С рассветом раздавалась побудка. Когда всходило солнце, солдаты уже все работали в поле. Батальон майора Таманского занимался всем: разминированием, наведением мостов, ремонтом водопроводов, мельниц и пекарен, ухаживал за коровами, свиньями и птицей. Но главным занятием было земледелие. Весна торопила, она все больше вступала в свои права, поэтому батальон старался наверстать упущенное: надо было засадить каждый пустующий клочок земли. Майор Таманский, хорошо зная крестьянское дело, не давал им ни минуты покоя. Да и себя не щадил. И как это принято в деревне — с рассветом он уже в поле и лишь к ночи с поля. Причем неохотно. А потом по ночам долго горел свет в его окошке, что всегда удивляло часовых. «Когда он только спит?» — недоумевали они, поеживаясь от ночной прохлады, вслушиваясь в тишину старого парка, в шум морских волн. Майор же частенько сам отвечал на этот вопрос:
— Выспаться, браток, успеешь, когда дедом станешь и будешь греть кости на печи. А сейчас на это нет времени. Теперь, ребята, мы должны действовать еще быстрее и успешнее, чем на фронте. Там, если не прорвали линию обороны сегодня, наступали на следующий день. Бункер, деревню, город атаковали до тех пор, пока не добивались своего. С землей так нельзя. Она знает свою пору и ждать не будет. Опоздаешь — пиши пропало. Не посеешь вовремя — не соберешь урожая. Хлеб даром не дается. А мы здесь как раз для того, чтобы дать людям хлеб…
Изменился майор. Изменились и его солдаты. Пробуждалась в них врожденная любовь к крестьянскому труду. С какой радостью сменили они винтовку на плуг или косу. Это войско, состоящее в большинстве своем из крестьян, не надо было заставлять работать. Они понимали, что этой весной они запоздали со многим, всего не успеют. Что с опозданием возделанная, искалеченная войной, запущенная земля не даст им того, что могла бы. Но все-таки хоть что-то даст. Поэтому они чуть свет выходили в поле, ставили винтовки в «козлы», снимали мундиры, засучивали рукава, одни набожно крестились, другие по древнему обычаю поплевывали на ладони — и пахали, бороновали, сеяли, косили. И, время от времени останавливаясь, окидывали взглядом то, что сделали, посматривали на солнце, вытирали рукавом пот со лба и шагали дальше. Забывались в работе как на своей, отцовской пашне…
Взвод Родака, усиленный отделением саперов, вот уже третий день приводил в порядок огромное, в несколько десятков гектаров поле, расположенное недалеко от дворца вдоль речки, на берегу которой погиб Ковальчик. Изрытое окопами, воронками от бомб, загроможденное остовами сгоревших танков, разбитых орудий, да еще заминированное, оно не только преграждало путь к пойменным лугам и раскинувшимся за ними полям, но еще содержало в себе постоянную угрозу. В довершение всего ветер приносил оттуда тяжелый трупный запах.
— Нам почему-то всегда везет! Уверен, что если понадобится чистить отхожие места, то поручик Талярский назначит именно второй взвод. За что он так взъелся на нас? — жаловался Гожеля.
— Ладно тебе, ведь кто-то должен это делать. Разве так уж важно кто? Лучше помоги поддеть эту чертову железяку, я один никак не могу справиться.
Браун длинным ломом пытался свалить в глубокую воронку груду искореженного, расплавившегося, обгоревшего металла. Гожеля и Родак поспешили ему на помощь.
— Интересно, что же это было?
— Какое-нибудь орудие или тяжелый миномет.
— Ну и досталось же ему! Теперь-то я могу вам признаться. Больше всего я боялся всегда, ну угадайте чего? — Гожеля присел на край окопа, свернул самокрутку.
— Бомб, наверное. Я их больше всего боялся, — признался Браун.
— Я тоже. Уж очень они противно выли, — не скрывал Родак.
— А я, ребята, больше всего минометов боялся. Бомба попадет в тебя или нет — неизвестно. А миномет — хлоп, хлоп! И нащупал тебя. А ты, Казик, чего больше всего на войне боялся?
Рашевичу было под пятьдесят, но — со своими длинными, обвисшими усами, высокий, худой и сутулый — он выглядел значительно старше. На вопрос Гожели махнул пренебрежительно рукой и продолжал ритмичными равномерными взмахами лопаты засыпать яму, в которую они только что сбросили металл. Но Гожеля не отставал:
— Иди сюда, Казик, закури.
— Это можно.
Рашевич воткнул лопату в землю и подошел к ним. Но на всякий случай переспросил Родака:
— Так что, товарищ старший сержант, перекур?
— Все равно за нас никто эту работу не сделает. Можно минутку и отдохнуть. Перерыв, ребята! — крикнул Родак. «Перекур!» — разнеслось по полю.
Солдаты сбивались группками, вытаскивали махорку, переговаривались, отдыхали. Гожеля угостил Рашевича самокруткой, но про свой вопрос не забыл.
— Ну, а ты чего больше всего боялся на войне?
Рашевич глубоко затянулся. Как и многие поляки из Вильно, он был не особенно разговорчивым. Затянулся еще раз, взглянул из-под густых выгоревших бровей на Гожелю.
— Ты серьезно спрашиваешь или шутишь?
— Вот тебе на! Какие там шутки. Старший сержант и Браун боялись бомб, а я этих чертовых минометов выносить не мог…
— А я на войне всего боялся, вот так-то!
— Как это всего? — не выдержал Гожеля. — Тогда от одного только страха ты давно уже должен был протянуть ноги.
— Что вы говорите, Рашевич, — вмешался Браун. — А этих немцев в подвале, в Берлине, вы тоже со страха взяли в плен?
— Один пригнал тогда, наверное, с десяток фрицев, — подтвердил Гожеля.
— Если уж быть точным, их было пятнадцать, — с достоинством поправил Рашевич. — Ну, нес я термос с гороховым супом, чтобы ребята подкрепились, повар не решился туда к ним пробираться.
— Ничего себе, повар не решился и не пошел, а ты боялся и пошел?
— Пошел, потому что должен был. Там находился мой взвод, значит, и мое место было там. Вот и пошел. А заодно и термос взял.
— А немцев тоже «заодно» взял? — не унимался Гожеля.
— Угадал. Немцы обстреливали улицы из пулеметов. Да еще снайперы досаждали. Куркевича тогда… И Фельчука… Помните? Вот мне и пришло в голову, а что, если пробраться к нашим подвалами. Ну и пошел с автоматом наперевес. Открываю дверь, а там полно фрицев. Бросишься назад — убьют, как пить дать. Ну, я и жахнул очередь в потолок, крикнул «Hände hoch!»[6] — и на лестницу. Смотрю, выходят по одному с поднятыми вверх руками. Так вот и привел.
— И все это со страху?
— А ты думал как? У меня даже поджилки тряслись. Не такой уж я дурак, чтобы ничего не бояться. А войны боялся с самого начала. Больше смерти. Ее-то я никогда не боялся. Рано или поздно каждому придется умирать. А вот война — это несчастье для человека, хуже смерти. Смерть отнимает у тебя жизнь. Вот, дунул на свечку — и она погасла. А война, бывает, жизнь тебе оставит, но все остальное заберет. Душу искалечит, сердце в камень превратит, дом разрушит. Семьи лишит. И будешь жить никому не нужный, одинокий и заброшенный, как этот пень. Поэтому, если ты серьезно спрашиваешь, отвечаю тебе честно, что на войне я всего боялся, а уж больше всего ее самой, этой проклятой войны.
Рашевич бросил окурок, с трудом встал, взял лопату и начал засыпать глубокую воронку от бомбы. Гожеля и Браун последовали его примеру. Работали молча, занятый каждый своими мыслями…
Родак, как, кстати, и остальные, знал, что Рашевич не имел пока никаких сведений о своей семье, которая где-то ждала, как решится ее судьба. Даже у такого весельчака, балагура и внешне беззаботного человека, берущего от жизни все, что только можно, как Фелек Гожеля, была своя затаенная печаль, которая не давала ему покоя: старший брат, вывезенный немцами в Германию, не подавал никаких вестей. Почти у каждого из солдат из-за этой войны жизнь была у кого искалечена, у кого запутана… Все бывало.
Родак шел полем к саперам. Он вздрогнул, даже испугался, когда воздух разорвал грохот взрыва. Но тут же понял, что это саперы уничтожают обнаруженные мины и неразорвавшиеся артиллерийские снаряды. Он всегда восхищался ими. Вот хотя бы сейчас. Известно, что вся местность вокруг нашпигована минами, словно пасхальное тесто изюмом, а сапер должен ходить по этой земле. Причем первым. Вон идет один из них. Тот самый, что «прослушивал» дамбу. На ушах наушники, в правой руке — металлическая палка со «щупом». Петля миноискателя не спеша описывает круги над самой землей. Тщательно, сантиметр за сантиметром, шаг за шагом прощупывает ее. Стальной остроконечный «щуп» мягко погружается в землю. Тоже аккуратно, сантиметр за сантиметром. И вдруг характерный звук: мина, неразорвавшийся снаряд или обыкновенный кусок железа? Устанавливается красный флажок. Внимание! Сапер нагибается, опускается с не меньшим благоговением, чем в костеле, на колени и осторожно, деликатно, как будто бы снимая с цветка росу, начинает разгребать землю, песчинку за песчинкой…
Солдаты засыпают образовавшиеся ямки, выравнивают разминированную местность. Копают, пробуют лопатами — и удивляются, сколько осталось еще работы. А ведь точно такие же окопы, землянки и блиндажи не так давно, даже на этой же поморской земле, они торопливо рыли, под неприятельским огнем, часто лежа, не отрывая головы от земли. И чем рыли? Обыкновенными саперными лопатками, которые носили в брезентовых чехлах на поясе. О, эта маленькая солдатская лопатка! Сколько она перекопала земли в последнюю войну, сколько человеческих жизней спасла… Обвалившаяся землянка. Из земли торчат короткие, кованые немецкие сапоги. Трупный смрад. Череп с пустыми глазницами, прилизанные волосы и квадратная каска. Побежденные в панике удирали, не успевая хоронить своих «камрадов». А победители шли вперед, у них были свои погибшие, им положена была горсть земли на гроб и прощальный залп над могилой. А о тех, кто остался здесь лежать, затерявшихся, позабытых, засыпанных в землянках, бункерах и окопах, не успевших выбраться из обгоревших танков и автомашин, никем не опознанных, переданы в штаб донесения и сообщено в сводках, что они пропали без вести. Неизвестные солдаты…
— Так что будем делать с этими танками, товарищ старший сержант?
— Черта с два их сдвинешь с места.
— С помощью двух «студебеккеров» вполне можно.
— Искорежены, вросли в землю. Груда железа. Не сумеем.
— Надо достать где-то взрывчатки, и все будет в порядке.
— Хорошо, я поговорю с саперами. А пока, ребята, может, вон тот окоп засыплем.
— Да, рубка здесь, видать, была страшная!
— Столько танков на таком небольшом участке!
— А помнишь, под Мирославцем? Но там с нами шли тяжелые танки ИС, а их ни один немецкий снаряд не брал.
— Как только такой бункер на колесах вступал в бой, успех был обеспечен, 122-мм пушки, а лобовая броня, наверное, миллиметров двести! Что такому сделаешь?
— Нащелкали мы тогда «тигров» и «пантер» дай боже.
— А здесь, видно, русские пустили одни Т-34.
— Посмотрите вон на тот танк. Башню чуть не снесло.
— Пробоина в правом борту, гусеница сорвана.
— А все-таки справился с двумя «тиграми». Да и того «фердинанда», там, на пригорке, тоже, наверное, подбил, судя по их расположению.
— Подожгли его. Может, даже «фаустники». А ты знаешь, я раз, в Берлине, ихними фаустпатронами стрелял? По станковому пулемету. Устроился в окне подвала, обложил себя мешками с песком. И никак к нему не подступишься.
— Это тот, который нам тогда перекресток блокировал? Головы нельзя было поднять.
— Тот самый! А фаустпатронов под рукой была целая куча. Я схватил один…
— А ты что, умел с ними обращаться?
— Кто-то из ребят прочитал по слогам инструкцию. А впрочем, невелика премудрость. Взял трубу, приложил к плечу, навел на цель и как врезал!
— Ну и что?
— До сих пор еще чувствую боль в плече, такая сильная была отдача.
— А что с пулеметом?
— Получил свое! Эти «фаустники» доставили нам немало хлопот. Сколько наших танков подожгли.
— Но наши противотанковые ружья были более надежными. Только надо было не спешить и хорошо прицелиться. Раз, помню, идут на нас «тигры»…
Родак подошел к подбитому Т-34. Корпус обгорел. Вмятины от снарядов. Обе гусеницы порваны, уже начали обрастать молодой зеленой травой. Большая, чуть ли не сквозная, пробоина в броне. Он забрался на танк, заглянул в люк. Смрад гари, все покорежено, расплавилось от огня. Интересно, а что стало с экипажем? Какой путь прошел этот танк?
До Берлина ему было уже недалеко, а пришлось остаться здесь. Не дошел. Как и Ваня. А может, это его танк? Или из батальона советского капитана, который должен был поддерживать их в Берлине, когда они готовились к атаке на Тиргартен? Родак помнит — утром они должны были двинуться на штурм. Майор Таманский в окружении офицеров изучал план района. Немцы превратили почти каждый каменный дом в бункер. Поддержки своей артиллерии было недостаточно. Батальону нужны были танки.
— Нас будут поддерживать советские танки. Вот-вот сюда должен явиться их командир, чтобы договориться о взаимодействии.
Вскоре в набитый битком, скупо освещенный подвал вошел в сопровождении связного танкист, красивый, ясноглазый молодой офицер в шлемофоне, комбинезоне, с пристегнутым к ремню трофейным «Вальтером». Ловко выбросил руку, отдал честь:
— Товарищ майор, командир батальона танков Т-34 капитан Иванов прибыл для обсуждения вопросов взаимодействия.
— Здравствуйте, товарищ капитан. Моя фамилия Таманский.
— Я рад, товарищ майор, что буду взаимодействовать с нашими польскими союзниками.
— Мы тоже рады, что прославленные Т-34 будут поддерживать нас. Не раз видели ваших танкистов в бою. Ну, а теперь приступим к делу, договоримся о взаимодействии. Как-никак батальон танков — это сила. Я как раз обдумываю, как лучше их использовать…
Лицо молодого капитана сразу стало серьезным, как-то сжалось, побледнело. Только теперь Родак заметил его провалившиеся щеки, глубоко запавшие, покрасневшие от усталости глаза.
— Разрешите, товарищ командир. Хочу внести полную ясность: у меня всего три танка.
Таманский выпрямился. Раздраженным, резким, может быть даже чересчур резким, тоном бросил:
— Вы, видимо, шутите, капитан. Мне выделили батальон танков. И вы доложили, что являетесь его командиром…
Капитан закусил губу.
— Все верно. Я — командир батальона танков Т-34, товарищ майор. Но… мы идем от самого Сталинграда… — почти шепотом ответил Иванов.
В воцарившейся тишине его услышали все. И все поняли трагедию молодого командира, потерявшего на своем боевом пути, не считая пополнений, восемнадцать экипажей. А эти три, которые уцелели и дошли до Берлина, завтра на рассвете снова пойдут в бой…
Майор Таманский молча протянул капитану руку и обнял его. А потом со всех сторон к танкисту протянулись руки польских офицеров…
…Ваня. Похоронили деда Ефима в вечной мерзлоте, где он и нашел вечный покой, и вернулись в поселок. Но пробыли там недолго. В один из дней к Сташеку пришел Ваня и говорит:
— В ста километрах отсюда есть совхоз. А в этом совхозе живет моя тетя. А эта тетя, которую зовут Глаша…
Сташек нетерпеливо перебил его:
— Ну, хорошо, хорошо, короче, какое мне дело до этой твоей тети Глаши?
— Спешишь? Сейчас узнаешь. Так вот, в этом совхозе тетя Глаша довольно важная фигура, она заведует молочной фермой. Коров и быков разводит, сыр делает, масло сбивает. Не отказался бы сейчас от сливок, а?
— Ну, говори же наконец, в чем дело?
— Дело, браток-поляк, в том, что тетя Глаша зовет меня к себе, предлагает работу, жилье, харч. Что ты на это скажешь?
— Поедешь?
— А ты бы со мной не поехал? Видишь ли, Сташек, я тебе еще самого главного не сказал. Так вот, этот совхоз расположен примерно на полпути отсюда, с берегов Поймы, до железной дороги.
— Ваня! Ну, ты даешь! Не мог с этого начать? Думаешь, удастся?
— Можно попробовать. Во всяком случае, мы ничем не рискуем. По рукам?
— По рукам!..
Бабушка охотно отпустила Ваню к тетке. «Хоть хлеба наестся вдоволь». А Сташеку не у кого было спрашивать разрешения. Только дольше обычного постоял он у материнской могилы. А потом пани Собчак, женщине умной и доброй, которая доброжелательно относилась к нему, рассказал в общих чертах, что и как, обещал написать, попросил переслать, если будет, весточку от отца. И попросил еще, чтобы приглядывала за могилой матери. Ни бабушка Вани, ни пани Собчак не догадывались, что поездка ребят в совхоз должна стать лишь одним из этапов на пути на фронт. Только Ульяна что-то подозревала. Возможно, вспомнила их разговоры и планы, которые они строили по вечерам на лесной вырубке. Когда они пришли к ней как к бригадиру, с которым работали на лесоповале и на сплаве, за справкой с места работы, ну и, разумеется, попрощаться, Ульяна молча написала, что требовалось. А когда они начали прощаться, не выдержала и неожиданно расплакалась.
— Ой дурачки вы мои, несчастные, только вас там еще не хватает. Отец твой, Ваня, упокой, господи, душу его, мой Аленя, Гришка Седых, Коля Лебедкин, достаточно вспомнить их, да и твой отец, Сташек, не на свадьбу пошли. Неизвестно еще, что с ним. А теперь вы. Плохо, что ли, вам было у меня в бригаде? Разве вы здесь не нужны? Может, даже сделаете здесь больше, чем там.
Так и не сумели убедить ее, хотя уверяли, что уходят в совхоз, чтобы поработать там только лето, и, возможно, что к зиме вернутся на вырубку, на зимовку. Ульяна качала недоверчиво головой и снова расплакалась, когда Сташек, по польскому обычаю, поцеловал ей руку…
До совхоза добирались несколько дней. Шли все время вверх по течению Поймы, а на третий день повернули вправо и едва приметной малохоженой лесной просекой вышли к берегу Бирюсы, более широкой и полноводной, чем Пойма. К счастью, успели на паром, и старый дед-паромщик не только перевез их на другой берег, но и угостил еще вкусной ухой, объяснил, как идти дальше. Был конец июня. Дни стояли теплые. Ночи звездные. По утрам выпадала роса, холодало. Ягод в тайге уйма. Располагались на ночлег на берегу рек. Селения по пути не попадались. Только два раза встретили на дороге людей. Раз — двух женщин и парнишку, почти ровесника Сташека и Вани. Везли на подводах товар в какой-то лесной поселок. А другой раз — старого, бородатого деда и молодую, румянолицую, остроглазую женщину, они везли домой солдата-фронтовика. Дед, увидев ребят, громким «тпру» остановил косматую лошаденку.
— А проеду я напрямик через болота? Когда ехал в эту сторону и пошел дождь, то только с божьей помощью еле-еле добрался.
Молодка ловко спрыгнула с подводы. Начала собирать чернику.
— Маруся, куда ты? Кого ты, отец, расспрашиваешь? Какие болота тебя интересуют, наверное, Рогалинские кочки? А где мы теперь?
Несмотря на жару, солдат был в застегнутой на все пуговицы шинели. На голове — пилотка с красной звездочкой. Глаза закрывала широкая черная плюшевая повязка. Он сидел, откинувшись на охапку сена, с каким-то мешком, а может и подушкой, под головой. Голос у него был резким, как бы немного испуганным. Когда он говорил, то вертел головой во все стороны, а его неестественно большие и белые пальцы нервно ощупывали перекладины телеги. Узнав, что дорога проезжая, старик чмокнул на косматую лошаденку, хлопнул вожжами и, не дожидаясь, тронулся.
— Поехали! Маруся, где ты?
— Здесь я, Митюша, здесь. Собрала тебе немного ягод.
С ягодами в подоле, сверкая белыми бедрами, молодка уселась боком на подводу. Лицо у нее было румяным, красивым, добрым, светилось от счастья. Слепой солдат, видимо, тоже был в этот момент счастлив, он наклонился к ней и что-то сказал ей. А потом они оба громко рассмеялись. Сташек и Ваня стояли молча и глядели им вслед, пока подвода не скрылась за деревьями, пока не утихли стук колес и счастливый смех молодки и солдата. А когда наконец и они двинулись в свою сторону, то довольно порядочный отрезок пути прошагали молча.
Вечером развели костер и жарили грибы. Белые, посыпанные солью, они хрустели на зубах, как картофельные оладьи. Огонь угасал, и только тлели красные угольки. Вечер был душным. Небо беззвездное. Шумящая по-своему тайга окружила их черной, непроглядной стеной.
— Хуже всего — это темнота. Я всегда боялся ночи. Не знаю почему, но боялся. Ни за что не оставался дома в потемках. Мама кричала на меня, а отец смеялся, что я такой большой парень… Сташек, а если этот солдат, ну, тот, с повязкой, был охотником?..
— Все равно, кем он был.
— Ну да, конечно. Страшно, наверное, ничего не видеть, а?
— Боишься?
— Лучше не думать об этом.
— Правильно.
— Мой отец тоже, наверное, не думал о страхе… Он был веселым, высоким, сильным. Когда я был маленьким, он сажал меня на закорки и бегал со мной. Я немного боялся, но любил эту забаву. Ты знаешь, почему мне хочется поскорее попасть на фронт? Скажу тебе откровенно. Хочется держать в руках винтовку, гранату, пусть сыплются на меня бомбы, пусть лезут танки, пусть со мной не знаю что станет — но я хочу знать, что такое война. Хочу знать, что переживал, что чувствовал мой отец, пока его не настигла пуля. Я иногда думаю про себя, что каждый сын должен что-то сделать для отца. А я для своего могу теперь сделать только одно — пойти туда, где и он был…
Когда на следующий день тайга неожиданно расступилась, друзья увидели перед собой сплошную, растянувшуюся на многие километры полосу возделанной земли. Среди этих пшенично-ржаных и картофельных полей текла река, не намного шире Поймы. А над рекой, на ее высоком правом берегу, раскинулась большая деревня с типичными для Сибири домами из лиственницы. Чуть в стороне стояли вместительные деревянные амбары, овины и конюшни. Несмотря на то что деревня была совсем не маленькой, она была обнесена изгородью из сосновых жердей с воротами на все четыре стороны. Из труб поднимался дым. По реке ходил паром. Пели петухи. Небо после вчерашнего ночного ливня прояснилось и предвещало хорошую погоду. Они стояли, смотрели, прислушивались к долетавшим до них отголоскам сельской жизни: где-то тарахтел трактор, мычали коровы и напевали в поле женщины.
— Это, наверное, здесь, — сказал Ваня. И добавил, надвинув фуражку на лоб, поскольку заходящее солнце слепило глаза: — Жил себе человек в лесу и ничего, кроме него, не видел. Не поверишь, но я никогда не думал, что поля могут быть такими огромными…
Несмотря на суровый климат, щедра и богата сибирская природа. А земля здесь просто замечательная, самый что ни на есть плодородный перегной. И хотя глубже — вечная мерзлота, все растет здесь не хуже, чем в других районах страны. Даже короткого, но зато теплого и солнечного лета хватает, чтобы, посеяв в мае, собрать в конце августа богатый урожай. Овес, рожь, яровая пшеница, картофель. Видно, что до войны этот совхоз, названный «Сибиряком», был богатым. Он состоял из нескольких ферм, разбросанных на многие десятки километров — множество машин, тракторов, комбайнов, амбары для хранения зерна, большие стада коров, свинарники для откорма поросят и табуны полудиких, но привыкших к работе и суровым местным условиям лошадок монгольской породы…
Тетя Глаша, одинокая, бездетная солдатка — ее муж с первых дней войны был на фронте, — приняла ребят с радостью и необыкновенным радушием. Она и слышать не хотела, чтобы Сташек жил в совхозном общежитии.
— Дом, слава богу, просторный, для всех места хватит. А уж работу я вам найду такую, что наверняка будете довольны. Утром пойду к директору и все улажу. Карточки на хлеб получите. А теперь угощайтесь, мои дорогие, чем хата богата. Как же ты, Ванюша, на своего отца похож. Ну, вылитая копия. Жаль, что так все…
— Не надо, тетя, не надо…
Во время войны совхоз пришел немного в упадок, но люди не пали духом. Старики, женщины и дети — каждый работал, как и где мог. Мужчин — кот наплакал: несколько стареньких дедов, да двое калек-фронтовиков, тяжело контуженный Игорь и однорукий Ваня. Остальные — ребята, подростки.
Было как раз время сенокоса. Поэтому вдоль Кедровки, на берегу которой раскинулся совхоз, по заросшим сочными травами пойменным лугам разъехались бригады косарей. Все лето Сташек и Ваня работали в совхозе. Косили траву, стаскивали ее на волокушах, укладывали в огромные стога, чтобы было чем кормить зимой скот. А потом наступила жатва. Только один комбайн был на ходу. Косили хлеба, вязали снопы, ссыпали зерно в амбары. Познакомились с людьми, со многими подружились. Сташек встретил во второй бригаде несколько польских семей. Все мужчины были на войне. И все с нетерпением ждали возвращения в Польшу. Только войне этой все еще не было видно конца…
— Товарищ старший сержант, слезайте, а то сейчас будем взрывать. Жаль немного, ничего не скажешь, геройский был танк, верно?
Сапер стоял рядом с танком, держа в руке взрывчатку. «Да, геройский. Может, дошел сюда с батальоном капитана Иванова? А может, Ваня Воронин сражался здесь на нем?» Родак нежно похлопал по закопченной, опаленной броне танка, как ласково треплют бархатный загривок лошади, и спрыгнул на землю…