ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Таврический дворец, где происходят заседания Думы, оцеплен полицией и второй цепью агентов в штатском. Улица для движения перекрыта с раннего утра. Толпы любопытных горожан отодвинуты в стороны от дворца. Густо падал снег, и несколько дворников в белых фартуках непрерывно разметали его на подъезде к дворцу.

Генерал Глобачев в простеньком штатском пальто стоял в толпе любопытных, внимательно смотрел и слушал. Для него было неожиданностью, почему собрались эти люди? Не замыслено ли что? Но люди стояли спокойно, и на лицах у них ничего, кроме праздного любопытства. Народ самый разный, но больше попроще. Рядом суетился мужчина, по виду мастеровой. Ростом не вышел, он то поднимался на цыпочки, то норовил пролезть вперед. Глобачев тихо спросил у него:

— А чего это тут ждут?

— А лихо их знает, — не оборачиваясь, ответил мастеровой. — Поутру шел мимо, гляжу — полиция Таврический оцепляет.

— Думу будут арестовывать, — знающе сказал кто-то рядом.

Глобачев даже дыхание задержал — допущена ошибка! Оцепление ставили на глазах улицы, а его вообще надо было спрятать… Стоявший неподалеку шпик заметил, что генерал сильно рассержен, — забеспокоился, завертел головой, не проглядел ли он чего?..

Депутаты Думы начали прибывать к часу дня, съезжались дружно, не как обычно — кто когда, ведь бывало, что и кворума нет заседание открывать.

В начале второго часа по тому, как замельтешились возле дворца полицейские и охранники, толпа поняла — сейчас наконец что-то произойдет, и стала подвигаться поближе к дворцу. Но к этому времени уже возникло третье кольцо оцепления — конные жандармы. Специально обученные лошади боковым шагом быстро отжали толпу назад, к линии, обозначенной полосатыми столбиками.

В ворота дворца начали въезжать автомобили с членами правительства и иностранными послами. Они запрудили площадку перед подъездом дворца, но эта пробка была быстро ликвидирована, и машины одна за другой укатили на стоянку в ближайший переулок. Тут же, у ворот дворца, появился громоздкий автомобиль председателя Думы Родзянко, на самом въезде его машину занесло задними колесами в сугроб, шофер пытался стронуть машину, но ее колеса с визгом буксовали. Машину облепили полицейские и чуть не на руках вынесли ее на дорожку. Тучную фигуру Родзянко узнали издали, и в толпе послышались аплодисменты. Глобачев про себя это отметил, все-таки простолюдины Думе симпатизируют…

Родзянко в здание не вошел, остался в небольшой группе думцев, вышедших для встречи царя. К этому времени снегопад еще усилился и царский кортеж машин точно вынырнул из белой мглы и въехал во двор. Несколько машин, миновав подъезд, остановилось дальше, прямо перед подъездом остановилась машина царя. Выскочивший из нее начальник личной охраны Николая генерал Спиридович распахнул заднюю дверцу, через которую вышли царь и великий князь Михаил Александрович. Николай для своего сопровождения в Думу выбрал именно этого князя, потому что в царской семье он был самой бездеятельной фигурой, не вызывавшей к себе заметных отрицательных эмоций. Наоборот, российский обыватель весьма ему сочувствовал, когда он недавно был подвергнут царем наказанию за женитьбу без его разрешения. Царица, однако, записала тогда в дневнике, что «Михаил чересчур никто, чтобы, находясь рядом с Ники, вызывать чувство почтительного уважения»…

Царь был в шинели и полковничьей папахе. Приложив руку к виску и ни к кому лично не адресуя своего приветствия, он быстро поднялся на ступени и, сопровождаемый встречающими, прошел во дворец. Внутри Думы шествие уточнилось: впереди шли царь и великий князь, за ними — Родзянко и генерал Спири-довйч и позади — думцы…

На улице толпа поняла, что никакого зрелища не будет, и стала расходиться, и вскоре там, где она стояла, остались только черные фигуры охранников в штатском — они проявились как на снимке. Наблюдавший это Глобачев заметил себе, что следовало приказать агентам расходиться вместе с толпой. Сложная у генерала служба — век живи, век учись…

Меж тем в Таврическом царь и великий князь прошли в Екатерининский зал и остановились перед иконой Николая-чудотворца. Благонамеренная газета «Русское слово» напишет потом: «Два святых имени Николая в эту минуту как бы слились вместе, даруя России великую Надежду…»

Думцы прихлынули к иконостасу, сбившись за спиной царя.

Но давайте почитаем, как вся эта церемония преподносилась России, и воспользуемся для этого репортажем специального корреспондента Петроградского телеграфного агентства. (Цитирую по газете «Народное слово» № 33 за 1916 год.)

«…Во время молебствия, после провозглашения Царского многолетия и вечной памяти всем, на поле брани живот свой положившим, Государь император приложился к святому кресту.

Затем Его Императорское Величество обратился к членам Государственной думы со следующими словами: «Мне отрадно было Вместе с вами вознести Господу Богу благословенные молитвы за дарованную Им нашей дорогой России и нашей доблестной армии на Кавказе славную победу. Я счастлив также находиться посреди вас и посреди верного Моего народа, представителями которого вы здесь являетесь. Призывая благословение Божие на предстоящие вам труды, в особенности в такую тяжкую годину, твердо верю, что все вы и каждый из вас внесете в основу ответственной перед родиной и мной вашей работы весь свой опыт, все свое знание местных условий и всю свою горячую любовь к нашему отечеству, руководствуясь исключительно ею в трудах своих. Любовь эта всегда будет помогать вам и служить путеводной звездой в исполнении вами долга перед родиной и Мною. От всей души желаю Государственной думе плодотворных трудов и всякого успеха».

Слова Его Императорского Величества были покрыты долго не смолкавшими криками «ура!» и гимном, исполненным хором всеми собравшимися.

Председатель Государственной думы М. В. Родзянко обратился к Государю Императору со следующей речью: «Ваше Императорское Величество! Глубоко и радостно взволнованные, мы все, верноподданные ваши члены Государственной думы, внимали знаменательным словам своего Государя. Какая радость нам, какое счастье! Наш русский Царь здесь, среди нас. Великий Государь! В тяжелую годину еще сильнее закрепили вы сегодня то единение ваше с верным своим народом, которое нас выведет на верную стезю победы. Да благословит Вас Господь Бог Всевышний. Да здравствует Великий Государь всея Руси».

Раздались вновь долго не смолкавшие крики «ура!».

Из Екатерининского зала Император изволил проследовать через средние двери в зал общего собрания Государственной думы, где был встречен восторженными криками «ура!» членов Государственной думы и публики. Всеми, присутствующими был исполнен гимн. Его Императорское Величество, остановившись среди зала заседаний, изволили милостиво отвечать на приветствия. При продолжающихся криках «ура!» проследовал в полукруглый зал. Здесь Государь Император и великий князь Михаил Александрович расписались в золотой книге для почетных гостей, после чего Государь Император изволил выйти из зала и проследовал по правому коридору, где собрались чины канцелярии Государственной думы. Его Императорское Величество благодарил чинов канцелярии за труды, причем соизволил осчастливить милостивыми расспросами некоторых из них, состоящих на действительной военной службе.

Заседание открывается в три часа двенадцать минут дня. В великокняжеской ложе великий князь Михаил Александрович. В дипломатической ложе представители союзных нам государств. Ложи печати и публики переполнены.

Председатель Государственной думы М. В. Родзянко приглашает членов Думы выслушать «Высочайший Указ о возобновлении занятий Государственной думы…»

Таким сладким и пустым суесловием сей лицемерный спектакль преподносился России как торжество единства монарха, народа и его избранников, единства, которым тут и не пахло. Лобызая крест, царь если и молил о чем бога, то разве о том, чтобы его затея с поездкой в Думу утихомирила ее. Думцы на этом спектакле были каждый со своими, на эти минуты затаенными мыслями, подсказанными отнюдь не богом, а их собственными деляческими соображениями — Родзянко в своих воспоминаниях говорит, что каждый гласный Думы был негласным слугой определенных кругов и своих собственных, часто элементарно меркантильных интересов. Что же касается России, она была так далека от этого спектакля, как далек был фронт, где рекой лилась народная кровь, как далеки были от Таврического дворца затерянные в снежных просторах голодные крестьянские избы, в которых с безнадежной тоской оплакивались кормильцы, уже убитые на войне.

А теперь на основании свидетельств участников этого события восстановим некоторые его истинные подробности…

Царица еще утром этого дня снова пыталась уговорить мужа не ехать в Думу, тем более что был для этого, по ее мнению, серьезный предлог — по пути из Ставки в Петроград царь схватил насморк.

— Ники, отмени поездку, — умоляла она мужа, прижав руки к груди. — Наш Друг сказал, что вся эта затея против тебя, в том богом проклятом дворце не будет ни одного человека, который хорошо бы к тебе относился. Чего стоит один этот Родзянко! И ты же простудился, чихаешь!

Николай все-таки верил в полезность своей затеи и всячески отшучивался, зная, впрочем, что отменить поездку он уже попросту не может.

— Я буду на них чихать, и всех моих недругов свалит инфлюэнца. Наконец, Спиридович будет вооружен до зубов, чуть что, он же перестреляет их как куропаток.

— Господи, за что мне еще и это испытание? За что? — повторяла царица, обратив свои воспаленные глаза к лепному потолку.

В этот момент в кабинет, где происходил этот разговор августейших супругов, вошел генерал Спиридович, он был при полном параде.

— Ну, видишь? — весело воскликнул царь. — Ты только подумала об опасности, а он уже тут как тут. Александр Иванович, защитите меня от моей супруги, она не пускает меня в Петроград.

— Ваше величество, ваш приказ для меня закон! — На красивом лице генерала светилась улыбка, адресованная царице. — Но тут, признаюсь, ваша личная охрана бессильна. Я могу только заверить ее величество, что ее венценосный супруг в полной сохранности и весьма скоро будет доставлен перед ее голубые очи.

Царица, сдвинув брови, смотрела на генерала тревожно и недобро, она мистически недолюбливала Спиридовича за то, что однажды он оказался возле ее мужа там, где был убит Столыпин, ей виделось это каким-то роковым предрешением, что, когда этот человек будет рядом с Ники снова, совершится какое-то злодейство.

Из опубликованных за рубежом воспоминаний Спиридовича:

«Решение царя ехать в Думу было непреклонно, однако вряд ли он был уверен, что этот его шаг изменит Думу, но он, возможно, думал, что потом, когда Дума примется за старое, это развяжет ему руки: я сделал все, что мог, дабы показать вам свое расположение и свою надежду, так пеняйте же теперь на себя… В те дни я слышал произнесенную им фразу, что Думу так же легко закрыть, как и открыть… Решение, однако, было непреклонно, и отговорить его ехать в Думу не могла даже Александра Федоровна вкупе с могущественным Другом…»

По дороге из Царского Села в Петроград царь был сумрачен и дважды спросил Спиридовича, не может ли произойти каких-нибудь эксцессов? Генерал твердо заверял, что это исключено, хотя не раз в эти дни вспоминал, как в Киеве в трижды процеженный зал Оперного театра проник убийца Столыпина Багров. Он сам, не дальше как вчера, задавал царский вопрос генералу Глобачеву, и тот ответил ему, что это невозможно физически, так как на расстоянии не меньше пятидесяти шагов от царя непроверенный человек оказаться не может, и что царь все время будет находиться в плотном окружении надежных лиц. В профессиональную сметку Глобачева Спиридович верил… Да, для охранки это было весьма нервное дело — обеспечить гладкий ход торжества единства царя с народом.

Никаких эксцессов не произошло. Но и Родзянко боялся какой-нибудь политической выходки со стороны наиболее эксцентричных депутатов. «Я не мог не думать, — писал он в воспоминаниях, — о том, что кто-то может решиться на какую-нибудь экстравагантную выходку в присутствии царя из чисто карьерных побуждений, чтобы прослыть сверхсмелым политиком, тем более что атмосфера в стране и в столице благоприятствовала таким надеждам. Думая об этом, я принял решение: с отбытием царя из Таврического не объявлять перерыва и продолжать работу Думы по намеченной программе. Рассчитывал я и на то, что сразу после встречи с монархом никто из экстремальных ораторов на трибуну не полезет…»

Как только Николай покинул дворец, в его коридорах загремел энергичный звонок, созывающий депутатов в зал заседаний.

Ту же цель Родзянко преследовал и произнося свою вступительную речь. Он возвышенно говорил о единении царя с народом, что только это станет решающим условием для победы в войне. Он приветствовал сидящих в посольской ложе представителей военных союзников России и заверил их, что Россия непреклонно верна своему союзническому долгу. Этим он еще и напоминал депутатам, что в зале находятся «посторонние», с чем нельзя не считаться. Тут очень кстати пригодилось встреченное овацией сообщение о взятии Эрзерума. И Эрзерум тоже был выдан как предупредительный сигнал — неужели кто-то посмеет оплевать эту, добытую кровью, победу?

Ни одного опасного вопроса внутреннего положения в России Родзянко в своей речи не затронул. Зная, однако, сколь накален вопрос о правительстве доверия и не желая выглядеть противником его, Родзянко хитро отозвался на него общими фразами о великом значении взаимного доверия власти и народа — так или иначе, это слово «доверие» он произнес.

Затем выступил премьер Штюрмер. Его речь Родзянко имел возможность загодя прочитать и надеялся, что ее выслушают спокойно. В ней тоже важные внутренние дела страны были обойдены молчанием, вместо этого премьер говорил о таких третьестепенных делах, как реформа церкви, или о заслугах поляков, дающих основание назвать их братьями, или о ненависти к немцам и их засилье в стране. То, что об этом засилье говорил человек, обвиняемый в немецком первородстве, тоже, по мнению Родзянко, имело успокоительный характер.

В общем, декларация Штюрмера была выслушана спокойно, по крайней мере внешне. Затем выступили военный министр Поливанов и Григорович — военно-морской. Это были строгие, без особых подробностей речи о войне, о которой дилетантам лучше не болтать, тем более когда есть Эрзерум. И наконец, Дума выслушала программное выступление министра иностранных дел Сазонова. Его речь, академически спокойная, обстоятельная, сплетенная из сложных дипломатических формулировок, рисовала сложнейший мир межгосударственных отношений, в котором Россия занимала свое достойное место.

Словом, до вечера в Думе царила атмосфера покоя, а может быть, равнодушия. Так или иначе, Родзянко в этот день умело удержал Думу от каких-либо нападок на власть. Под самое закрытие заседания он пригласил на трибуну депутата Шидловского, который выступил от имени так называемого «прогрессивного блока», объединившего несколько думских фракций. Он как бы открывал прения. Но и тут Родзянко был уверен, что никакой неприятной случайности не произойдет. Выбор им первого оратора не был случаен… Сергей Иллиодорович Шидловский, пятидесятипятилетний богатый помещик из Воронежской губернии, был весьма характерным типом российского общественного деятеля. В свое время он был депутатом Третьей думы — столыпинской и теперь — Четвертой, всегда он был на виду и вместе с тем никогда не влезал в рискованные ситуации, очень умно выбирал боковые позиции, даже крах Столыпина, которому он верно служил в Третьей думе, он словно предвидел и заранее занял половинчатую позицию, благодаря чему избежал опасной ныне клички «сто-лыпинец» и уже успел прослыть умеренным октябристом. Умный и злословный думец Шульгин называл Шидловского «толковым приказчиком в магазине российской политики». В нынешней Думе он занимал туманную позицию объединителя разных взглядов, почему и мог выступать от имени целого блока фракций.

Свою тщательно продуманную и отредактированную речь он прочитал ровным солидным баском, когда и общие фразы казались исполненными высокого смысла. Ему даже поаплодировали…

Чтобы покончить с этим помпезно-лицемерным днем открытия Думы, приведем несколько строк из статьи Милюкова, впоследствии напечатанной им в его выходившей в Париже газете «Последние новости»:

«Ту Думу уже не могло спасти ничего и никто, ни явление Государя, ни даже явление Христа. Она представляла собой крестьянскую сходку, которую посетил полицейский пристав. Но так как самый последний из думских деятелей знал, что удержаться сейчас на поверхности можно, только безудержно критикуя власть, визги и крики были неизбежны, при том, что никакой конструктивности в думской критике не содержалось, в тот момент даже свалить Штюрмера Дума не могла».

Вечером в царскосельском дворце царило почти праздничное настроение. Родственники и ближайшее окружение поздравляли Николая с победой над Думой. «Это его личный Эрзерум», — сказал в тосте за ужином великий князь Михаил Александрович, который в этот вечер не уставал рассказывать различные подробности пребывания монарха в Думе. Успокоившаяся царица нежно смотрела на своего смелого и мудрого мужа. В дневнике она запишет: «Все-таки я никогда не должна забывать, что Ники мужчина и ему свойственно принимать мужественные решения…»

А утром, когда во дворце еще спали, в Думе началось новое заседание и снова с ее трибуны зазвучала резкая критика власти.

Прочитав первые такие думские речи, царь пришел в ярость. Его еле уговорили немедленно не закрывать Думу — он все-таки понял, что сделать это сразу после посещения им Думы неразумно.

— Господи, неужели все это происходит в моей России? — вопрошал он с тоской в голосе…

Меж тем его Россия оставалась сама по себе — окровавленная, истерзанная тяжкой войной, угрюмая в своей еще не всем понятной решимости…

Спустя несколько дней царь уехал в Ставку. Его поезд отходил из Петрограда в полночь, он ехал на вокзал из Царского Села на автомобиле вместе с генералом Спиридовичем и личным адъютантом. В пути он не произнес ни слова, и умный Спиридович никаких разговоров не поднимал, видел, что монарх не в себе.

Было приказано — никаких провожающих. Николай никого из штатских деятелей не хотел видеть, он уезжал с уже не раз пережитым, привычным ощущением, что здесь, в столице, он оставляет весь этот неподвластный ему бедлам неорганизованности, безответственности и всяческой нечисти, а там, в Ставке, его ждет налаженная как часовой механизм военная работа, его главная работа для войны.

Царский поезд из четырех салон-вагонов стоял у пустынного перрона. Цепочка жандармов была расставлена по ту сторону поезда, а здесь только у царского вагона, вытянувшись в струнку, стоял окаменевший рослый жандармский полковник. Небрежно ему козырнув коротким взмахом руки к папахе, Николай поднялся в свой вагон. В салоне горел яркий свет, бликами отраженный в надраенной бронзовой арматуре. Окна закрыты плотными шторами. Сбросив на руки адъютанта шинель и папаху, Николай сел на угловой диван. Тишина. Все, тревожившее его еще час назад, как отрезано…

Вдруг с грустью и раздражением ему вспомнилось прощание с женой. Он всегда расставался с ней неохотно и потом тосковал всю разлуку, но сейчас к грусти примешалось раздражение. Весь вечер и последние их минуты она говорила ему о делах, терзала его душу, и без того уставшую от всего, что было там, в Царском Селе, его жизнью все эти дни, одна Дума чего ему стоила… А она говорила, говорила, и невозможно было ее остановить… Тот ей не симпатичен, и она его боится, а тот ей нравится, а он обойден вниманием двора, про того Друг сказал, что ему нельзя верить и его надо гнать, а тот, наоборот, свято верен династии, и его надо куда-то назначить — он всего, что она говорила, даже не упомнил. Ну зачем она мучила его в эти последние минуты? Ему и жаль ее, что она принимает близко к сердцу все эти дела, и досадно, что она не понимает, как все это рвет ему нервы…

Поезд так плавно тронулся, что он этого не заметил. Только когда бесшумно открылась дверь в коридор вагона, он услышал глухой рокот колес. В дверном проеме возник генерал Спиридович:

— Разрешите, ваше величество? — Царь кивнул, смотря на генерала настороженно — неужели и он с какими-нибудь делами?

— Разрешите доложить? Поезд отошел в ноль семнадцать, наружная температура минус девять градусов.

— Заметно потеплело, — равнодушно заметил царь. — Присаживайтесь… — Он пододвинул к генералу лежавшую на столе коробку папирос… — Хотите?

— Спасибо, ваше величество, стараюсь курить поменьше.

— Поверили докторам?.. — Николай взял папиросу, генерал мгновенно протянул ему зажженную спичку. Пустив дым к потолку и следя за ним, царь сказал — Меня папироса часто успокаивает… или отвлекает, что ли… Мы отошли в семнадцать минут первого, а помнится, отправление предполагалось точно в полночь?

— Пришлось заменить помощника машиниста, — нахмурил красивое лицо генерал… — Он пришел после свадебного пьянства, глаз открыть не может…

Николай сдвинул брови к переносице:

— Как? На моем поезде пьяный машинист?

— Помощник машиниста, ваше величество, он поезд не ведет, его обязанность следить за топкой, и ему…

— Александр Иванович! — прервал его царь. — Как можно? Это же мой поезд! Если здесь дошло до такого безобразия, как можно требовать порядка на железных дорогах? Вы понимаете это? Что же это делается в России?

Спиридович молчал, проклиная себя за то, что сказал правду о причине опоздания отправки поезда.

— Ваше величество, это входит в круг моих обязанностей, и я могу заверить вас — уже идет строжайшее расследование этого безобразного случая.

Царь ударил кулаком по столу, лицо его мгновенно побагровело:

— Отправьте мерзавца в солдаты! Проследите, чтобы его послали в пекло! Пусть почувствует, что он пропил!

Они долго молчали. Николай все не мог успокоиться — то мучительное, неподвластное, что, казалось ему, осталось в Петрограде, вдруг настигло его в поезде…

— Где Воейков? — вдруг спросил царь.

— В свитском вагоне, ваше величество.

— Пригласите его ко мне… Спиридович понял — царь захотел выпить…

Воейков не заставил себя ждать. Когда он вошел, адъютант царя уже ставил на стол графинчик и обожаемый монархом розовый балык.

— Присаживайтесь, Владимир Николаевич, перекусим на сон грядущий… — Николай торопливо наполнил рюмки, рука у него дрожала, и в свою рюмку он перелил, рассмеялся: — Себе — от душевной щедрости. За что же мы выпьем? Давайте за наш полк. За гвардию!

Они выпили. Воейков перебрал в уме все свои дела, которые он давно готовил, ожидая вот такого случая.

— Как настроение, Владимир Николаевич?

— Настроения нет, ваше величество, есть только работа, и ее невпроворот, — улыбнулся Воейков.

Они молчали, занявшись балыком. Воейков решил приступить к делу.

— Ваше величество, в Екатеринославе при смерти вице-губернатор, — с беглой печалью сообщил он.

— Ваш родственник? — настороженно спросил царь, который уже знал, что последует дальше — не впервой ему воейковские хитрости.

— Да нет, ваше величество, но у меня есть на примете весьма стоящий человек на эту должность.

— Подождите, пока вице-губернатор умрет, — рассерженно сказал царь и встал — Пора спать, завтра рано вставать.

Воейков ушел, про себя чертыхаясь: как это он не разглядел, что царь в плохом настроении? И ему еще жалко было, что остался несъеденным балык — он тоже любил его…

В это же заполуночное время жандармский капитан Гримай-лов дождался наконец возможности доложить генералу Глобачеву об итогах приема царем рабочих. Капитан был очень точным исполнителем и, помня приказ генерала сделать этот доклад, каждый день записывался на прием к нему, но у того все не было времени его принять. И вот уже за полночь ему позвонил адъютант генерала — можно прийти. То, что генерал принимал его так поздно, Гримайлова не удивляло, последнее время все охранное отделение работало до поздней ночи…

— Что у вас? — не отрываясь от бумаг, спросил Глобачев.

— Доклад по приему рабочих государем…

— Что? Что? Я не понял…

— Вы мне в свое время приказали подготовить доклад… Глобачев поднял серое от усталости лицо и уставился на капитана злыми глазами:

— Вы считаете это чрезвычайно важным?

— Был ваш приказ, ваше превосходительство, доложить вам лично не позже пятнадцатого, — ответил капитан, невольно подтянувшись.

Глобачев оглядел свой заваленный бумагами стол, точно приглашая сделать это и капитана. Потом снова уставился на него:

— Вы имеете полностью речь в Думе социал-демократа Чхенкели?

— В нашем отделе должна быть, — ответил Гримайлов, уже понимая, что никакого доклада о приеме царем рабочих не будет и что он зря потратил время на его подготовку.

— Я спрашиваю у вас, капитан, не о том, что должно быть, а о том, что есть. Вы сами читали речь Чхенкели?

— Не читал, ваше превосходительство, я был занят подготовкой доклада, очень много собралось материалов, нужно было…

— Раньше, капитан, я не обнаруживал у вас отсутствия сообразительности, — перебил его генерал тихо и даже вкрадчиво, чего в охранке боялись больше крика. — Вы нашли нужным возиться с прошлогодним снегом и освободить себя от своих прямых обязанностей? Так я должен вас понимать?

— Совершенно очевидно, ваше превосходительство, я допустил ошибку, — четко выговорил капитан, зная, что Глобачеву в таких ситуациях перечить нельзя.

Но в своей ошибке, как я понял, вы считаете виновным меня? Вы же заявили, что выполняли мой приказ.

— Я обязан был сам разобраться, что в данный момент важнее и…

— И не выполнять мой приказ?

— И своевременно снестись с вами по поводу необходимости его выполнения…

Глобачев повернулся в кресле всем телом и, помолчав, сказал:

— Не медля ни одной минуты, возьмите под свой личный контроль следующее… — взяв со стола бумажку, Глобачев заглянул в нее и продолжал — Чхенкели говорил в Думе об оскорблении грузинского народа, прогрессивист Ефремов говорил о попранных правах русского народа. Дума этим откровениям аплодировала. Спрашивается — кто оскорблял тот грузинский народ? Кто попирает права русского народа? А господин Шульгин, может быть собравшись это уточнить, договорился до того, что во все время председательствования Горемыкина у России не было головы, которая думала бы о ее судьбе. Как это прикажете понимать? Разве государь в это время отсутствовал? Далее — кому понадобилось непременно зачитывать в Думе телеграмму великого князя Николая Николаевича? Разве Дума до этого не знала, что взят Эрзерум? Значит, это было не что иное, как повторная реклама великому князю? Зачем в этой телеграмме упоминается еще и генерал Юденич да еще как герой Эрзерума? Видимо, кому-то понадобилось напомнить, что прославленные наши военные гении засланы на третьестепенный фронт, когда на главном действуют неумелые растяпы? Так? Эти вопросы задаю вам не я. Государь уехал в Ставку, но генерал Спиридович предупредил меня, что он в бешенстве, и я его понимаю, а все это может кончиться тем, что учреждение, в котором вы получаете жалованье, будет объявлено несостоятельным и потерявшим свою былую силу. Если это не тревожит вас, то меня — в высшей степени. Я требую от вас элементарного. Надо разобраться в подоплеке этих провокаций в Думе, сами последите за агентурной разработкой участников этих провокаций. И, наконец, надо обеспечить контрдействие там же, в Думе. Этой провокационной болтовне должны быть противопоставлены голоса разума и преданности престолу. Утром отправляйтесь в Думу и, особенно не стесняясь, поговорите с двумя-тремя наиболее надежными из правых.

— Прошу совета, ваше превосходительство, что взять за исходное в разговорах с ними? — осторожно спросил Гримайлов.

— А разве вам не ясно? Тревога за положение в обществе и государстве, — резко произнес генерал. — И церемониться нечего. Все они вас знают, и им известно, что вы прикомандированы ко двору, они видели вас совсем недавно возле государя, когда он приезжал в Думу. С этого и начните — вспомните атмосферу того дня, установите то, что от нее теперь осталось, и ставьте вопрос ребром — почему они молчат, когда кричат враги династии? Почему не реагируют на явные провокации против монаршей власти? Кому-нибудь из наиболее солидных можно даже подсказать тему — государь и война. Напомнить, какую тяжесть несет он на своих плечах и каково ему в это время слышать тявканье шавок, которых ничего, кроме личной карьеры, не интересует. Действуйте, капитан, и больше не отвлекайтесь ни на что без моего личного разрешения. И я хотел бы завтра же услышать от вас, что вами сделано.

— Слушаюсь, ваше превосходительство… — Капитан Гримайлов уставно развернулся через плечо и энергично вышел из кабинета, думая с досадой на себя, что действительно же прием рабочей депутации — давно забытая всеми и вообще бесполезная затея…

Загрузка...