ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Семь месяцев Александр Воячек сидел в петроградской тюрьме «Кресты» и все это время в одиночке. Четыре стены. По четыре шага во все стороны. Квадратик неба в решетке. Большая часть суток — подвальная каменная тишина. И будто нигде нет никакой другой жизни. Нет Лидочки Корнеевой с фабрики Максвеля, его верной подружки, жены не венчанной. Стал он однажды думать о родной деревне своей Марьино, и она привиделась ему как на туманной картинке, лицо матери с трудом представил себе, и все это было точно из какой-то другой, а не его жизни… Страшно думать в одиночке, мысли вдруг начинают путаться, становятся неуловимыми…

Как праздник — раз в день 15 минут прогулки по тюремному двору, как по дну каменного колодца.

В первую же прогулку первое знакомство. За спиной Воячека вышагивал, тяжело дыша, худой желтолицый дядька. И вдруг Воячек сквозь его шумное дыхание слышит слова:

— Паря, я типографский наборщик Алексей… Говори обо мне всем, кто с воли. Понял? А ты кто?

— Кто? — Воячек подумал: кто же он? — и, чуть обернувшись, ответил через плечо — Студент.

— Это хорошо, — дохнул ему в затылок наборщик. — Значит, много знаешь всякого, — и повторил с удовольствием — Хорошо!

Пошли на новый круг, и снова Воячек слышит:

— Одиночки не боись. Коли прячут тебя в одиночку, значит, боятся тебя… Хорошо! А ты знай и думай. Не за себя думай… За дело… И знай: охранка не дура, но там тоже люди, не боги… Понял?..

Уже надвигалась зима, а следствие продолжалось. Однако на допросы его возили в охранку с большими перерывами, иногда целыми неделями не беспокоили. По ходу состоявшихся допросов Воячек понял — у них нет против него солидных улик и они пытаются их найти. И еще он заметил — они всячески стараются опровергнуть его утверждение, что ни к какой организации он не принадлежит, и разными хитростями хотят получить от него имена сообщников. Его дело вел полковник Игумнов — умный и хитрый охранник, не позволявший себе никакого хамства, даже самой малой грубости. Ему лет пятьдесят. Мощная литая фигура, еле вмещающаяся в кресло, лицо совсем простецкое, внимательные серые глаза. Он располагал к себе неуязвимым спокойствием, умением терпеливо слушать.

В охранку Воячека привезли месяц назад. В кабинете Игумнова уже горел свет. Полковник казался усталым, задумчивым. Через открытое окно с Невы донесся басовитый гудок парохода, и тут же его эхо дважды повторилось во дворе охранки, куда было открыто окно.

— Заметили, как интересно, — сказал Игумнов. — Каждый звук на реке непременно отзывается у нас двойным эхом. — Он улыбнулся. — Наш начальник однажды, отчитывая нас, сказал, что мы лучше всего умеем ловить эхо с Невы… — Он помолчал, глядя на Воячека, и продолжал — Представляю, как я надоел вам… Но, если откровенно, и вы мне. Но ничего не поделаешь: я преданно служу государству, вы так же преданно — своим делам и идеалам. Но знаете, о чем я уже не раз думал? Моя позиция, в общем, элементарна: служба, как все службы, не дружба, и она точно определена инструкциями, и моей обязанностью является охранение российского государственного строя, каким бы он ни был. В этом смысле вы для меня загадка. Служить идее — что это такое? Я пробовал себя ставить на ваше место, тщетно пытался найти твердь под ногами. Все же строгая точная инструкция в данной нашей с вами ситуации подспорье сильное.

— Если у человека идея — единственная цель и смысл его жизни, никаких инструкций, как ей служить, не требуется, вера в идею и его совесть для этого человека вернейший компас, — ответил Воячек, невольно втягиваясь в будто бы абстрактную и неопасную ему беседу, кроме всего, ему еще осточертело круглосуточное молчание его одиночки.

— Вера и совесть… — повторил, точно размышляя вслух, Игумнов, помолчал и ответил — Нет, для меня и то и другое нечто аморфное, неуловимое в понятной конкретности.

— Для вас совесть неконкретное понятие? — удивился Воячек.

Полковник сделал вид, будто Воячек поймал его на слове, отвел глаза и чуть затрудненно ответил:

— По-моему, в политической борьбе — а у нас с вами в конечном счете происходит именно это — понятие совести идентичным быть но может. Грубо говоря: что для вас поступок по совести, для меня — против совести. И наоборот.

Не понимаю… — тихо отозвался Воячек, недоумевая, куда же это ведет разговор жандарм.

— Ну как же?! — энергично подхватил Игумнов. — Допустим, я вот сейчас принимаю решение отпустить вас на свободу — это было бы, с вашей позиции, поступком по совести?

— Конечно, — твердо ответил Воячек. — Вы убедились, что предъявляете мне обвинение В том, в чем я не виноват, в вас заговорила совесть, и ВЫ принимаете это решение.

— Так… — вроде бы озадаченно произнес Игумнов, — Ну а если бы вы, отлично зная свою вину, вдруг решили бы прекратить игру в прятки, смело открыли бы правду и повели за нее открытую борьбу, разве это не было бы вашим поступком по совести?

— О нет, — качнул головой Воячек. — Кроме всего, мое признание нанесло бы удар по моим товарищам — какая уж тут совесть?

— Таким образом, — спокойно сказал полковник, — мы можем запротоколировать ваше показание о том, что вы действовали не один, как вы ранее утверждали, а в составе определенной организации. Так? — Он оглянулся на сидевшего в углу секретаря — Вы записали это признание подследственного?

Протоколист кивнул.

— Ох, как трудно мне с вами, Воячек.

— Всякая провокация — нелегкое занятие, — усмехнулся Воячек, кляня себя за то, что полез в беседу. — Я в свою очередь прошу запротоколировать мое заявление, что участие в абстрактной беседе я показанием по своему делу не считаю.

— Запишите, — подтвердил полковник протоколисту его просьбу. — Но это ваше заявление ничего не меняет, в конечном счете каждое слово, произносимое человеком в трезвом уме и памяти, есть не что иное, как показание о его личности. Еще, кажется, Лев Толстой сказал, что речь дана человеку для выражения своего «я»… Но теперь давайте вернемся к нашей предыдущей беседе. Не забыли? Речь у нас тогда шла об Алексее Соколове. О вашем ближайшем сообщнике по большевистской организации на вагоноре-монтном заводе. Вы не хотите изменить свои о нем показания?

— Нет. Я хорошо знаю Соколова, более того, мы с ним, можно сказать, друзья, но дружба это совершенно необязательно политическое сообщничество. Наконец, вы допрашиваете меня, и я готов отвечать на ваши вопросы в отношении себя. Только себя.

— Но разве может человек существовать в обществе в одиночку? Тем более человек, занимающийся общественно-политической деятельностью?

— Вы, господин Игумнов, допрашиваете меня, а не общество.

— Но мы, Воячек, ведем следствие по являющейся частью общества политической организации, в которой вы — активный участник.

— Разве вы меня в этом уже убедили? — усмехнулся Воячек.

— Весьма важно, чтобы в этом убедился я, — жестко заговорил жандарм. — Как правило, между преступником и правосудием гармонии и взаимопонимания не бывает.

— Следствие это еще не правосудие, — заметил Воячек. — И, по идее, вам необходимо убедить не только себя и меня, но еще и правосудие.

— Рассчитывать на слепоту суда вам, Воячек, нет никаких оснований.

— Ну да, ну да, — быстро согласился Воячек. — Вот тут вы все — гармонические сообщники неправого дела.

— Вернемся, однако, к Соколову, — раздраженно сказал полковник. — Уезжая по заданию своей организации в Москву, вы свои обязанности по вагоноремонтному заводу передали Соколову?

— Кто вам это сказал?

— Василий Делов из механического цеха.

— У вас есть его показания? Покажите.

— В свой час, Воячек, я покажу вам все. Кто такой Никита Горбачев?

— Не имею понятия.

— Ну как же это, Воячек? Вместе с ним вы 11 августа 1915 года были задержаны в проходной, когда на завод шла утренняя смена и у Горбачева был обнаружен номер нелегальной газеты «Социал-демократ», которую он нес на завод.

— Случай этот я помню. Тогда ваши ищейки схватили еще двоих, вы что же, всех их пришиваете ко мне?

Да, Воячек хорошо помнил тот случай. Схватили тогда четырех: его, Горбачева и еще двоих. У Горбачева при обыске действительно обнаружили газету, он нес ее на завод, но у остальных трех, в том числе и у него, ничего найдено не было. Горбачев, очевидно, был у них на подозрении, и они схватили его вслепую и на всякий случай вместе с теми, кто был рядом с ним. Тогда Воячека продержали под арестом девять дней. Потом был суд над Горбачевым, на котором Воячек был свидетелем. Горбачев держался молодцом, пытался уверить суд, что газету ему подсунула охранка, но его завалил один из случайно задержанных вместе с ним. Горбачеву дали четыре года тюрьмы. Остальные, в том числе и Воячек, по суду были оправданы.

— Ну что ж, Воячек, значит, вы не имеете понятия, кто такой Никита Горбачев?

— Действительно так, хотя я и проходил свидетелем на его процессе. Я толком увидел его только на суде, а этого мало, чтобы составить понятие о человеке.

— Оставим проблемы человекознания… — Игумнов взял со стола бумажку. — Вот, Воячек, показания Горбачева, здесь он заявляет, что нелегальную газету, отобранную у него при обыске, он получил от Соколова, который, когда вы уехали в Москву, стал вместо вас заниматься на заводе нелегальной деятельностью.

— На суде он этого не говорил.

— Но, оказавшись по приговору в тюрьме, он получил возможность обо всем подумать и дал дополнительные показания. Что вы смеетесь, Воячек?

— Ну как же не смеяться, господин полковник? Горбачев этот попал в тюрьму в августе 1915 года. Я уехал в Москву в феврале текущего 1916 года. Спрашивается в задаче: как Горбачев, сидя в тюрьме, мог знать о моем отъезде и даже — кто остался на заводе вместо меня. А?

Игумнов молчал, кляня себя за то, что но проверил как следует подготовленный для этого допроса материал. Продолжать допрос было неразумно, и он отправил Воячека в тюрьму…

Оставшись один, полковник погрузился в тяжелое размышление. Дело Воячека уже давно стало для него вопросом служебной чести. Господи, сколько прошло через его кабинет таких Воячеков, и все они, не задерживаясь, отправились в тюрьму или ссылку. Почему же он споткнулся на этом? Впрочем, нет, был еще один трудный случай. Большевик Подвойский. Но то был не допрос, а предварительный разговор с ним как с редактором журнала «Вопросы страхования», вызвавшего подозрение, что он всего лишь крыша для большевистской агитации. И происходил тот разговор не в охранке, а в управлении по делам печати. По справке, Подвойский не имел образования, трижды сидел в тюрьме, а разговор с ним оказался труднейшим — он вел его с таким искусством и так убедительно отводил все обвинения в адрес его журнала, что очень скоро Игумнов почувствовал себя сидящим на мели. А в заключение он так красноречиво развил мысль о пользе страхования для успокоения общества, что прямо хоть хлопочи ему премию от министерства внутренних дел. И было решено тогда понаблюдать за Подвойским и его журналом, а потом сажать его в тюрьму без всяких церемоний и не ожидая, что допросы могут что-нибудь дать. Но Игумнов трезво понимал, что трудность того случая была в том, что Подвойский попросту оказался умнее его. Но Воячек-то совсем не Подвойский, однако, допрашивая его, он каждый раз увязает в своих собственных сетях. Может, прав Спиридович, считающий, что следствие против большевиков мы ведем рутинными приемами и вдобавок церемонимся с этой отпетой публикой. Он тогда как раз имел в виду случай с Подвойским. Так, может, и с этим Воячеком он излишне церемонится? Ведь в конечном счете ясно же, что он большевик, и надо кончать эту игру с ним в юридическую законность. Хватит…

Приняв это решение, Игумнов даже вздохнул облегченно. И все же на душе у него было мутно. А не посоветоваться ли об этом деле со Спиридовичем?..

Воячек меж тем вернулся в тюрьму в свою одиночку. Надзиратель по кличке Усач принял его от конвоя, спросил:

— Не в суд возили?

— Нет, не созрел еще, — ответил Воячек.

— Не горюй, — усмехнулся Усач, — они тебя дозреют. А поскольку ужин ты прогулял, в седьмой камере для тебя кашу сохранили, сейчас принесу…

Воячек не только обжился в тюрьме, она стала для него и своеобразной школой. Считалось, что «Кресты»— тюрьма очень строгая, но, как сказал однажды тоже сидящий в одиночке неунывающий типографский наборщик, строгий режим только на кладбище, там ни до кого не достучишься… Связь между заключенными была все время, знали они, кто за что сидит, откуда кто родом, кем был на воле, слабых поддерживали добрым словом, предупреждали друг друга о «подсадных утках» — провокаторах. А последнее время стало и того лучше. Общее разложение и коррупция государственной власти коснулись и власти тюремной, а большевики не замедлили этим воспользоваться, и у них появились каналы связи на волю. Обнаружились и такие тюремщики, которые задумывались над тем, что делалось вокруг, и симпатизировали большевикам.

В северном отсеке «Крестов» на этаже, где была одиночка Во-ячека, надзирателем работал угрюмый дядька с обвислыми усами, прозванный заключенными Усачом. Когда Воячека перевели на этот этаж и Усач утром зашел в его одиночку, Воячек сказал весело:

— Приветствую стража государственного и тюремного порядка.

Усач только глянул на него исподлобья. А когда на другой день Воячек повторил свое приветствие, Усач подошел к нему вплотную и сказал злобно:

— Еще вякнешь, попадешь в карцер, там тебя уму научат.

— Да, извините, ради бога, — взмолился Воячек, — я ж не думал, что это вас обидит.

— Я могу тебе и ответить, — совсем распалился Усач. — Мой старший сын, такой, как ты, кровь на войне пролил, мается теперь по лазаретам, а ты, дерьмо, тут отсиживаешься, ряшку растишь…

— А ругаться-то зачем? Я ж не знал. Извините. А только тут у вас тоже не курорт.

— Что заслужил, то и жри.

— Вы ж не знаете, чем я заслужил? Я хотел одного — чтобы люди наши, и сын ваш в том числе, не гибли зазря на фронте.

Усач внимательно посмотрел на него и ушел, гремя ключами. С этого и начались их новые отношения… Спустя несколько дней Усач спросил у него с усмешкой:

— Интересно все же, как это ты собирался войну остановить?

— В общем-то, очень просто, — спокойно ответил Воячек. — Надо только, чтобы все там, на фронте, поняли, что война эта народу не нужна, и пусть воюют те, кому от этой войны идут барыши. Вот и конец войне.

Усач выслушал это серьезно, покачал головой:

— Поди ж ты как просто, а только это одна брехня.

— Ну сын ваш, к примеру, — продолжал Воячек, — за что он пролил кровь? Кем он был до мобилизации?

— Учился на слесаря, тут, на Путиловском.

— Ну сами поглядите, что произошло? Он пролил кровь, а господин Путилов, который на своем заводе гонит продукцию для войны, положил в карман громадные денежки. Вот вам и все понятие… А вы говорите — брехня…

Не прошло и месяца, как Воячек решился попросить Усача снести на волю записочку его девушке. Тот только кивнул и взял записку. Воячек особенно не рисковал и не подвергал риску подружку Сени Строда, ту самую бестужевку, которая спела его тогда на квартиру Вольской, где они были схвачены полицейской облавой и утром отпущены. Тогда на допросе и полиции и он и она говорили, будто они давние знакомые, и девушка подтвердила, что привела Воячека в гости к Вольской она. В посланной ей с Усачом записке ничего, кроме нежного привета, не было…

Благодаря этой записке товарищи Воячека по борьбе узнали, что к нему есть канал связи.

Спустя несколько дней Усач сказал ему:

— Твоя девушка просила сообщить, что после твоей поездки в Москву ничего нового твои собеседники иметь не могут…

Это было крайне важное сообщение — у охранки никаких новых улик против него нет. Вот после этого Воячек на допросах у полковника Игумнова стал держаться гораздо уверенней.

Загрузка...