Йони получил командование над Частью за год до Энтеббе. В тот день я приехал в Часть. Припарковал машину. Многих здесь я уже знаю. Прохожу мимо солдата в майке, он спокойно сидит себе у барака и чистит винтовку кисточкой для бритья, поднимая к солнцу каждую деталь и внимательно ее разглядывая. Тут и там уже заметны признаки подготовки к церемонии смены командиров и к вечеринке по этому случаю. Я иду в канцелярию, чтобы поздравить Йони, и по дороге, у самой кухни, замечаю знакомые лица: старший офицер из приглашенных на церемонию говорит с одним из младших командиров части, который скоро демобилизуется. Заметив меня, он сразу замолкает. Но поздно — я уже уловил обрывки фразы, осуждавшей Йони. Делаю вид, будто ничего не слышал, и иду дальше. Эти трения, как видно, никогда не кончатся, думаю я с болью.
Останавливаюсь на площадке с флагштоком перед канцелярией. Внутри — оживленное движение. Вижу Йони: наполовину скрытый в полумраке приемной, он стоит у стола секретарши. В маленькой комнатушке толпится с полдюжины людей — кто-то обращается к нему с неотложным делом (видно, что фактически он уже руководит Частью, еще до официальной церемонии), кто-то подошел поздравить, хлопает его по плечу — Йони отвечает широкой улыбкой. Три ступеньки ведут с площадки на балкон канцелярии. Поднявшись на две, останавливаюсь. Йони отдает какие-то распоряжения штабному офицеру. Он — весь внимание и, хотя находится всего в нескольких метрах, меня не замечает. Я поворачиваюсь и отхожу от канцелярии. Не могу же я поздравить его так, в числе прочих.
Прохаживаюсь по территории лагеря. Той палатки — их стояло несколько среди эвкалиптов, где я провел полсрока своей службы, теперь уже нет. На этом месте построили новое жилое здание для молодых солдат, от палатки остался лишь голый бетонный пол. Столовую расширили, отпала надобность питаться в две смены. Вокруг разгуливают солдаты в шортах и в клетчатых домашних туфлях на «молнии» — предметы одежды, заимствованные городскими у кибуцников. У некоторых из этих атлетически сложенных парней чувство превосходства от пребывания в таком месте (как это все знакомо!) выражается даже в особой осанке. Первые ласточки из числа резервистов появляются ближе к церемонии, и лагерь начинает заполняться.
Спустя какое-то время возвращаюсь к канцелярии. Теперь приемная пуста, и я захожу внутрь.
— Скажи, пожалуйста, Йони, что я здесь, — прошу я секретаршу.
— Он на заседании штаба, — отвечает она.
Опять отхожу и долго сижу на траве поблизости. Наваливается тоска. Хочу уйти оттуда, но остаюсь на месте. Время от времени кто-нибудь приветственно машет мне рукой, я отвечаю. Напротив, за окном канцелярии, скрытый занавеской, сидит во главе стола мой брат. Позади и справа от него, я знаю, стену украшают портреты солдат и офицеров части, а на другой стене большая карта Ближнего Востока. Офицеры, наверное, тесно набились в маленьком помещении вокруг стола заседаний. Йони, конечно, уже вынул из кармана рубашки маленький оранжевый блокнот, в котором он привык делать предварительные заметки, и, говоря, время от времени в него заглядывает. Формулировки его ясны, язык богат. Что он там говорит, я не слышу, но знаю, что все его слова — по делу, все высказывания хорошо взвешены. И может быть, прорываются также и фразы, идущие от сердца, иногда с оттенком сентиментальности. Но — ни намека на фамильярность.
Перевожу взгляд на флагшток. Вспоминаю, как мы, несколько солдат, сидели ждали как-то на этой базе дежурного офицера, который должен был приехать на церемонию спуска флага. Это было вечером, перед ночным караулом, офицер наконец прибыл — это был кибуцник, грустный малый с мягкой речью, душа у него явно не лежала ни к службе, ни к тому, чтобы командовать. Мы построились в ряд лицом к нему и к флагу. Стали по стойке «смирно». Офицер подошел к флагу, чтобы развязать веревку, но едва его пальцы коснулись флагштока, он повернулся к нам и спросил: «Скажите, а вообще-то — разве в праздник спускают флаг? Разве это не то же, что Шабат?» Мнения в строю разделились. Одни считали, что спускают, другие — что нет. Офицер отвел руку от веревки: «Оставим флаг в покое ввиду сомнения. Пусть будет как есть». Он сделал шаг назад стал по стойке «смирно» и отдал честь флагу. А мы, солдаты, покинули площадку, чтобы заступить в караул.
Я перевожу взгляд на канцелярские помещения и на офицеров, спускающихся с балкона на площадку. Заседание штаба окончено. Время подойти к Йони.
Вместо этого я встаю и иду к машине. Сажусь и выезжаю за ограду лагеря. Еду домой в Иерусалим, и в голове теснятся размышления о моем брате.
Пятью годами раньше я впервые увидел его армейским командиром. Мы кончили курс молодого бойца и парашютный курс, и в промежуток времени, оставшийся до поступления в Часть, нас послали в долину Иордана в Джифтлик для участия в операциях оперативно-разведывательного отряда «Харув». Первый день там ушел на установку палаток в отдаленном углу лагеря. Мы оглянуться не успели, как находящиеся с нами мошавники уже «благоустроили» нашу палатку — откуда-то притащили кресло с вылезающими пружинами, которые прикрыли одеялом, запаслись бензином для чистки оружия и надувными матрацами вместо соломенных. Командует нами Эяль, он в скором времени оставит часть — решил пойти на офицерские курсы. Если мы не лежим ночью в засаде и не заняты на заре оперативной проверкой трассы, Эяль придумывает нам другие задания: к примеру, выстраиваемся по его команде парами, по росту, и тащим по очереди один другого по дорогам долины; так бежим десять километров (я — с большим трудом), а затем, измученные, возвращаемся к освещенной ограде лагеря. Снимаем пропотевшую портупею, расслабляем мышцы — в этот момент сам не знаешь, что труднее — пробежки с товарищем на спине в качестве груза или «отдых» в промежутках, когда каждое движение тела отзывается болью в животе, когда пресекается дыхание.
Через несколько дней после нашего прибытия в долину Иордана Иче, мой сосед по палатке на всем протяжении курса молодого бойца, спрашивает меня с любопытством: «Скажи, какой он, Йони?» — «В каком смысле?» — «Эяль сказал, что Йони — идеальный командир, что он не знает никого лучше». Я в ответ улыбаюсь.
Однажды утром, когда я проснулся, ко мне подошел Эяль и сообщил, что умерла моя бабушка. «Йони просил, чтобы ты приехал к нему в часть, оттуда вместе поедете на похороны».
Автостопом еду в лагерь в Шомроне, где два месяца назад я прошел курс молодого бойца. В первый раз природа открылась передо мной в окне машины, обычно я мельком видел ее из частично заслоненного брезентом кузова грузовика, когда мы, солдаты, возвращались с субботнего отпуска. Каждый поворот в горах тогда обострял в нас чувство тоски, поскольку приближал конец поездки, а значит, и встречу с наводящим страх своей дрессировкой ротным старшиной. Но сейчас, когда грудь украшают «крылышки» парашютиста, а в руках малиновый французский берет, не страх возникает у меня при взгляде на эту дорогу, а чувство свободы.
Выхожу из доставившего меня «кармеля» и встречаю у ворот Киршенбойма, своего соученика по иерусалимской гимназии. «Как дела? — спрашиваю, пожимая ему руку. — Почему вдруг тебя приставили часовым к воротам?»
— Не говори. Сплошные неприятности. Схлопотал трещину в ноге и не могу участвовать в учениях[5].
— В какой ты роте?
— В «Харуве», у твоего брата. Неприятно мне из-за перелома. Действительно, неприятно.
— Почему?
— Слушай, отказать такому командиру — как можно?
Оставив его, взбираюсь по склону к помещению командира роты (Йони временно перешел из Части в особый отряд «Харув», поскольку командир Части решил ускорить его продвижение по службе) и встречаю Йони на выходе. Широкая улыбка расплывается по его лицу. Пожимаем друг другу руки.
— Сейчас же двинемся. Только зайду в санчасть на осмотр больных. Присоединяйся.
Не знаю, зачем ему надо в санчасть. На вид он совершенно здоров. У входа ждет с десяток солдат. Мы проходим мимо них в приемную. Врач уже прижимает первого больного, новобранца, у которого ступни ног все в трещинах, как земля в засуху.
Йони секунду осматривает его ноги, явно не впервые.
— Что скажешь, доктор? — спрашивает он.
— От него зависит. — Врач смотрит на солдата. — Я же не знаю, сможет ли он выдерживать такое. Пока нет никакого улучшения, возможно, даже стало немного хуже. У него уже много лет сухость кожи, но на медкомиссии во время призыва он этого не сказал.
— Ты думаешь, что выдержишь? — спрашивает Йони новобранца.
Тот в ответ лишь пожимает плечами.
Я смотрю на ступни его ног и не могу понять, как он вообще может ступать ими.
— Пожалуй, стоит послать его к кожнику, — советует Йони.
Больные заходят один за другим, а Йони следит, чтобы им было оказано подобающее внимание. Я же, стоя рядом, думаю о своем командире роты в бытность мою новобранцем в том же лагере. Не помню, чтобы он говорил с нами, разве что бросит два слова перед заданием. И уж точно ни разу не обратился ко мне лично. Впрочем, нет, не так. Это было в последний день курса молодого бойца, при сдаче снаряжения. Одна из двух моих мисок помялась за неделю до того в траншее, ее задел развернувшийся танк. Услышав приближающийся шорох гусениц, я поспешил оттуда убраться, не слишком заботясь о посуде. Когда танк отъехал, я обнаружил кусок вмятого в землю железа с остатками картошки.
— Это все, что ты смог найти вместо утерянной второй миски? — спросил завскладом с насмешкой. — Распишись, штраф.
Я было заспорил, но из глубины помещения, служившего также и конторой, раздался голос командира роты: «Кончай там спорить, Идо, и распишись».
Я расписался.
Мы садимся в джип Йони и спускаемся по склону к воротам. Напротив высится островерхая гора, господствующая над лагерем. Я вспоминаю о ночном походе туда с носилками: мы поднялись в быстром темпе, минуту отдохнули на вершине и спустились вниз вполне заурядное дело после полуторамесячных курсов молодого бойца. После смерти Йони я узнал, что и он устраивал своей роте поход на вершину. Это было в первый их день в лагере. Он шел быстро, не останавливаясь, а офицеры роты и солдаты — за ним. Там, на вершине, у могилы шейха, против долины и арабской деревни у подножья горы, он обратился к своим подчиненным. Йони говорил несколько минут. Но не о том, что предстояло им во время службы, а о том, что значит, по его мнению, быть у нас в стране солдатом, защитником народа.
Мы отдаляемся от лагеря — Йони ведет джип, я сижу рядом — по дороге, спускающейся к Иерусалиму сверху, от Бет-Эля. На похоронах собралась наша семья — родители, дяди, двоюродные братья. Мы с Йони в военной форме. Биби не смог приехать — он занят в операциях Части. Дяди минуту толпятся возле Йони, расспрашивают его о здоровье с любовью и почтением.
Мы стоим под дубом у открытой могилы на Масличной горе, откуда открывается вид на Иерусалим и Храмовую гору, рядом со старой — ей несколько десятков лет — могилой моего деда, и отец произносит прощальное слово. Я замечаю затаенный гнев, мелькнувший на мгновенье в устремленных на него взглядах его братьев, когда он говорит о том, что сыновья моих деда и бабушки, убежденных сионистов, в большинстве покинули страну, а сейчас вот собрались все в Эрец Исраэль — на похороны.
Кончили говорить, служащие похоронного общества сгребают в могилу землю. Йони берет лопату у одного из них и начинает засыпать яму. Звук падающих вниз комьев стоит у меня в ушах, и в воображении возникает облик бабушки, какой я ее видел в последний раз. Я отпросился с курса парашютных прыжков вечером на несколько часов, чтобы навестить ее в больнице. Приехал на попутных машинах в незнакомый мне Тель-Авив, и, пока нашел больницу, наступила ночь. Я попросил у дежурной сестры показать мне, где находится госпожа Сара Миликовски. Сестра провела меня темным коридором в небольшую палату и зажгла маленькую лампу у больничной кровати с поднятыми перилами. «Бабушка, бабушка», — окликнул я ее. Она проснулась, но меня не узнала. «Я Идо, бабушка, Идо». Я смотрел на нее: маленькая, сморщенная, посреди белых простыней, не может встать, плохо соображает. «Идоле», — откликнулась она слабым голосом и снова погрузилась в дремоту. Глубокая печаль охватила меня. Я осмотрелся во мраке комнаты — голые стены, стерильная атмосфера; сестра поспешила удалиться из опасения, что я о чем-то попрошу ее; мой взгляд вернулся под сноп света, к бабушке, закрывшей глаза в ожидании смерти, чтобы пришла и избавила ее от постельной тоски. Я посидел с ней минуты две, не больше, и ушел.
Все это снова возникло перед моими глазами у ее могилы, я смотрю на Йони, поглощенного своей работой. Берет в кармане, лоб покрылся потом, рот сжат с характерным выражением упорства, в глазах печальная дума. Он бы с ней посидел, сказал я себе, наклонился бы, чтобы поцеловать ее в лоб, взял бы за руку, поговорил бы с ней, пусть бы она даже ничего не понимала. Я беру другую лопату и помогаю ему зарыть могилу. То же делают и двоюродные братья, а люди из похоронного общества остались без дела — стоят в стороне.
Когда я размышлял о Йони спустя пять лет, в машине по дороге в Иерусалим, удаляясь от Части и от церемонии смены караула, я объяснял свой поступок тем, что меня одолела тоска: как это так, мне, его брату, пришлось бы продираться сквозь стену из офицеров и секретарш, чтобы поздравить его наедине! Но теперь, когда я пишу эти строки, я знаю, что не это было причиной моего побега. Причина была связана с молодым офицером, которого я увидел тогда у кухни, он стоял и слушал с веселой улыбкой подстрекательские слова против своего командира, и по глазам было видно, что они его забавляют.