5

Сибирь. Ваня Воронин, Ульяна… Матери уже не было в живых. Отец ушел на войну, и след его затерялся. Сташек остался в тайге один. До поздней осени он работал со смолокурами. Зимой, которая, нагрянула неожиданно и сразу со снегом и морозами, он присоединился к бригаде лесорубов. Вначале они не хотели брать его с собой — молод еще и какой от него будет в тайге прок, но за него заступилась Ульяна, солдатка, с виду бой-баба, а на самом деле человек отзывчивый, с добрым сердцем. Она знала Сташека с тех пор, когда он еще вместе с отцом работал на строительстве столовой. Жила недалеко от них, в соседней хате.

— Пусть идет, — решила она вопрос. — Топор в руках держать умеет, работы не боится. Проку от него, может, даже больше будет, чем от некоторых других…

Видимо, она имела в виду Вальку Кочетову, тоже солдатку, маленькую, худенькую, но на редкость дерзкую. Кроме Ульяны, которая была здесь за старшую, Вальки Кочетовой и Сташека в состав бригады входили еще четыре женщины и преклонного возраста бородатый старик Ефим Панкратов — для работы он не очень-то годился, но зато знал тайгу как свои пять пальцев, ну и охотником был превосходным.

Они отправились в путь, как только рассвело — зимний день короток, а до вырубки далеко, да и дорога не проторена. За два-три дня должны были добраться до места. Шли тяжело навьюченные мешками с продуктами, взяли с собой ячменную и пшенную крупу, соль, шмат сала, буханки похожего на кирпич, промерзшего насквозь хлеба, а несколько пудов картошки и бочка квашеной капусты уже ждали их в небольшом погребе, в подполье зимовки, срубленной из лиственницы. Кроме мешков с продуктами, они тащили с собой свернутые спиралью пилы, топоры, железные клинья, напильники, точильные бруски и другой необходимый для работы инвентарь. Почти три дня шли по недавно замерзшему руслу реки. Ночевали у костра, в котором все время поддерживали огонь. На зимовке почувствовали себя как дома. Ефим принялся растапливать печь. Сташек отправился с ведрами к реке. Долго рубил лед, пока не захлюпала в проруби в клубах пара вода. На морозе капельки воды на валенках превращались в льдинки, мороз обжигал, прихватывал пальцы. Тайга звенела от тишины, и от этого еще громче трещали лопающиеся на морозе деревья. Полнолуние. Дым над зимовкой поднимался высоким столбом прямо в небо. Срубленная из лиственницы, добротная, проконопаченная мхом изба как бы прилепилась к высокому берегу реки. С незапамятных времен она служила путникам и охотникам. А последние годы ее обжили лесорубы.

Скрипнула дверь. Пахнуло теплом, смолой и дымом. В большой русской печи бушевал огонь. От керосиновой лампы, висевшей под бревенчатым потолком, ползали тени по стенам. Женщины застилали нары, чистили картошку на ужин.

— Подольше не мог? — набросилась Валька Кочетова.

Сташек подышал на руки.

— Лед очень толстый.

— К морозам, — включилась в разговор Ульяна.

— Только бы не разыгралась метель.

— Полнолуние, значит, ветра не будет.

Ульяна показала Сташеку его место на нарах.

— Мужики здесь, а мы, бабы, там будем спать.

— Тоже мне мужики, — прыснула со смеху Валька. — Один — старый червивый гриб, а другой — масленок с девственной пленкой! Ой, бабы, ну и натешимся же с этими мужиками, аж жуть!

— А ты, Валька, не можешь не трепать своим языком. Гляньте на нее, мужика ей захотелось.

— А тебе, может, нет?

— У меня другое в голове.

— В голове-то, конечно…

— Тьфу, бесстыдница, — не выдержал дед Ефим. — О детях лучше подумай, о своем мужике на фронте, богу помолись…

— Ты меня, старик, к богу не отсылай, а лучше, как жить, как выдержать молодой бабе, посоветуй. Этими детишками я уже сыта по горло. Третий год мужика в постели нет. Забыла даже, как это бывает!

— Взбесилась баба, совсем спятила, — подытожил дед и, кряхтя, взобрался на печь, где ему казалось удобнее и теплее спать.

— Пройдет у Вальки всякая охота, когда завтра заставлю ее пилить, ох, пройдет. А теперь марш ужинать и спать, как только рассветет — приступим к работе…

Ульяна разлила в миски густой картофельный суп. Ели молча. Молча укладывались спать. Ульяна задула лампу. Тлеющие в печи угольки мерцали красноватым светом. Женщины беспокойно вертелись, вздыхали, некоторые еще шептали что-то про себя. Только дед Ефим, едва коснулся головой теплой печи, тотчас же захрапел…

Сташек долго не мог уснуть… Ворочался с боку на бок, разглядывал ползающие по потолку тени и зеленоватый свет луны, заглядывающей в избу через небольшое окошко, которое мороз украсил серебристыми листьями папоротника. О чем он думал? О матери, отце, Калиновой, Польше, войне… Если бы мама была жива, он был бы рядом с ней, работал бы для нее. Надо весной поправить могилу. Что будет, когда придет время возвращаться, не оставлять же ее здесь, на чужбине. Что же с отцом? Газеты пишут, люди говорят, что вместо фронта польская армия ушла куда-то за границу. За какую границу, куда? Не может быть, чтобы нас оставили, а сами ушли. Ведь здесь столько польских семей. А русские опять смеются, бабы пальцами на поляков показывают — изменники, трусы, дезертиры. В Калюче на Пойме живут несколько польских мужиков, которые по разным причинам не ушли тогда вместе с отцом и теперь от стыда не могут взглянуть бабам в глаза. А бабы всегда бабы: день поссорит — ночь помирит. Хорошо, что хоть эти мужики остались в поселке. Две бригады поляков рубят лес в тайге, некоторые из них, набившие руку в плотницком деле, строят пристань на Пойме. Работают и клянут свое правительство, поскольку снова не знают, что же будет с Польшей. А уже казалось, что Сикорский приведет их с чужой земли на польскую, как когда-то генерал Домбровский.

А теперь опять все перемешалось. Снова не доверяют. Под Сталинградом русские сражаются из последних сил, а польская армия ушла в Иран…

Мама была уже тяжело больной. Отца скрутила малярия. Соседки Земнякова и Кухарская собирались в далекий Тулун, там вроде находилось польское представительство, которое оказывало полякам материальную помощь, регистрировало их и давало различную информацию о Польше. Сташек отправился вместе с ними. Дорога заняла три дня, только в одну сторону. Стоял июнь. Было тепло. Ночевали в тайге, бодрствуя по очереди под вековыми соснами, чтобы какой-нибудь зверь или кто-то еще не застиг их врасплох. Шли быстро, по нескольку десятков километров в день, надежда придавала им сил. Когда увидели наконец с пригорка небольшой городок на той стороне реки — поняли, что их долгий путь подошел к концу. Присели на минутку, слизали с ладоней оставшиеся на дне узелков крохи от картофельных оладий, напились родниковой воды и спустились к реке, к парому…

Тулун — городок, утопавший в зелени лиственниц, вытянулся несколькими улочками вдоль реки. Осмотрелись вокруг, ища польское представительство, поскольку расспрашивать не осмеливались. Сташек первым увидел его, и голова у него закружилась: чуть в глубине улочки на внушительном здании с застекленным зеленым крыльцом развевался бело-красный флаг.

— Вон оно, смотрите! — Ему показалось, что он закричал во весь голос, а на самом деле едва выдавил из себя эти слова, ибо в горле у него пересохло от волнения.

— Польский флаг, наш, — прошептала посиневшими губами Земнякова.

— Во имя отца и сына и святого духа, — перекрестилась Кухарская, — в самом деле, наш…

Прежде чем подняться по лестнице, женщины долго вытирали потрескавшиеся, натруженные дальней дорогой ступни. Постучали тихонько. Никто не отвечал. Земнякова, которая взяла на себя роль старшей, нажала ручку. Большая дверь. А на ней табличка: «Представительство консульства Польской Республики, прием посетителей ежедневно с 8 до 12 часов, кроме суббот, воскресений и праздников (религиозных и государственных)». Часов у них не было, поэтому они не знали, который час. Откровенно говоря, даже не знали, какой сегодня день. А вдруг, не дай боже, сегодня какой-нибудь праздник?

— Ведь мы же пришли издалека, — громко оправдывалась Земнякова и снова постучала. Никто не отвечал.

— Не дай боже, закрыто? — перепугалась Кухарская.

Земнякова постучала еще раз и нажала ручку. Дверь открылась, и они вошли в просторную, светлую комнату. На стене напротив — белый орел и фотография какого-то генерала. И не Пилсудского, и не Рыдз-Смиглого, их портреты Сташек помнил со школы. Он догадался, что это, наверное, генерал Сикорский, который пробудил столько надежд у здешних поляков. Два стола. На одном — вазочка с цветами, вдоль стен — несколько стульев. Никого нет. Но через приоткрытую дверь из соседней комнаты доносятся обрывки разговора, взрывы смеха. И ароматный запах кофе, вперемешку с табачным дымом. Вошедшие робко покашливают, переступают с ноги на ногу. Видимо, их услышали, так как голоса вдруг стихли и из-за двери выглянула какая-то женщина, но тотчас же скрылась и захлопнула ее. Однако спустя минуту все та же женщина вышла к ним. Сташек запомнил ее на всю жизнь. Красивая, высокая, голубоглазая блондинка, в светло-синем шелковом платье с короткими рукавами. Ярко накрашенные губы и такого же ярко-красного цвета длинные, холеные ногти. Земнякова с Кухарской — уставшие от дороги, босые, смущенные своим убогим видом — не успели сказать даже «здравствуйте», как блондинка, презрительно скривив ярко-красные губы, буркнула:

— Чего вам? Читать, что ли, не умеете? Прием уже давно закончился. — И прекрасная пани демонстративно постучала холеным длинным красным ногтем по циферблату маленьких часов.

— Мы же издалека, три дня в пути, — пыталась оправдаться Земнякова.

— Из тайги, детишки там остались, покорнейше просим ясновельможную паненку, — начала жалобно Кухарская.

— Я же ясно сказала и по-польски, что приемные часы закончились. А в тайге мы все здесь находимся. А впрочем… только быстро, чего вы хотите?

— Помощи какой-нибудь, — захныкала Кухарская, — люди говорят, что здесь поляки полякам денежную помощь дают. Три дня идем, почти не евши. Выслушайте нас, ясновельможная пани, и помогите, хотя бы самую малость. У меня четверо малышей, мужик хворает. Милостивая пани… — и Кухарская бросилась целовать ей руки.

Блондинка покраснела и отпрянула как ошпаренная.

— Что вы делаете? Я очень сожалею, но даже если бы вы пришли в приемные часы, я бы ничем не смогла вам помочь. Сейчас мы не располагаем никакими средствами.

— Может, хоть что-нибудь, — хныкала Кухарская.

От обиды, возмущения и стыда за Кухарскую, за себя, что пришел сюда, Сташека обдало жарким потом. Наконец он решился и дернул Земнякову за рукав.

— Пойдемте отсюда, пани Земнякова.

— Ты прав, сынок, идем отсюда, да поскорее.

Не дожидаясь Кухарской, они вышли. На лестнице Земнякова пошатнулась и чуть было не упала. Сташек поддержал ее и вывел за калитку. Присели на ближайшую скамейку. Только здесь она уткнула лицо в ладони и дала волю слезам. Сташек прикусил губу и поклялся про себя, что, если даже ему придется подыхать с голоду, он больше никогда в жизни никого ни о чем не попросит. Сквозь слезы бешенства и унижения он смотрел на гордо развевающийся флаг и начал понемногу успокаиваться. Этот бело-красный флаг был его единственной радостью и утешением.

А Кухарская выплакала… банку лимонного сока. Переругавшиеся, обманутые и голодные, возвращались они на Пойму. Обратный путь занял у них целых четверо суток.

Сташек тащился с женщинами и думал о том, что польские дивизии ушли куда-то в Иран. Отец, наверное, вместе с ними. Что он, простой солдат, мог сделать. Сташек знал о довоенной Польше немного. Но слышал, что говорили о ней старшие. Как они ссорились из-за будущей и довоенной Польши. Как с беспокойством и горечью обсуждали в своем кругу уход польской армии за пределы СССР.

Он помнил слова Бжозовского, когда жаловался, что поляков не берут в армию, не доверяют им: «Будут ли нас здесь уважать и говорить о нас хорошо, зависит в значительной мере он нас самих. Здесь сейчас людей оценивают по их делам. Господа генералы увели наших солдат. Я верю в историческую справедливость, они когда-нибудь за все это ответят. И за то, что оставили нас здесь. Кто-то из вас сказал, что теперь «все для фронта, все для победы». Так оно и есть! Я воевал в тридцать девятом и знаю, что требуется солдату, чтобы сражаться. Не только винтовка, танки и самолеты, но прежде всего хлеб, мясо. Говорите что хотите, но для нас здесь, для поляков, нет теперь другого выхода, как только засучив рукава показать, на что мы способны. Для фронта можно и здесь поработать. Не переживайте, Польша большая страна, чтобы мир о ней забыл. Говорил Сталин о Польше и поляках с Сикорским? Говорил. Вот увидите, придет время — и снова начнутся переговоры. Если не с Сикорским, то с кем-нибудь другим. Теперь вместе с Россией весь мир: Америка, Франция, Англия! И все против Гитлера. А в Берлин путь лежит через Польшу. Другого нет».

Уважали на Пойме Бжозовского, с его мнением считались не только поляки. Директор леспромхоза назначил его бригадиром, приглашал на совещания. Поляков бросали на самые трудные участки: они рубили корабельный лес, спускали его в реку, вязали плоты, ходили на сплав, были и смолокурами, плотничали, косили сено, выращивали хлеб. Но им все время снились винтовки, особенно молодым и совсем юным.

Давно уже от отца не было никаких известий. Сташеку пришлось решать все самому. Он должен был с чего-то жить. Работал, где только удавалось. Пас коров, обдирал бересту, корчевал пахнущий смолой сосновый лес, был смолокуром. В деревне, как в деревне — у каждого кто-то есть, только он был один как перст. Поэтому решил забраться в глушь тайги, затеряться, забыться среди дикой, первозданной природы, да и самого себя испытать. Только бы продержаться до весны, а там видно будет…

Первые два дня они приводили в порядок зимовку. То трещины в печи надо было замазать глиной, то дыры в стенах мхом законопатить. Хворосту натаскать, а то как ударят трескучие морозы или поднимется снежная метель, носа наружу не высунешь, сушняк всегда должен быть под рукой. У деда Ефима работы было больше всех, поскольку он был единственным, кто во всем разбирался и все умел. Всякие хиханьки-хаханьки прекращались, и бабы слушали старика покорно, как овечки. В первый же день после обеда дед Ефим взял с собой Сташека, и они отправились искать звериные тропы, ставить силки на зайца-беляка. Сибирский заяц хитер, едва выпадет первый снежок, он из серого превращается в белого, как ангорский кролик, и на снегу его не заметишь. Это он от лисицы, волка и ястреба в белую шубку рядится. А не от человека. Человек, выросший в тайге, охотник и следопыт, как хотя бы дед Ефим, знает, что заяц должен чем-то питаться и что он больше всего любит. Там его и ищи. Кусты ежевики, заросли терновника, ольхи, молодой сосняк — здесь беляки охотнее всего кормятся, протаптывают к ним свои стежки-тропинки. И вот на такой заячьей тропке они ставили сплетенные из конского волоса петли-силки, смазанные смолой, чтобы лучше скользили. Ставили вечером, чтобы иней, свежий снежок припорошил их, замаскировал. А утром, если лиса-плутовка или изголодавшийся матерый волк не опережали, они довольно часто вынимали из петли окоченевшего от холода зайца.

На другой день Сташек с дедом Ефимом отправились ловить рыбу на притоках Поймы. Пойма — лесная река, из тайги вытекает и где-то в тайге исчезает. Летом — извилистая и норовистая, с неровным дном и переменчивым течением. В излучине почти замирает, крутит водоворотами и еле ползет, подмывая берега. И вдруг вырывается узким каменным ущельем, мечется меж скалистых берегов, словно встревоженная верховая лошадь, бурлит, грохочет водопадами. Дикая, дремучая река, но рыбы в ней полно, не счесть. Летом любая баба или ребенок поймает рыбу в Пойме. Другое дело — зимой, когда мороз сковывает реку метровым ледяным панцирем. Вооруженные топорами, они шли по замерзшей реке. Дед Ефим опирался на длинную деревянную острогу с железным наконечником. Время от времени останавливался, оглядывался, всматривался в берега, постукивал острогой по льду и шел молча дальше. Чаще всего он останавливался там, где в Пойму впадал какой-нибудь приток. Сташек начал было сомневаться в успехе их вылазки, дело клонилось к вечеру, багровое зимнее солнце садилось уже за гору, крепчал мороз. Так они дошли до того места, где в Пойму с левого, равнинного берега впадала небольшая речушка, которая не только врезалась в Пойму, но еще и подмывала ее правый, высотою в несколько десятков метров гранитный берег. Нетрудно было догадаться, что в этом месте, где сливаются два речных потока, образуется водоворот и дно глубокое. Более темный, зеленоватого цвета лед указывал на то, что река здесь меньше промерзает, чем на мелководье. Дед посмотрел, постучал, опустился на колени, приставил ухо ко льду, с трудом поднялся, отряхнул колени, трижды по-православному перекрестился, очертил у самого берега на льду небольшой квадрат, отложил в сторону острогу, вытащил из-за пояса топор, поплевал по привычке на рукавицы и произнес первые за все то время, что они шли, слова:

— Ну, сынок, с богом, вот здесь и прорубим прорубь. Место глубокое, значит, и рыба должна быть.

Упорно долбили они звенящий, брызгающий острыми осколками лед. Десять, двадцать сантиметров. Вода! Раскалывают пополам льдину, вытаскивают ее по кусочкам наверх. Над прорубью поднимается пар. Дед и Сташек молча опускаются на колени и глядят в прорубь. Ждут, высматривают рыбу, которая — если она здесь есть — должна всплыть, чтобы глотнуть воздуха. Проходит минута, вторая, десятая. Есть! На поверхности появляется одна, другая. И в небольшой проруби начинает бурлить и клокотать вода. Некоторые более крупные и сильные рыбы бьются о воду, подпрыгивают вверх. Сташек не верит своим глазам.

— Ну и рыбы же здесь! Жаль, не взяли с собой ковша. Чем теперь будем брать ее?

Дед Ефим, не скрывая удовлетворения, снисходительно улыбается.

— Ковш возьмем завтра. А сегодня будем таскать рыбешек вот так! Вот так! — И каждый ловко нанесенный удар острогой попадает в рыбу. Дед раз за разом выбрасывает на лед добычу: то щуку, то окуня, то жереха, то большую с красными плавниками плотву. Рыба секунду трепещет, бьется о лед, но почти тотчас же застывает и превращается на сорокаградусном морозе в ледяную сосульку. — Ну, — говорит дед, — сегодня на уху хватит, а за остальной придем завтра. Пора возвращаться на зимовку, сынок, а то как бы ночка темная не застала нас здесь.

Сташек собирает в охапку, как дрова, замерзшую рыбу. Переживает только, как бы до завтрашнего дня рыба куда-нибудь не ушла. Дед, теперь уже более разговорчивый, успокаивает его, рассказывает по дороге о рыбьих повадках.

— …Рыба хотя существо и водное, однако без воздуха жить не может. Задохнется подо льдом или замерзнет на мелководье. Понимает она это или нет, но то, что хитра, — это уж точно. Как только лед начинает расти, не пропускает воздух, рыба ищет глубину, прибрежные ямы. Целые стаи их там собираются. Теперь-то уж такой рыбы мало, исчезает почему-то, да и человек не щадит ее, а вот раньше! Помню, когда я еще был таким, как ты, мальчонкой и со своим, блаженной памяти, отцом ходил искать ямы, то, бывало, пару саней, груженных рыбой, из одной такой проруби привозили…

Только на третий день вывела Ульяна свою бабью бригаду на работу. Шла первой, закутавшись в толстый шерстяной платок, в подпоясанной веревкой телогрейке, в стеганых ватных брюках, в белых по колено валенках и словно былинкой размахивала небольшим топориком. Следом за ней семенили остальные женщины. Сташек и дед Ефим замыкали шествие. Ульяна вела все время вверх, пробираясь сквозь дремучую тайгу с могучими соснами и лиственницами. Они отошли от зимовки километра на два, наконец Ульяна вывела их из глубокого яра на склон горы. Остановилась. Уставшие женщины тяжело дышали, клубы пара на морозном воздухе вырывались при каждом выдохе.

— Ну, Ефимыч, что скажешь? — спросила Ульяна, показывая рукой вперед.

Она прислушивалась к советам старого опытного охотника. Ефим — по своему обычаю — поглаживал бороду, смотрел и долго молчал.

— Может быть, Ульяна, вполне может быть. Лес подходящий, место чистое, лошадь проедет и берег высокий, годится для спуска леса. Лучшего бы и я не выбрал.

На широком склоне горы, полого спускающемся к обрывистому берегу реки, раскинулся молодой сосновый бор, и деревья там — одно выше другого. Они должны были отыскивать и рубить рослую, не очень толстую, но высокую, прямую и стройную, как колонна, корабельную сосну. Именно такой однородный древостой и нашла Ульяна на месте давнего пожарища в глухой тайге.

— Ну так что, бабоньки, начнем?

— Начнем. Никто же за нас этого не сделает.

— Только бы сопутствовала удача…

Первая сосна, подрубленная топором, задрожала, застонала от вгрызающейся в нее острой пилы, затрепетала ее верхушка, и наконец со скрипом, с треском рухнула на землю, поднимая клубы снежной пыли. А сразу за ней — вторая, третья, десятая. Сташек делал на вырубке то же, что и все: подрубал деревья, стесывал ветви, а как только наступала его очередь — брался с кем-нибудь из женщин за пилу. Зимний день короток, работали без отдыха, без обеда, который готовили только вечером, вернувшись на зимовку. Вырубка с каждым днем расширялась. Ее границы обозначали поваленные сосны и черные пятна от костров — разожженные утром, они догорали вечером, уже после ухода бригады. Они жили и работали в тайге дружно. Нарушить установленный ежедневный трудовой ритм мог только внезапный крепкий мороз или снежная вьюга, когда носа из дому невозможно было высунуть. Долгие зимние вечера и ночи бывали мучительно-тоскливыми. Женщины переживали за мужчин на далекой войне и за детей, оставшихся в поселке. И тосковали по ним. Редко когда в бабьих разговорах появлялась иная тема, чем дети, мужики и война. Бывало, ни с того ни с сего то одна, то другая женщина, поддавшись грусти, с которой трудно было совладать, вдруг неожиданно заходилась плачем. И тогда остальные сразу как-то смягчались, разговаривали между собой тихо, утешали друг друга. Случались и хорошие вечера, а временами даже веселые, со смехом, шутками, танцами, бабьими мечтаниями и дедовыми воспоминаниями. Сташеку тоже приходилось рассказывать о себе, о Польше. И так бежали день за днем, монотонные в своем однообразном ритме.

Спустя несколько недель Ульяна решила, что пришло время, чтобы кто-нибудь сходил в поселок и привел лошадей — стащить срубленные деревья к берегу реки, а заодно пополнил провиант. Все женщины хотели побывать дома, и каждая имела на то свои основания. А поскольку, кому идти, зависело от Ульяны — все смотрели на нее. Она выбрала двух, у которых было больше всего детей. Поэтому в поселок отправились дерзкая на язык, но на редкость работящая Валька Кочетова, оставившая под присмотром свекрови четверых маленьких детей, и молчаливая Настя Дранова, мать троих малышей.

— Управляйтесь там, бабоньки, поскорее и возвращайтесь в добром здравии. Да смотрите, чтобы вам каких-нибудь кляч не подсунули, а то придется вас самих запрягать, — шутливо наставляла их на прощание Ульяна.

Женщины ушли. Шли дни, а они все не появлялись. Спокойная обычно Ульяна начала уже волноваться и решила послать Сташека узнать, что с ними. Он должен был отправиться в путь утром, а поздно вечером услышали за окном лай собаки и ржание лошадей. Это означало, что женщины вернулись. Все выбежали встречать. У крыльца стояла Настя, держа под уздцы покрытую инеем, навьюченную лошадь.

— Вас только за смертью посылать! — начала повышенным тоном Ульяна, но тотчас же умолкла, видя, что Настя опустила голову и заплакала. — Что-нибудь случилось, Настенька? А где Валька?

— Мужика у нашей Вальки на фронте убило. Уже неделю ее ждала похоронка.

…Настя привезла продукты, письма, последние новости и привела двух крепких лошадок монгольской породы. Тогда же вместо Вальки в лесную бригаду пришел Ваня Воронин…

Загрузка...