дона Мариана в «Любовном напитке»[57].


— Эх, обуза ты моя! — простонала матушка Сида, когда они очутились дома. — Лучше бы я пень родила, чем тебя! От пня хоть какой-то прок… сидела бы и отдыхала под старость… а от тебя никакого!

— Мама, подогревать ужин? — смиренно спросила её Юла.

— Ох, она ещё об ужине думает! — завопила матушка Сида, вытаращив глаза. — Другая на твоём месте взывала бы: «Расступись и поглоти меня, земля!» — а ты хоть бы что, словно ничего не случилось!

— Вы же знаете, как папа сердится, когда ужин не вовремя.

— Нет, почему ты не разговаривала?

— Да я же разговаривала, — ответила Юла.

— «Я же разговаривала!..» О чём ты разговаривала? Ну-ка, о чём?

— Отвечала, что спрашивал.

— Молодой человек образован и воспитан, приехал из города (из Карловцев, несчастье ты моё!), думает: «С кем же ещё здесь и поговорить, как не с поповой дочкой». А она, гляжу, уселась, как засватанная из Баната, уставилась в угол и только «да»… «нет».

— Но, мама…

— Прочь с глаз моих, смотреть на тебя тошно!

— Не ругайте меня, мама, — просит Юла, закрыв лицо передником и заливаясь слезами.

— Молодой человек её по-хорошему спрашивает, а она как истукан, как святая Бона в костёле — ни слова.

— Да если он о разной чепухе спрашивает, — упрямо твердит Юла.

Чепуху ему и отвечай! — обрывает её матушка Сида. — «О чепухе спрашивает!..» О чепухе и я с твоим отцом когда-то разговаривала, и, слава богу, как видишь, чего нам не хватает? Не разговаривай мы о чепухе, так и не поженились бы!.. Уж конечно, не о Доситеевой философии беседовали!.. «О чепухе спрашивает!» Видали вы такую простофилю?! Наверно, уж не станет тебя спрашивать, сколько свинья поросят принесла!

— Да, но он надо мною насмехался…

— Убирайся с глаз моих, посмешище всемирное! Другая, случись такое с ней, плакала бы, глаз не осушая.

— Я пойду к Жуже.

— Иди куда хочешь, если ты такая никчемная!

Ужинали молча. Отец Спира усталый, матушка Сида злая, а Юла словно пришибленная, — уж очень как-то всё нехорошо получилось. Господин Пера так ласково на неё посматривал, и ей было так приятно, но не нашлась, не придумала, что сказать… Поэтому все молчали. Юла с нетерпением ждала минуты, когда останется одна, чтобы досыта наплакаться, подобно всякой незадачливой девушке, которая сеет базилик, а собирает полынь. Матушка Снда, едва дождавшись, когда Юла ушла стелить постели, сказала:

— Видал, какова эта жидовская бестия?

— Какая бестия? — устало спросил отец Спира.

— Да твоя разлюбезная матушка Перса!

— Ну, что же я видал?

— Боже, Спира, значит ты уже всё забыл?

— Ах да! Э, не следует принимать так близко к сердцу!

— Значит, я принимаю близко к сердцу!.. Да ты же сам видел, как они насели на этого несчастного юношу, а нашей Юце слова не дали промолвить…

— Ну и пускай! Что за беда! Завтра, послезавтра наговорится досыта. Если дело в разговоре, то за вашим братом это никогда не пропадёт.

— Хорош отец, ничего не скажешь! Да куда уже нашей тягаться с той?! Как в тот раз на балу, так и везде и всегда… вечно наша остаётся на задворках. Видала я ту на балу! Конечно, танцуют по-всякому… но она, это её отродье… уж она… сущая дочь Иродиады, погубившая, господи прости, такого славного святого.

— Брось, не городи чепухи.

— Это ты чепуху городишь!

— Да я и не сказал ничего; видишь, дремлю, спать хочется.

— Ступай, чтоб тебе не проснуться, — рявкнула матушка Сида. — Сегодня все точно белены объелись! Ступай на улицу, что ты тут дымища своей трубкой напустил!

Так выгнали и другого попа курить во двор.


В ту минуту, когда ночной сторож Нича, проходя под окнами попа Спиры протрубил одиннадцать раз в рог, возвещая засыпавшей улице и всему селу, что пошёл двенадцатый час, матушка Сида, страдая от жары, подняла голову и спросила Спиру, лежавшего у другой стены:

— Спира! А Спира! Ты спишь?

— А?

— Спишь, спрашиваю?

— Сплю, оставь меня в покое…

— Разве господин Пера должен взять именно Чирину Меланью, получив место учителя?

— А?

— Фу ты, — вздыхает матушка Сида. — Должен ли учитель взять Меланью?

— А зачем старику две жены?

— Ух, да не старый учитель, а новый, господин Пера…

— А-а, он!.. Не должен…

— Может, значит, какую захочет?

— Может, если захочет, взять и нашу Жужу… Не мешай спать.

— Ну, её-то не возьмет! О боже, боже! — зевая, бормочет матушка Сида, потом крестится, надвигает покрепче ночной чепец (она надевала его украдкой, уже в темноте, потому что отец Спира терпеть не мог этих швабских чепцов), а с улицы доносятся неторопливые шаги ночного сторожа Ничи, который лениво бредёт и громко зевает где-то в отдалении.

Этим закончился сей воистину бурный день.

Загрузка...