Чойжилын Чимид (1927—1980) — поэт, прозаик, драматург, видный общественный деятель. Занимался также журналистикой, литературоведением, художественным переводом. Родился в городе Амгалан-Баторе, в семье преподавателя, первые стихотворения написал в 1938 году. Окончил в 1950 году Монгольский государственный университет. Автор поэтических сборников: «Стихотворения» (1949), «Я — монгол» (1959), «Эпоха» (1964), «Стихотворения, поэмы» (1969). Ч. Чимиду принадлежат также роман «Весна — осень», повести «Монгольская легенда» (русский перевод — 1976), «Где проходил Магеллан», пьесы «По зову сердца», «Гудок», «Обозники», «Совершенно секретно», книга статей «Волшебство слова». Переводил произведения А. С. Пушкина, В. В. Маяковского, В. Шекспира. Ч. Чимид — лауреат Государственной премии МНР (1962 г.), был секретарем правления СП МНР, с 1974 года — председателем Монгольского комитета солидарности со странами Азии и Африки, редактором журнала «Монголия» на русском языке. В 1980 году писателю посмертно присуждена премия журнала «Лотос» Ассоциации афро-азиатских писателей.
Автор. Я зашел в магазин, чтобы купить кое-что дли новогоднего стола. В кондитерском отделе была длинная очередь, я пристроился в хвосте, стал терпеливо ждать. Мимо текла, колыхаясь, праздничная толпа покупателей. Было тесно, шумно, душно. Я углубился в расчеты: сколько и чего купить, как вдруг кто-то тронул меня за рукав. Обернувшись, я увидел своего старого знакомого, учителя Галсана. Все такой же толстенький, кругленький. Мы поздоровались, и я сказал, показывая на его сумку:
— Ты, кажется, отлично запасся к празднику?
— Праздник-то праздником, да не в нем дело, — ответил Галсан. — Ты, наверное, не слышал, что скончался старик Жаама-гуай?
— Скончался? — переспросил я, не сразу вникая в смысл его слов.
— Скончался.
— Жаама-гуай? Тот самый?
— Да, да. Тот самый! Помнишь, когда мы жили по соседству, он возил воду?
— Помню. Неужели старик умер? Как-то трудно поверить…
— Трудно не трудно, а уж поверь… Он же был одинок, и теперь мой отец, все наши заняты его похоронами… Вот такой-то праздник…
— Жаль старика, — сказал я почему-то очень тихо.
— Конечно, жалко. Да что поделаешь: время делает свое…
Галсан попрощался и ушел. А я стоял в очереди, потом, забрав покупки, шел домой по холодной, промороженной улице и все думал о смерти старика Жаама. Я ведь хорошо знал его…
Тогда я окончил в аймаке десятилетку и приехал в Улан-Батор учиться на филологическом факультете государственного университета. О, с какой радостью ехал я в почтовой автомашине в «прославленный всюду Улан-Батор», как поется в нашей известной песне!
Как будто сейчас расстилается передо мной подернутая золотистой дымкой грунтовая дорога. А прошло с той осени больше двадцати лет…
Приехав в город, я в тот же день разыскал министерство финансов. Там работал мой дядя Лувсан-Очир — младший брат отца. Раньше мне никогда не приходилось бывать в Улан-Баторе, и, сколько мне ни объяснял дядя, я не смог бы, конечно, отыскать его жилье и поневоле был вынужден дожидаться конца рабочего дня. Только после пяти часов мы добрались до его юрты.
Так я стал членом семьи дяди Лувсан-Очира.
Скоро начался учебный год. После занятий я приходил домой, колол дрова, стряпал, старался по мере сил помогать по хозяйству и вскоре сделался, право же, неплохим поваром. Мой дядя десяток лет прожил с первой женой, но незадолго перед моим приездом развелся с нею и женился снова. Молодая тетя Цэмбэл, возможно, на первых порах и хотела быть домовитой хозяйкой, но то ли пропал у нее интерес, то ли стала надеяться на меня, во всяком случае, к моему приходу с занятий она даже не прибиралась в юрте.
Дядя утром уходил на работу, вечером возвращался после пяти и, разумеется, не знал, как идут дела дома. Придя с работы, он с удовольствием ел приготовленный мною ужин и с довольной улыбкой похваливал хозяйственную супругу. Вообще дядя был немногословен. Поужинав, он снова уходил на работу, а я шел заниматься в университетскую библиотеку. Тетя снова оставалась одна.
Поздно вечером мы с дядей возвращались домой. Пришедший первым согревал другому чай, а запоздавший запирал за собой дверь. Тети не было слышно за таинственно свисавшей шелковой занавеской. Лишь иногда доносился скрип кровати под ее грузнеющим телом, когда она поворачивалась с боку на бок. Если нам с дядей случалось приходить в одно время, он смотрел на занавеску и говорил мне шепотом:
— Она молодая, может быть, уже и тяжела. Помогай ей.
Я хотя жил и не у чужих, но все-таки не дома. И с удвоенной старательностью, без напоминаний, помогал тете, чтобы, как говорится, не звенело в ушах и не краснело лицо. Ничего, жить можно было. По правде говоря, одно было плохо. Дело в том, что в тот год у старика китайца, возившего нам воду, сдох мул, и несколько дней мы сидели без воды, даже лед таскали, растапливали. Потом воду стал возить другой водовоз, монгол. Звали его Жаама. Наш двор был неподалеку от улицы, по которой ездил водовоз, и старик Жаама стучался к нам первым. Вот это-то и добавило мне неприятную обязанность. Казалось, будто только что я возвратился домой из университета и заснул, а уже доносится голос:
— Сынок, отвори дверь. Забирай воду.
Нелегко просыпаться спозаранку. Еще труднее в остывшей юрте сбрасывать с себя теплое одеяло и вскакивать, чтобы отворить дверь. Не успевал я снова юркнуть под одеяло, как распахивалась дверь и, дыша морозом, входил водовоз.
Он опорожнял ведро в кадку у дверей и выходил за другим. Его лисья шапка, брови, ресницы и шарф были покрыты инеем, синий матерчатый верх овчинного дэла, особенно по бокам, позвякивал льдинками, напоминавшими рыбью чешую.
Старик, не говоря ни слова, наполнял кадку водой и уходил, плотно прикрыв за собой дверь. Доносился и обрывался скрип колес на снегу, когда водовоз останавливался возле соседней юрты. Я уже не мог снова заснуть, вставал и начинал варить чай. Раньше водовоз-китаец приезжал днем, и я просыпался со звуками радио, еле-еле успевая вскипятить чай. Сейчас, раз уж мне приходилось рано вставать, у меня появилось время, чтобы повторить пройденное, почитать кое-что из учебника. Приближалась сессия, и в конце концов я даже был доволен, что по утрам выпадало лишнее время готовиться к экзаменам.
Мы с Жаама всегда обменивались двумя-тремя словами. Мне было жалко старика, и я старался встать до его прихода и растопить печку. В такие утра старик, наполнив кадку, раскуривал трубку, затягивался несколько раз и выходил со своим ведром. Потому ли, что спали наши домашние, потому ли, что он не отличался многословием, старик только изредка ронял:
— Очень уж блестят звезды… К холодам…
Или вздыхал:
— Самая пора трескучих морозов…
Но однажды мы разговорились. Наступила полугодовая сессия, начинался Цаган-сар, на мою долю выпали трудные дни, когда в голове перепуталось все — и пельмени с печеньем, и подлежащее со сказуемым, и материя с сознанием, и названия вин всяких сортов, и тонические и силлабические стихи, и Навуходоносор со Спартаком… Прошло несколько дней после наступления Нового года. Уже подсыхала корка на праздничном угощении — вареном «седле барашка», — когда к нам зашел Жаама-гуай. Он был в дэле с шелковым верхом, в начищенных сапогах, немного под хмельком, в руках — узелок. Он заходил уже сегодня утром, развозя воду, в обычной своей рабочей одежде. Я еще приглашал его присесть выпить чаю, попробовать угощения…
Тогда он мне отвечал:
— Потом, потом. Мне надо развезти воду. Новый год, и все кадки быстро опорожняются.
Сейчас, в красивом шелковом дэле, старика было не узнать. Он поздоровался со мной, затем с недоумевающей тетей.
— Хорошо ли встретили Новый год, удачны ли дела? — послышалось традиционное приветствие.
— Спасибо.
— Много ли прибавилось орденов и медалей? — Это было что-то уже новое.
— Спасибо.
Я стал наливать чай, собрался варить пельмени.
— Не надо, не надо, — остановил меня старик. Завязался разговор о том о сем. Мы поднесли гостю рюмку-две вина. К этому времени возвратился с работы дядя. Они с тетей должны были идти в гости и поэтому вскоре собрались уходить из дому. Дядя сказал мне:
— Жаама-гуай мерзнет и устает, таская нам воду, — и многозначительно взглянул на сундук, стоявший на почетном месте.
«Мерзнет и устает»… Это, конечно, означало, что гостю нужно преподнести вина, а то, что дядя бросил взгляд не на тетин шкаф, а на сундук, говорило: дарить гостю следует не платочек или мыло, а папиросы в твердой коробке. В последнее время я уже стал неплохо разбираться в такого рода делах.
А тетя суетилась, что-то снимала с себя, снова надевала, не переставая, однако, приглядываться к гостю. Наконец сказала:
— Оказывается, это старик водовоз! А я подумала: ваш земляк…
С этими словами она вслед за дядей вышла из юрты.
— Ишь ты, только сейчас узнала, — протянул вслед им Жаама-гуай. — Но к чему говорить о других? И сам я только что догадался, что твоя тетя — это жена Лувсан-Очира…
Несмотря на отговорки старика, что ему надо побывать еще во многих местах, я сварил пельмени, снова наполнил рюмку.
Жаама-гуай заметно захмелел и разговорился. Он сказал, что свободен завтра от работы, вот и навещает родных и знакомых.
— Большинство из вашего двора, да и почему большинство, считай, все — мое начальство… Такому, как я, лучше, конечно, заходить в гости, когда праздник пойдет на убыль. А то у кого это найдется для меня время? Не так ли? — посмеивался старик. Когда он смеялся, на скуластом лице резче выступали морщины и серповидный шрам, рассекавший правую бровь, поблескивали узенькие глазки, шевелились порыжевшие от табачного дыма усы.
Старик, прикладываясь к рюмке, ел пельмени и поглядывал на меня. Я всячески старался получше справиться с ролью хозяина, то и дело подливал ему в рюмку вина.
— Довольно, сынок. Пора и честь знать, а то я вместе с пельменями отниму у тебя время для занятий.
— Ничего, ничего, — поспешил ответить я, — только сегодня я сдал один экзамен, а до следующего осталось еще несколько дней.
— Конечно, не зря говорят: еще осталось время… А что будут проверять в следующий раз?
— Историю партии.
— Вот как… Говоришь, историю партии? Значит, историю революции?
— Да.
— «Наш командарм на рыжем скакуне…»{14} — попробовал было затянуть песню Жаама-гуай, но спохватился. — Вот и перебрал я, кажется. Была бы рядом моя старуха, сразу же убрала бы бутылку. Убери и ты. — С этими словами Жаама-гуай сам закупорил бутылку пробкой и протянул мне.
— Что вы, что вы! — Я снова поставил бутылку на стол.
— Убери, сынок. Когда-то в молодости и твой Жаама-гуай не прочь был выпить. Сейчас не то… Хочешь выпить — не велит старуха, хочешь побуянить — не велит милиция. Да и вообще к старости подвыпивший мужчина начинает плакать, будто баба, или принимается за песни. Чем так срамиться, лучше держаться подальше от выпивки!
— Новый же год, можно ведь и попеть, и поплакать, — возразил я.
— Нет, нельзя! Я же не на пиру и не на свадьбе. К тому же и песня, что я запел, не застольная, а революционная. — Старик внушительно поднял палец. — Когда ты сказал об истории партии, я вспомнил молодость. И малость расчувствовался.
— А что было в молодости? — невольно поинтересовался я.
— Ну, об этом в книгах во всяком случае не написано. Я ведь тоже хожу в кружок политграмоты и знаю, что там изучают.
Старик посидел немного молча и вдруг будто вспомнил что-то:
— Что положено, то и изучают, конечно. А революцию я видел собственными глазами, встречался с самим Сухэ-Батором…
— Вы партизан?
— Официального документа у меня нет. Но все же и мне довелось смотреть в дула винтовок гаминов и бароновцев{15}… Ну, сынок, пора уходить… — Старик нахлобучил шапку.
Меня заинтересовала фраза о событиях его молодости, и я попробовал еще немного задержать старика, послушать его разговоры о былом, но он заторопился.
— Поздно уже… Старуха, наверное, беспокоится, да еще мне надо зайти в два места. Я же вожу воду для восьмидесяти семей. Если мне заходить в гости в три-четыре юрты каждый день, и то потребуется добрых двадцать дней. Нипочем не успеешь, даже если взять отпуск. До конца праздника надо хотя бы мимоходом заглянуть к людям. У вас я задержался… За это время мог побывать в трех семьях…
Я достал из сундука, на который кивнул перед уходом дядя, коробку папирос, присоединил к ним от себя десять тугриков и преподнес в подарок старику.
— Неужели вы не расскажете мне о тех событиях? — сказал я старику при прощании.
— Расскажу. Но не сегодня, а потом.
Я уже присмотрелся к нему и понимал, что слово свое он сдержит.
— Когда же вы расскажете? — спросил я на всякий случай.
— Потом, потом. Я сам скажу когда.
И Жаама-гуай вышел из юрты.
С тех пор прошло довольно много времени. Потеплело, вскрылись реки, наступила весна. Жаама-гуай каждое утро привозил воду и, как и прежде, был скуп на слова. Я почти забыл про обещание старика. Но однажды утром, наполнив кадку, старик присел возле печки, набил трубку и, затянувшись несколько раз, проговорил:
— Кажется, я обещал рассказать тебе одну историю. Ты не забыл? И я помню. Завтра воскресенье, заходи к нам. — И старик растолковал мне, где он живет.
Назавтра я был в гостях у Жаама-гуая и за чашкой крепкого горячего чая слушал рассказ старика. Услышанная двадцать лет тому назад эта история до сих пор отчетливо сохранилась в моей памяти. Разумеется, я не смогу рассказать ее так, как рассказал в тот далекий день Жаама-гуай. Забылись отдельные имена, туманно вспоминаются те или иные детали. Однако я всегда считал своим долгом сохранить в памяти эту историю, чтобы поведать ее другим.
Жаама. Эта история может показаться тебе, сынок, легендой или сказкой. Ведь каково ваше поколение? Кажется, вы любите говорить о том, что «превращаете сказку в быль». Не правда ли? И это действительно так. Но случается, что и быль становится легендой. Так, сынок?
— Так, Жаама-гуай!
— Тогда ближе к делу. Слушай… Сам я родом из близких отсюда мест, из Лун сомона. В восемнадцатом году я поступил на воинскую службу вместо сына писаря Бат-Очира. Прельстился платой… Ну, прибыл в Ургу{16}, в Хужирбуланские{17} казармы. Не буду распространяться, каково было служить солдатом в те времена. Вы, молодые, грамотные, сами, наверное, об этом узнаете из книг. Не так уж долго прослужил я солдатом, как пришли гамины, они упразднили государство богдо-гэгэна, а солдат, нас было немного, разоружили. И выбросили из казармы вон, как выбрасывают клещей в золу.
Ну, в ту пору я не разбирался, что к чему и почему. Знал одно: наступили смутные времена. Но я радовался, что избавился от солдатской лямки, мог поехать домой и получить обещанную мне плату. Но вот мой родственник по матери, Шагдар, с которым я надеялся возвращаться вместе домой, решил остаться в Урге. Он был сиротой и кроме моей матери у него не было родственников. А на родственников, ты знаешь, всегда можно опереться, если нужда припрет… На воинской службе, — говорил Шагдар, — я только и разжился бамбуковым кнутом, к чему мне ехать в родные места, лучше остаться в столице, подзаработать хотя бы на еду. Что кнут служивого, что палка бродяги-монаха — все едино.
Я всячески уговаривал его:
— Поедем со мной. У тебя ничего нет, и у меня пусто за пазухой, хоть я и отслужил могущественному хану Богдо. Поедем!
Земляк отпирался:
— Все-таки у тебя есть старуха мать, и юрта, и кое-какая скотина.
«Раз уж человек что-то решил, его не уговоришь. Тем более Шагдара», — подумал я и уехал домой один. А летом и Шагдар возвратился в родные места. Приехал он в русской четырехколесной повозке с навесом. Я даже не знал об этом. Вдруг вечером он заявился к нам. Матери привез разноцветную материю, всякие сласти. Оказалось, он поступил чернорабочим в русскую фирму купца Гужинцо[1], а сейчас приехал сюда по торговым делам вместе с писарем фирмы Михлаем[2]. Он был неплохо одет, и конь под ним был неплохой. Писарь остался с повозкой в монастыре, а Шагдар, разузнав, где наше стойбище, прискакал к нам переночевать. Молодец!
Мать подоила овец и коз, похлопотала немного и улеглась спать.
Нам с приятелем хотелось поговорить на свободе, к тому же в юрте летней ночью было жарко. Мы решили спать на воздухе. Красиво было, знаешь как! В небе мигали бледные звезды. Дул прохладный ветерок. И даже комариный звон не портил красоты и тишины ночи. Ничто не мешало нашим разговорам. Изредка подходил стригунок моей старой гнедой кобылы. Она пала позапрошлый год в весеннюю бескормицу, а жеребенка мы с матерью выходили, сами поили молоком… Так вот, он узнавал меня по голосу, подходил к нам, всхрапывал и отбегал. А пахло от жеребенка полынью…
— Как животное привыкает к человеку! — сказал Шагдар.
— Я заменил ему мать… Он понимает каждое слово, даром что не умеет говорить…
— Слышал, что кобыла была из рода быстроногих скакунов. И жеребенок вырастет в доброго коня, — проговорил Шагдар.
Странные и грозные вести принес Шагдар из Урги. В России появилась партия красных, которые называют себя большевиками, и подняла великую смуту. Одни считают их смутьянами, другие — революционерами. Самый же главный большевик в России — Ленин, и вот эти большевики сбросили царя, прогоняют богачей, а беднякам дают землю и свободу. Слыхано ли такое? И еще говорил Шагдар, будто эта революция придет и в Монголию. Гамины боятся ее и вовсю свирепствуют: убивают, грабят и жгут.
Такие вести доходили до нас из Урги и раньше, мы жили не так уж и далеко. Для гамина убить человека — что плюнуть. Рассказы Шагдара о России радовали сердце, а вести из Урги наводили ужас.
— По слухам, Шагдар, эти проклятые гамины убивают не только монголов, но и людей с большим носом и глубоко сидящими глазами. Не попасть бы тебе в беду, разъезжая со своими русскими, — предостерег я его.
Шагдар полежал молча, затем ответил:
— В этом мире такие подневольные, как мы с тобой, вынуждены по чужому слову убивать друг друга. Те, кто в верхах, будь они с острым носом или с плоским, пусть далее безносые, поладят между собой. Вот у нашего купца Гужинцо кто самый закадычный приятель? Китайский купец. Счастливчик Заяат из Маймачена[3].
Шагдар умолк, послышалось его мерное дыхание. О многом хотелось расспросить приятеля, но я не стал его беспокоить. Пусть спокойно поспит. Неожиданно Шагдар повернулся, наклонился ко мне:
— Знаешь, тут у меня такое дело… Нет, скажу только: у купца Гужинцо есть две дочери. Старшая-то вся в отца, но младшая… Ладно, не буду болтать попусту. — И он повернулся на другой бок.
— Что ты прикусил язык, выкладывай! — сказал я, но в ответ донесся лишь храп Шагдара.
На следующий день утром мы на конях приехали в Лунский монастырь. Русский писарь давно поднялся и суетился возле повозки. Невысокий, круглоголовый, с бесцветными глазами, он, несмотря на жару, был одет в зеленый плащ и башмаки на резиновом ходу.
Увидев Шагдара, писарь что-то сердито пробурчал. Однако Шагдар как ни в чем не бывало принялся толкать повозку с монастырского двора.
Начался торг. Круглоголовый отлично говорил по-монгольски и отчаянно торговался, вертел в руках мои шкурки, браковал и откладывал их, наконец швырнул Шагдару. Тот подмигнул мне, связал шкурки и запихал в мешок.
— Что ты за них хочешь получить взамен? — спросил писарь.
— Сейчас погляжу. — Я приподнялся на цыпочках, оглядел разложенные товары. И вдруг увидел бинокль для одного глаза. Однажды, будучи в Хужир-булане, я как-то держал в руках бинокль, но он был для двух глаз. «Такая вещь приближает далекое и увеличивает близкое! Это как раз то, что нужно скотоводу и охотнику», — подумал я. Жаль, этот бинокль только для одного глаза. Я снял висевший на гвозде бинокль и взглянул в него. Лошади, которые паслись в долине Толы, сразу же будто приблизились. Они были передо мной как на ладони!
— Эй, купец, пожалуй, возьму вот это, — сказал я.
— За те шкурки тарбаганьих детенышей, что ли? — спросил писарь.
— Может, они были и детеныши, да только я и за три дня не съел их мяса и не обглодал костей. Так что отдаешь?
Писарь качал круглой головой и громко хохотал. Из глаз текли бесцветные, как его глаза, слезы. Потом он отобрал у меня бинокль и повесил его обратно. Однако я не сдавался.
— За такие шкурки тебе жалко стекла?
— Что ты сказал? — насмешливо переспросил писарь. — Да сколько бы ты за всю свою жизнь не настрелял тарбаганов, тебе не расплатиться за этот бинокль. Немецкий! Слышал про русско-германскую войну? Так вот это немецкий бинокль. Можешь взять сласти, иголки, нитки, материю… Бинокль не получишь!
Ну что ж, ладно. Однако вдруг Шагдар затеял с русским спор. Я не понял, о чем идет речь, только спорили они ожесточенно. Затем писарь махнул рукой, а Шагдар взял бинокль и протянул мне.
— Забирай эту штуку!
Я растерялся.
— Бери, бери. К стоимости твоих шкурок я обещал ему добавить свой годичный заработок.
— Да разве так можно?
— Забирай без лишних слов!
Я возвратился домой с биноклем. Рассказал обо всем матери. Та всполошилась. От отца у нас осталась единственная серебряная чашка. Ничего другого ценного не было в доме. Вдруг у меня родилась мысль. Вспомнил: Шагдар похвалил прошлой ночью моего жеребенка. Мать, конечно, ни в чем мне не перечила. Я забрал жеребенка, снова поехал к монастырю. У писаря с Шагдаром торговля была в разгаре. Я привязал своего коня и, ведя за собой жеребенка, подошел к Шагдару.
— Ну, к чему ты привел его? — недовольно спросил Шагдар. — Мужчине не пристало отдавать коня за товар.
Я всячески старался уговорить Шагдара. Он упрямо тряс головой, и тогда я привязал жеребенка к повозке.
— Счастливого пути, передавай привет землякам при встрече. Да, чуть не забыл! Ты так и не договорил вчера ночью… Смотри не спутайся с девкой чужих кровей! — И я вскочил на коня.
— Если бы знал, какой совет ты мне дашь, я бы тебе все рассказал… Та девушка очень хороший человек. Но ничего не поделаешь, поговорим в следующий раз.
— Шагдар! — позвал писарь.
— Постараюсь беречь и холить твой подарок. — И Шагдар распрощался со мной.
Говорили, что Шагдар и писарь торговали целый день, а вечером тронулись обратно, в Ургу. С того дня мы с Шагдаром долго не встречались…
Автор. Ах, как хорош лес в щедрую осеннюю пору! К северу от Урги есть падь Хандгайта, поросшая березой, кедром, сосной и пихтой. Там протекает прозрачный ручеек, в изобилии растут орехи, ягоды, грибы. Семья Кузнецова — Гужинцо каждую осень выезжала в Хандгайту, раскидывала палатки и несколько дней проводила здесь, запасая на зиму грибы, орехи, смородину, бруснику. Так было и в этом году.
Возле ручья разбили две синие палатки. В одной расположился купец с женой и двумя дочерьми, в другой, маленькой, обветшалой, — слуги Шагдар и Ванька. На рассвете, раньше всех, просыпалась жена купца. Голубоглазая, высокая и ладная, начавшая только с недавних пор полнеть, но еще ловкая, подвижная, она будила Ваньку, шестнадцатилетнего сироту, сына повара, много лет проработавшего у Кузнецовых. У Ваньки были соломенно-желтые волосы, за что все окрестные монголы, начиная с Шагдара, звали парня Шарху, что означало: Рыжий парень. Ваньке нравилось его монгольское прозвище. Помогая отцу при его жизни, паренек и сам научился превосходно управляться на кухне. Был он скромным, старательным. То ли из-за этого, то ли из чувства сострадания, но все русские и монголы хорошо относились к нему.
После Шарху поднимался Шагдар. Он проверял лошадей, помогал возившемуся у очага пареньку готовить утренний чай, притаскивал хворост. Перебирал собранные накануне орехи и ягоды. В одном из двух больших котлов, установленных на трех камнях, кипятили чай, готовили еду, в другом варили варенье, поджаривали орешки.
С восходом солнца вскакивали девушки и, прихватив мыло и полотенца, бежали к ручью за деревьями. Оттуда доносились визг и смех: девушки, раздевшись почти донага, плескались в воде. На следующий после приезда день Шагдар, тащивший сухие ветки, случайно увидел купальщиц и, смутившись, потихоньку обошел это место, прячась за кустарником…
Последним вставал хозяин. С взлохмаченными волосами, почесывая бороду, он в одном исподнем выходил из палатки и скрывался за кустами, оставляя голыми пятками следы в росистой траве. Вернувшись, кричал:
— Ванька! А Ванька!
И тот торопился в палатку с бутылкой и граненым стаканом в руках.
Хозяйка с дочерьми и Шагдар, позвякивая ведрами, уходили в лес за грибами и ягодами. Хозяин и Ванька оставались в палатке. Ванька варил варенье, нанизывал на нитки грибы для просушки. Хозяин несколько раз в день кликал Ваньку, и тот каждый раз спешил к нему с бутылкой и стаканом. Занятый круглый год торговыми делами, Кузнецов позволял себе в эти дни отдохнуть: пил водку, бесцельно слонялся вокруг палаток, мурлыча песни, или валялся в постели.
Так промелькнуло несколько дней. Как-то утром, когда снова раздался крик: «Ванька!» — тот поспешил в палатку уже не с бутылкой, как обычно, а с ковшиком. Послышались проклятия хозяина, и из палатки вылетел ковшик, а за ним и Ванька. Между супругами разгорелась перепалка. Затем ссора утихла и раздался голос хозяйки:
— Ванька, принеси снова!
Ванька, подняв ковш, лежавший возле куста, наполнил его каким-то соком, приготовленным еще в городе, и поспешил на зов хозяйки. На этот раз все обошлось, и он спокойно вышел из палатки.
Шагдар в первый раз приехал сюда с хозяевами и толком не понял, что к чему. Однако он уразумел, что гнев хозяина прошел, и решил попробовать незнакомый напиток. И сразу же стал отплевываться! Во рту было нестерпимо солоно. Глядя на морщившегося Шагдара, Ванька расхохотался:
— Да ведь это рассол… Его пьют с похмелья!
Шагдару было невдомек, что раз хозяину вместо водки дают рассол, значит, семья собирается в город. Хозяйка теперь оставалась с мужем, и по ягоды девушки шли одни. Хозяйка хлопотала около мужа, поила рассолом и старалась ублажить чем-нибудь повкуснее. Через день-два обросший, с потухшим взглядом обычно живых глаз хозяин отдавал приказ грузить на одну повозку тяжелые мешки, кастрюли, подушки, на другую — палатки и постели, и все трогались в путь.
Так случилось и в нынешнем году.
Утром жена оставила купца без хмельного и не отходила от него ни на шаг. В этот день все отдыхали и собрались выпить чаю в маленькой палатке.
Русские наслаждались чаем с вареньем, хвалили его вкус, особенный на свежем воздухе, в прохладное осеннее утро. Шагдар же не мог привыкнуть к приторному напитку с ягодами, отбивавшими полынный аромат чая. Он мечтал о чашечке крепкого, густого чая с молоком, сдобренного топленым маслом.
Чай пили все вместе. Во главе стола сидела хозяйка, по обе ее стороны дочери, рядом с младшей, Катей, — Шагдар, возле старшей — Ванька.
Обе девушки были в одинаковых пестрых сарафанах и белых кофточках, но никто бы не догадался, что они родные сестры. Старшая, Лена, была вылитый отец. Приземистая, с низким лбом и хитрыми цыганскими глазами, курносая, короткопалая, со спутанными кудряшками.
Младшая походила на мать. Стройная, рослая, с большими синими глазами и чистым лицом. Двигалась она легко, будто скользила по земле.
Чай, глоток за глотком, согревал Шагдара. Необъяснимым теплом веяло и от сидевшей рядом девушки. За чаепитием обсуждали предстоящий отъезд.
— Придется как-то продержать этого окаянного без водки и завтра же сниматься отсюда, — заключила хозяйка и приказала Ваньке нажарить на обед грибов.
— Хозяин не любит жареных грибов, — заметил Ванька.
Хозяйка усмехнулась:
— Сегодня ему не до еды будет. Приготовим на свой вкус. А ему пожарим рыбы, если Шагдар с Катей чего-нибудь наловят…
После чая Шагдар и Катя собрались на рыбалку. Ручеек, сбегая с горы, сливался в начале пади с речкой Сельбой. Катя каждый год перед отъездом ловила там рыбу, и ее жарили на обед.
— Лена, ты не пойдешь с нами? — спросила Катя.
— Нет, полежу отдохну… Да и не хочу мешать вам с Хар-батором! — насмешливо ответила сестра.
Когда Шагдар поступил на работу, купец Гужинцо, узнав, что он был солдатом, стал называть его Хар-батором, то есть Черным богатырем. Постепенно это прозвище прижилось среди домочадцев и служащих купца. Сначала слово «хар» резало Шагдару слух, зато «батор» льстило его самолюбию. В конце концов Шагдар привык к прозвищу и иногда даже не откликался на свое настоящее имя.
Когда Катя с Шагдаром вышли из палатки с удочками в руках, к ним подбежал резвившийся на берегу ручья жеребенок, положил морду Кате на плечо и шаловливо взбрыкнул. Потом он принялся обнюхивать ведерко в руках Кати. Девушка, покачивая ведром, ласково говорила, мешая русские и монгольские слова:
— Да нет тут ничего, байхгуй… понимаешь, нет?
Жеребенок понурил голову и поплелся вслед за молодыми людьми.
Остановившись в тени одинокого дерева, росшего на берегу речки, Катя насадила на крючок червяка, забросила леску и протянула удочку Шагдару:
— Держи, Хар-батор, подсекай, как только запляшет поплавок.
А сама пустилась бегать с жеребенком наперегонки.
Шагдар старательно глядел на поплавок. Ему показалось, что тот запрыгал, и Шагдар резко выдернул удилище из воды, но не рассчитал, и оно, ударившись позади о землю, переломилось.
Подбежала Катя.
— Что ты наделал!
— Подумаешь, — небрежно кинул в ответ Шагдар. — Таких сколько угодно срезать можно.
— Это — любимое удилище отца! Придется сказать, что я его сломала, не то…
— Спасибо, Катя. Но тебе тоже попадет.
— Все же не так, как тебе. Да ладно, хватит об этом. Разве здесь поймаешь рыбу? Посидим немного и пойдем обратно, — сказала девушка и, подойдя к дереву, опустилась под ним на землю.
— Зачем же мы пошли сюда, если здесь не бывает рыбы?
Катя ничего не ответила. Покусывая сорванную травинку, она легла, устремив взгляд в небо, но время от времени посматривая в сторону Шагдара. Глаза у нее были такие синие, будто впитали в себя всю синеву неба! Встречаясь с ними взглядом, Шагдар всякий раз смущался и радовался.
— Ты хорошая! — неожиданно для себя сказал парень.
— Чем же?
— Всем!
— Таких людей нет на свете. У меня наверняка найдутся недостатки.
— У тебя только один недостаток…
— Какой?
— Ты не любишь меня.
— Странный ты! Ведь я сказала, что люблю. Мало того, поверила твоим словам и готова бросить ради тебя мать, отца, отказаться от своей веры и обычаев.
— А зачем ты стояла с тем усатым?
Молодые люди укрывались в тени деревьев, но в безветренный день процеженные сквозь неподвижные ветви лучи солнца припекали их даже там.
— Пойми, что я люблю тебя. С кем бы я ни встречалась, ты не должен беспокоиться.
— Легко сказать!
— Да, это так. А тот усатый… Придет время, и я открою тебе всю правду…
Девушка, приподнявшись, обняла Шагдара.
— Зря ты беспокоишься… Нам нужно думать друг о друге. Рано или поздно придется принять решение. Что тогда?
Это был самый сложный для Шагдара вопрос. Действительно, что тогда? Шагдар не раз думал об этом. Иногда ему казалось: все обойдется. Он готов был расшибить лоб, кланяясь перед Гужинцо и его женой, чтобы они согласились выдать за него дочь. По ночам, когда Шагдар лежал в постели и обдумывал близкие и далекие события своей жизни, все казалось исполнимым. Днем же, увидев свирепое лицо Гужинцо, услышав его грозный голос, он боялся и думать о Кате…
Сейчас, когда девушка обняла его, он был не в силах сдержать своих чувств и прижался щекой к ее лицу. Забыв обо всем на свете, думал: будь что будет…
Острый запах осенних цветов, листьев, трав и мхов, смешиваясь с ароматом девичьего тела, кружил голову, в груди вздымалась горячая волна, быстрее стучало сердце.
…В памяти Шагдара сохранился сверкающий солнцем прозрачный день, рука Кати, вцепившаяся в траву, пристальный взгляд ее синих глаз…
Из реки выскочил жеребенок. Катя потянулась к корзинке, и он подбежал, взял губами с ладони два кусочка сахара, роняя слюну, схрумкал их и тут же, задрав хвост и перебирая тонкими ногами, поскакал прочь, бросаясь из стороны в сторону.
— Теперь ты веришь, что я тебя люблю? — прошептала Катя, прижимаясь разрумянившейся щекой к груди Шагдара.
Шагдар молчал. Вокруг было тихо, казалось, природа замерла, вместе с Катей ожидая его ответа.
— Не знаю, как во всем мире, но в Монголии сегодня нет человека счастливее меня, — медленно проговорил Шагдар.
— И меня тоже. Счастье… Не знаю, чем оно обернется завтра. Помнишь, возвратившись летом из поездки в село, ты подарил мне этого жеребенка? Знаешь, что сказал отец? «У Хар-батора нет ничего, кроме этого жеребенка, а он подарил его моей дочери. Может, этот оборванец имеет какие-то виды на тебя?» — и нехорошо засмеялся. Меня передернуло от этих слов, от его смеха… Захотелось вступиться за тебя, пожалеть… С этого и пошло… Вот так я и полюбила тебя.
— Твои родители, конечно, никогда не согласятся на наш брак.
— Какое там!.. Если что-нибудь прознают, добром не кончится.
— Что же нам делать?
— Ума не приложу.
Сколько они ни ломали голову, так ничего не могли придумать ни в этот день, ни в последующие.
Жаама. После Шагдар рассказал мне о своей любви к Кате. Э, что тут поделаешь! Катя была чужого рода, другой веры и обычаев. Осенью в городе Катя по вечерам встречалась то с одним, то с другим русским. Иногда она брала с собой Шагдара, оставляла его на углу улицы, а сама скрывалась во дворе. Или же, бывало, совала случайным русским прохожим в карман записки. Шагдар терзался ревностью. На его упреки девушка отвечала:
— Все объясню, когда можно будет.
Кто знает, сколько времени так продолжалось бы, но той осенью произошли события, переменившие всю жизнь молодых людей.
Писарь Михлай, ездивший летом вместе с Шагдаром торговать в Лун сомоне, посватался к старшей дочери купца. Конечно, он предпочел бы посвататься к младшей. Но он был намного старше ее. А главное, знал, что основной наследницей купца будет старшая дочь. И еще: с недавних пор Лена открыто льнула к нему.
Однажды хозяин в разговоре с Михлаем, намеренно ли или случайно, обронил: «Что-то засиделись мои девки. Залежались, как ненужный товар! За младшую я, правда, не беспокоюсь, такой девке всегда найдется пара. Но прежде старшей замуж ее не отдам». Михлай понял намек. Хитрая был бестия.
Автор. У купца Кузнецова гуляла свадьба. В центре стола сидел жених. Его глаза были такими же тусклыми, как всегда, зато свежевыбритый череп сверкал всякий раз, когда он поводил головой из стороны в сторону. Похоже, Лена совсем не захмелела, только бледное лицо ее стало еще бледнее. Из-под белоснежной фаты змеились черные косы. Взгляд невесты то и дело останавливался на крупной фигуре нового управляющего отделением отцовской фирмы Алексеева, но никто, кроме самого Алексеева, этого не замечал. Гости уже были сильно пьяны.
Кузнецов, склонив лохматую голову и подперев щеки ладонями, мычал что-то себе под нос. У раскрасневшейся хозяйки огнем полыхало лицо, казалось: дотронься — обожжешься. Поп мирно дремал, уронив голову в тарелку с обглоданными костями. В конце стола старики со старухами вразнобой затягивали песню, сбивались и начинали снова. Молодежь заняла центр просторной комнаты и лихо отплясывала.
Молоденький гармонист, дугой выгибая меха, быстро перебирал пальцами кнопки гармони. Безучастное лицо его выражало полное равнодушие. Трудно было представить себе, что лицо и руки принадлежат одному человеку. Лишь когда какой-нибудь парень или девушка подносили музыканту рюмку и вилку с закуской, глаза его оживали.
Время от времени кто-нибудь из молодежи выпаливал частушку. В ответ гости разражались хохотом и топали ногами. В левом углу в конце стола, обмахивая потное лицо бамбуковым веером, сидел китаец Счастливчик Заяат. С самого начала застолья с его лица не сходила гримаса улыбки. Он к месту и не к месту кланялся, как заводная кукла.
Рядом с китайцем сидели двое русских. Один из них — пожилой и худощавый Насонов, секретарь бывшего русского консульства, другой — Алексеев, приехавший летом неизвестно откуда в Ургу и приглянувшийся Кузнецову.
Великану Алексееву с громадными, как лопаты, руками было лет сорок. Среди русских в Урге ходила молва, что он служил в царской гвардии, имел чин капитана. И действительно, глядя на его громоздкую, но отличной выправки фигуру, мелькала мысль: да, он прошел воинскую выучку. Однако перед Кузнецовым огромный Алексеев сгибался в три погибели, будто у него не было костей.
Он, видимо, беседовал с Насоновым о чем-то важном, потому что при первом же приближении кого-нибудь из гостей они прерывали разговор, брались за стаканы и начинали дымить папиросами. На сидевшего рядом китайца собеседники не обращали ни малейшего внимания. Откуда им было знать, что в молодости Заяат был владельцем японской фирмы на русском Дальнем Востоке и теперь носил личину китайского торговца лишь как прикрытие.
— Позднее обещали сообщить, не прибудет ли и сам атаман Семенов… Может быть, дивизия Романа Федоровича… — заплетающимся языком говорил Алексеев Насонову. «Не знающий» русского Заяат внимательно слушал. Подтверждалось сообщение прибывшего из Харбина представителя высших японских кругов о том, что зимой ожидается вторжение в Монголию русских белогвардейцев.
Тем временем в правом углу оживленно переговаривались трое собеседников. Всякий раз, когда шум пирушки стихал, они понижали голос. Один из них был слугой Кузнецова, двое других работали в местной русской типографии. Они выглядели веселыми участниками застолья, и никому, наверное, не пришло и в голову, что эти люди устроили на свадьбе тайную сходку. Они тоже говорили об угрозе вторжения белогвардейцев, о ней их предупредил побывавший здесь весной представитель сибирских большевиков, обсуждали пути доставки сведений в Иркутск и установления связей с монгольскими революционерами, работавшими в окрестностях Кяхты. Младшая дочь купца, его любимица Катя, изредка подходила к этим троим, чтобы переменить тарелки с закусками, и перекидывалась с ними шутками.
Шагдар, сидя в комнате для прислуги, слышал Катин смех, видел, как она весело переговаривается со своими собеседниками, и кусок не лез ему в горло. Уже несколько раз Шагдар пытался привлечь внимание девушки, но тщетно: она, словно слепая, не замечала Шагдара! Когда самый молодой из троих что-то зашептал ей на ухо, а она склонилась к нему, Шагдар еле сдержал себя. Но разве мог он выйти к гостям? Шагдар растерянно озирался. Что делать?
«Недавно, когда я в амбаре наигрывал на флейте, Гужинцо с интересом прислушивался, — подумал он. — Войду-ка я с флейтой в комнату, чтобы Катя обратила на меня внимание… Из-за этих своих знакомых она совсем меня забросила».
Прихватив из каморки флейту, Шагдар вошел в гостиную.
— Мне, ничтожному слуге богатого купца, хочется сыграть песню на хозяйской свадьбе. Разрешите? — громко сказал он.
Кузнецов по-прежнему сидел, подперев голову руками, и уныло тянул песню. Гости, не знавшие монгольского языка, вопрошающе смотрели на тех, кто понимал по-монгольски.
Шагдар взглянул на Катю, и девушка ответила ему одобрительным взглядом синих глаз. Трое русских умолкли и тоже дружески смотрели на него.
Шагдар заиграл. Тут вскочил сидевший поблизости от хозяина Алексеев и сердито закричал:
— Прекрати!
Звуки флейты прервались…
— Поганый оборванец… Ты что, спятил, что ли? — продолжал кричать Алексеев, которому хмель ударил в голову. Не обращая внимания на Насонова, дергавшего его за рукав, он порывался сказать еще что-то. Но грозный окрик хозяина остановил его.
— А ты кто такой? — повернувшись к Алексееву, в ярости завопил купец. — Какое тебе дело, как угождает мне мой собственный слуга?
Гости испуганно умолкли, в комнате воцарилась тишина. Только какой-то глухой старик, не поняв, в чем дело, возил ножом по тарелке, пытаясь разрезать огурец.
Алексеев, опершись сжатыми кулаками о стол и выпятив грудь, приблизил лицо к Кузнецову и прошипел:
— Ах, простите, действительно, кто я такой… Я думал, что ваша дочка тайком от вас водит шашни с этим грязным медведем, но, видимо, ошибся. Оказывается, вы сами стелете им простыни!
Кузнецов побледнел, узкие черные глаза его вспыхнули. Он схватил стакан и запустил им в Алексеева. Тот увернулся, и стакан со звоном разбился, ударившись о стену. На Алексеева и Насонова полетели осколки стекла, брызги вина.
Лицо, глаза, даже руки Алексеева стали красными.
— Я тебя! Я тебя! — Он заскрипел зубами. — Ты, купчишка, поднял руку на российского дворянина, на офицера гвардии государя императора!..
Насонов потянул его и усадил на место. Алексеев опомнился и замолчал, озираясь по сторонам. Кровь отхлынула от лица, руки мелко задрожали.
Между тем Кузнецов распалился еще больше:
— Подумаешь, аристократы! Продали большевикам Россию, а сами только и умеют, что лизать купцу задницу… Убирайтесь! Проваливайте все! — закричал он на гостей, которые в страхе и так уже начали расходиться.
Кузнецов повернулся к зятю.
— Забирай жену и отправляйтесь в постель!
Затем набросился на оказавшуюся рядом хозяйку:
— Посади свое отродье, эту Катьку, в комнату и запри! Посмей только выпустить! Шагдара немедленно рассчитай! Пусть только покажется мне на глаза! — И он, пошатываясь, побрел в спальню. Жена последовала за ним и долго еще утихомиривала мужа. Тот упирался, извергал ругательства и наконец заснул, пообещав убить всех завтра, едва взойдет солнце.
В доме надеялись, что утром, отрезвев, он поостынет, но напрасно. Он по-прежнему грозил всем расправой, а завидев Шагдара, пришедшего за расчетом, заорал: «Убью паршивца!» — и попытался броситься на него с топором.
Жаама. Шагдара изгнали из дома купца Гужинцо, он поселился у одного своего земляка ламы и стал работать чернорабочим в таможне. Одним словом, не пропал с голоду. Одно было тяжело: он не мог повидаться с любимой, не знал, как с ней встретиться. Выгнав Шагдара, отец Кати несколько дней продержал ее под замком и выпустил. Но теперь он был настороже и не спускал с дочери глаз.
Катя не пыталась встретиться с Шагдаром, внешне была спокойна и беспечна, и отец стал забывать брошенные Алексеевым слова. Успокаивал и зять Николай, которому было поручено приглядывать за Катей.
В один из зимних морозных дней гамины, как тараканы, попрятавшиеся от холодов по закоулкам глинобитных домишек и фанз, внезапно вылезли из своих щелей и закишели, перебраниваясь, крича что-то на своем диковинном языке. С севера, с гор время от времени доносился гул орудий. Рвались снаряды, разбрасывая комья земли, перемешанные со снегом. В городе поднялся переполох. Той же ночью гамины исчезли, а назавтра в Ургу вступили бароновцы.
Автор. Гвардейский капитан Алексеев, только что назначенный заместителем начальника контрразведки Азиатской кавалерийской дивизии под командованием барона Унгерна фон Штернберга, кончил писать доклад командованию и, потягиваясь, поднялся из-за стола.
Уже давно настало утро, но тусклое зимнее солнце едва показалось из-за горизонта. Солнечные лучи квадратными пятнами падали на пол через окно. Алексеев легкими шагами расхаживал взад и вперед по мягкому ковру. Он перебрал в памяти написанное и остался доволен, что ничего не забыл.
Когда при вступлении унгерновцев в Ургу управляющий одним из отделений фирмы купца Гужинцо вышел из дома Насоновых в парадной гвардейской форме, при орденах, встречные прохожие, русские и монголы, с удивлением взирали на него и уступали дорогу. Алексеев направился прямо к дому, где временно разместился штаб барона, но караульный не впустил его. Тут из штаба вышел полковник Сипайло, правая рука Унгерна. Он радушно обнял пришедшего и повел его за собой к командующему.
Барон принял Алексеева в комнате с низким потолком. Как всякий военачальник, одержавший победу, будь она маленькая или большая, высокий сухопарый барон Унгерн, одетый в ловко пригнанную походную форму, был в приподнятом настроении. Завидев Алексеева, он крупными шагами подошел к нему, обнял и приложил к его щеке свою щеку, поросшую жидкой рыжей бородой.
— Благодарю, господин капитан! Ваши сведения пригодились мне! — громко сказал он.
— Рад стараться, ваше превосходительство! — щелкнул каблуками Алексеев.
Барон благосклонно кивнул. Но мгновенно выражение лица его изменилось, исчезла доброжелательность, приветливый взгляд стал жестким, подозрительным. Окружающие не зря боялись этого взгляда, он обдавал холодом даже самых преданных барону людей.
— Прискорбно, капитан, что вы не смогли захватить документы разведки гаминов, — сказал барон.
— Виноват, ваше превосходительство. Важнейшие документы исчезли в самый последний момент. Не иначе как гаминовские разведчики продали их кому-то…
— Ваша догадка верна, это хорошо… Опередив нас, документы купил у чиновников Управления китайского наместника купец Заяат из Маймачена. Причем по приказу сверху! Атаман Семенов дал согласие на выкуп документов у этого человека с возмещением понесенных им расходов и ущерба. Займитесь этим делом. И прежде всего изучите все, что касается действий революционеров в Урге, и представьте доклад! — приказал барон.
После полудня Алексеев в сопровождении нескольких казаков появился в Маймачене в конторе Заяата. Торговец встретил его с поклоном и, приветствуя по-китайски, пригласил в комнату. Едва Алексеев вместе с переводчиком переступил порог комнаты, как Заяат на чистейшем русском языке сказал:
— Этот молодой человек может обождать вас во дворе. Если вы будете снисходительны к моему русскому языку, нам было бы лучше обойтись без переводчика.
Алексеев, будто оглушенный обухом, заморгал глазами и пролепетал:
— Оказывается, вы прекрасно владеете русским языком?
Он лихорадочно старался припомнить, что говорил в присутствии этой продувной бестии. Что?
Сумма, запрошенная Заяатом, намного превышала ту, что предполагал заплатить ему Алексеев, и капитан был вынужден задержаться до возвращения казака, посланного к барону. Заяат, смекнув, в чем дело, пригласил гостя к столу. За столом купец сам прислуживал ему, пересыпая беседу русскими поговорками и пословицами. «Видно, что птица большого полета! — подумал Алексеев. — Раз атаман Семенов знает его, несомненно этот купец, владеющий русским языком, японский разведчик. По всей вероятности, во время русско-японской войны он находился в окрестностях Порт-Артура. Наверное, служил в какой-нибудь китайской харчевне в Порт-Артуре или где-нибудь поблизости от него. Делая вид, что не понимает по-русски, подслушивал разговоры наших подвыпивших солдат и офицеров и узнал много военных секретов. А теперь тут подвизается… Каналья!»
Подоспел ускакавший к барону казак и вручил Алексееву сложенный вчетверо клочок бумаги. На ней было написано три слова: «Денег не жалеть». Вскоре самые секретные документы китайского наместничества перекочевали в кожаную казацкую сумку, а затем заняли место в сейфе, ключи от которого находились у Алексеева и его непосредственного начальника полковника Сипайло. Взамен Заяат получил немало награбленных Семеновым и Унгерном долларов, фунтов и царских золотых десяток, а также деньги и товары нескольких китайских магазинов, разграбленных унгерновцами.
Алексеев допоздна засиделся, разбирая документы и донесения гаминовских шпионов, провокаторов, осведомителей, знакомясь со списками и прочими сведениями о монгольских и русских революционерах в Урге. Затем приступил к составлению доклада. Прежде всего подготовил список подлежащих немедленному аресту революционеров и евреев. В числе первых значилось: «Екатерина Кузнецова». Алексеев с особым удовольствием написал это имя. Он зачислил бы в список и самого Кузнецова, публично оскорбившего его, но пока поостерегся. Купец от имени русских граждан встречал войска барона Унгерна возле здания русского консульства, и барон при всех обнял и расцеловал его. А узнав, что купец всю жизнь прожил в Монголии, назначил его и Насонова своими советниками по гражданским делам.
Спустя несколько дней составленный Алексеевым список материализовался в трупы, висящие на скрипучих, наскоро сколоченных виселицах. По вечерам в городе хлопали выстрелы, раздавались крики пьяных белогвардейцев и пронзительные женские вопли. Это тешилась Азиатская дивизия. А на рассвете гремели винтовочные залпы, унгерновцы проводили расстрелы.
Жаама. В то время я жил в Урге. Были такие глупцы и легковерные, которые думали: Унгерн спасет от гаминов. Да вскоре поняли, как все это называется… Это называется: попасть из волчьей глотки в лапы к тигру!
Иногда я ходил к земляку ламе и встречал у него Шагдара. Когда я спрашивал его про ту русскую девушку, Шагдар со вздохом отвечал, что не видел ее несколько месяцев. И умолкал. Прошло немного времени после вступления барона в город, и я решил подобру-поздорову вернуться поскорей домой и зашел к ламе, чтобы повидаться с Шагдаром. Я прождал до вечера и уже собирался уходить, когда залаяла собака и появился Шагдар. Он был бледен, глаза смотрели безжизненно. Завидев меня, Шагдар сказал:
— Арестована Катя… Арестовали бароновцы, — и замолчал.
Я спросил:
— Это точно? Кто тебе сказал?
— Приходил Шарху, повар Ванька, — чуть слышно прошептал он.
Автор. Советник по гражданским делам Кузнецов лично и через Алексеева несколько раз приглашал барона Унгерна в гости, и вот однажды барон, которому прискучила солдатская похлебка, решил отведать домашней снеди и развлечься. Барон слышал, что дочь Кузнецова Катя арестована и уже несколько дней находится в контрразведке, но не придал этому особого значения. Мало ли что может выкинуть легкомысленная девица! Любезничала, наверное, с кем-нибудь и попала в историю. Этот капитан Алексеев, чтобы выслужиться, готов зачислить в революционеры не только чужую девицу, но и отца родного. Барон решил воспользоваться положением, в которое попала девушка, и взять в оборот непокладистого Кузнецова, заставить его раскошелиться.
Потрепанный бароновский «фиат», изрыгая клубы дыма и распугивая любопытных, въехал в ворота кузнецовского двора.
Кузнецов с супругой и его зять Николай Иванович с женой, встретив барона и Алексеева, усадили их за стол, уставленный жареными и вареными яствами, всевозможными соленьями, вареньями, винами и напитками. Потчевать высоких гостей они умели!
Унгерн, ожидая, когда купец начнет просить за дочь, а мать лить слезы, обдумывал, как лучше уклониться от неприятного разговора, но хозяева не касались этой темы.
— Что поделаешь, жить здесь трудно. Но мы притерпелись, — говорил Кузнецов, двигая крепким подбородком и с треском разгрызая куриную косточку, — Да, притерпелись. Конечно, вспоминаем родную Русь, но человек ко всему привыкает. И хоть обретаемся среди дикарей, а на жизнь себе зарабатываем и кое-какое состояние имеем.
Старшая дочь Кузнецова подносила одно блюдо за другим. Еда была жирная, но барон, забывший вкус домашней пищи, не пропускал ни одной перемены. Кипящий самовар посреди стола, тюлевые шторы на окнах, сундуки и столики, покрытые коврами и пестрыми покрывалами, граммофон с большой трубой, развешанное на стене оружие — все это приятно напоминало барону российское захолустье и позволяло забыть о том, что суровая судьба заставляет его рыскать по Центральной Азии. Все окружавшее его в тот вечер вселяло надежду, что настанет время, когда барон окажется не в столице далекой Монголии, а в каком-нибудь подмосковном городке, готовясь наутро двинуться со своим воинством на белокаменную.
Однако и за столом барон не забывал о главной цели своего визита — разузнать о капиталах купца. Он умело направлял разговор, что было нетрудно, так как хозяин захмелел. Чавкая, Кузнецов говорил:
— Если насчет торговли, то скажу так. Ежели будет здесь что продавать, так найдется и что покупать. Я, главное, интересуюсь пушниной и шерстью. Ну, это знает и Алексеев. — И он ткнул в сторону бывшего управляющего вилкой. По прежней хозяйской привычке купец относился к Алексееву без всякого почтения.
Слова Кузнецова будто ударили капитана, который до этого важно восседал за столом в новенькой форме, увешанной орденами, и тешился мыслью, что сумел показать, кто он такой.
«Ну, погоди, ты еще поползаешь у меня в ногах», — злобно подумал Алексеев. А Кузнецов продолжал громко, напористо:
— Нашу фирму знают в Великобритании, в Соединенных Штатах. И пушным фирмам Японии она известна. Совсем недавно приезжал купец из Шанхая и закупил немалую партию собольих шкурок.
Барон молча кивал, попивая чай с вареньем. Жена Кузнецова, Николай Иванович, Лена не промолвили в тот вечер ни слова. Не их уровня был разговор!
Барон, приметив, что Лена не сводит глаз с Алексеева, подумал: «Распутные бабенки всегда обожали гвардейцев!»
После чаепития гости стали собираться. Кузнецов так и не завел разговора о дочери. Барон был в недоумении. Верно, жена Кузнецова как будто и порывалась что-то сказать барону или подойти к нему, но в конце концов не решилась.
«Фиат» зафыркал, затрещал, потом взревел и, осветив фарами кузнецовский двор, укатил. Хозяева с зятем и дочкой остались стоять у ворот. Жена зло взглянула на мужа и, не вытерпев, зарыдала:
— Где твое обещание поговорить о дочери, попросить!.. Что ты за отец, у тебя не сердце, а камень!
— Тише! Ничего ты не понимаешь, дура! — зло заорал купец. — Зачем же я весь вечер беседовал с бароном о торговле да о прибылях? Просто так просить у них отпустить дочь — это все одно, что уговаривать волка вернуть проглоченную овечку. Я знаю таких. Надо дать им понять, что их ждет взамен, только тогда можно еще надеяться увидеть ее. — Он смягчился и, положив руку на плечо жены, сказал: — Насонов говорит, наша Катя замешана в очень серьезном деле.
В это время сидевшие на заднем сиденье «фиата» барон и Алексеев тоже говорили о Кате.
— Если девицу отпустить, немного припугнув, у этого торговца, кажется, можно будет кое-что выкачать, — с зевком проговорил барон, разморенный вином и сытной едой.
Наклонившись к нему, Алексеев возразил:
— Я думаю, этого не стоит делать. Завтра я закончу дознание и доложу вам. Опасная особа, очень опасная… Я давно знал о ее связях с красными, но не подозревал, что она так глубоко погрязла в их делах. Ее имя значится одним из первых в секретных гаминовских списках.
— Ну, если говорить о гаминовских списках, то, вероятно, имя Богдо-хана стояло бы еще выше, — усмехнулся барон.
— Не спорю… Но девица действительно опасна. Сама ни в чем не сознается, однако по донесениям наших осведомителей…
— Твои осведомители, если понадобится, засвидетельствуют, что и я большевик.
— Никак нет, ваше превосходительство! Мы схватили эту девицу в тот самый момент, когда она тайно совещалась с несколькими типографскими рабочими. Были изъяты и портрет вожака этих большевиков, и листовки с его речами.
— С речами Ленина?
— Так точно, ваше превосходительство!
Барон замолчал. Он сидел неподвижно, прикрыв глаза, и трудно было понять, то ли он дремлет, то ли размышляет. Неожиданно, не открывая глаз, он чуть повернулся к Алексееву:
— Тебе приходилось жить у Кузнецовых… Как ты полагаешь, сколько у него капиталов?
— Наверняка не меньше ста тысяч долларов…
Барон как будто очнулся, показалось, что у него блеснули глаза.
— В таком случае… Делай свое дело. Имущество реквизируем…
Жаама. Позже Шагдар узнал, какие муки прошла Катя в бароновских застенках. Зверские были допросы… Прослышав о ее аресте, он был бессилен чем-нибудь ей помочь. Только время от времени расспрашивал о Кате повара Ваньку. Но тот и сам толком ничего не знал.
Ванька и Шагдар встречались в условленном месте. Поговорив немного о Кате, расходились. То, что после свадьбы сестры девушка, вроде бы опасаясь отцовского гнева, стала избегать Шагдара, обижало парня. Ранило! Но когда Катю арестовали, он забыл о своих обидах. Лишь бы ее благополучно выпустили, а как Катя будет относиться к Шагдару, не важно. Однажды Шагдар не утерпел и поделился своими переживаниями с Ванькой-поваром. Тот сказал ему:
— Тебе грех обижаться на Катю. Она все время расспрашивала о тебе, плакала. Помнишь, я несколько раз приходил к тебе на таможню. Думаешь, только по своему желанию? Нет. Это Катя меня посылала. Она же, бедняжка, без памяти тебя любила.
— Но почему же она не встретилась со мной хотя бы раз?
— Я тоже спрашивал ее об этом. Ведь когда я ходил к тебе на таможню, она иногда потихоньку кралась за мной следом и из укромного места наблюдала за нами. Приходила на тебя посмотреть. Однажды я заметил это и стал донимать ее вопросами: «Почему ты сама не хочешь встретиться с ним?» Она мне ответила: «До поры до времени мне нельзя встречаться с Шагдаром. Если отец узнает, запрет меня дома или отошлет в степь. А здесь у меня поручение, важное из важных! Чтобы выполнить его, оправдать доверие, я должна быть на свободе, быть в Урге. Сделаю, что поручено, сбудется и наша с Шагдаром надежда. Недалеко это время. Ради революции нужно отложить личные дела». Я не понял, что это такое — «революция». Но думаю, как-то она связана с тем, что Катя очутилась в тюрьме. — Так говорил Ванька.
Однажды, встретившись с Шагдаром, Ванька рассказал, что бароновцы описали все хозяйское добро и опечатали дом. Хозяина сняли с должности советника, ему запретили входить в свой дом, и теперь он ютился в пристройке. В другой раз Ванька принес новость, что внезапно, забрав Лену, исчез Николай Иванович. Было ясно: Катины дела все хуже… Настал день, когда Ванька, встретившись с Шагдаром, не смог вымолвить ни слова, давился слезами. Предчувствуя беду, Шагдар тряс его за плечо, донимал расспросами, но Ванька в ответ только плакал. Шагдар понял: случилось самое худшее. Наконец Ванька пролепетал, что Катю повесили.
У Шагдара потемнело в глазах. Он видел, как у Ваньки шевелятся губы, но ничего не слышал и не понимал. Горе, оно как камень — бьет по голове…
Автор. Шагдар очнулся и увидел, что лежит один в юрте ламы. Ванька ушел. Давно миновали короткие вечерние сумерки и стало темным-темно. На улице было безлюдно. Разносился и стихал вдали лай бесчисленных ургинских собак. Шагдар брел, не зная куда. Едва не наткнувшись на ворота, он понял, что подгибавшиеся ноги привели его ко двору Кузнецовых.
Через дыру в заборе было видно, что в доме горит свет и толпятся люди. Горестно подумав: «Где-то сейчас хозяин с женой?» Шагдар приоткрыл ворота, заглянул во двор и вдруг увидел своего гнедого. Родившийся позапрошлой ненастной весной, жеребенок подрос, выровнялся в превосходного коня. Перед глазами юноши витала Катя, в ушах раздался ее шепот: «Мой Хар-батор!» Шагдар потихоньку свистнул, гнедой подошел. Он узнал Шагдара и пошел за ним. Шагдар вывел коня за ворота и затворил их. Потомок чистокровных скакунов, гнедой радовался хозяину, помахивал головой и обдавал теплым дыханием его лицо, будто старался успокоить.
Конь потянулся к рукам Шагдара, и тот торопливо пошарил к карманах, но не нашел в них никакого лакомства. Он погладил гнедого по шее и холке, и конь, играя, прижался мордой к щеке хозяина. Заслышав шум и шарканье ног во дворе, Шагдар поспешил отойти от ворот. Гнедой, будто почуяв мысли хозяина, последовал за ним.
Шагдар вспомнил, как в блистающий солнцем, пропахший благоуханием цветов осенний день шел с любимой девушкой в пади Хандгайта и гнедой жеребенок бежал рядом с ними. Шагая сейчас с опущенной головой, Шагдар вдруг припомнил, что повар Ванька, рассказывая о гибели Кати, несколько раз назвал улицу: Баруун Дамнуурчин.
Шагдар поднял голову. Из-за посветлевшего края облака выглянул месяц, и его белый свет озарил город. Ведя за собой коня, Шагдар направился к улице Баруун Дамнуурчин. Навстречу ему попались ночные дозорные. Громко переговариваясь между собой, они прошли мимо одинокого прохожего, ведшего коня. Шагдар приблизился к одной из лавок Кузнецова, находившейся на этой улице. И в этот момент месяц четко высветил три виселицы, громоздившиеся перед воротами.
Остерегаясь дозорных, Шагдар пробирался, придерживаясь тени от заборов. Вслед за ним, будто понимая, в чем дело, неслышно ступал конь. На двух виселицах висели трупы мужчин. Всмотревшись, Шагдар узнал рабочих русской типографии, так весело шутивших с Катей на свадебном пиру. На третьей…
Месяц безжалостно осветил тело Кати. Голова ее поникла, на нежной шее темнела веревка. Шагдару вдруг показалось, что месяц расплывается по небу кругами и рассыпается искрами. Шагдар расширившимися глазами, полными слез, продолжал смотреть на безжизненное тело любимой.
Лицо Кати не утратило спокойного и мягкого выражения. Только закрылись ее синие глаза и мрачная коричневая тень затемнила щеки, будто обозначив боль и ужас последних минут. Легкий сарафан не скрывал белеющих округлых плеч…
Шагдар не отрывал взгляда от Катиного лица. Потом встал ногами на спину послушного коня, поддерживая окоченевшее тело, вытащил из-за пояса нож и перерезал веревку. Едва успел опуститься в седло, как раздался пронзительный свисток.
— Стой! Стой! — истошно закричали по-русски.
Шагдар, обняв одной рукой Катино тело и вцепившись другою в конскую гриву, направил гнедого в ту сторону, откуда неслись крики и свист, сам громко свистнул, и конь рванулся вперед. Думая, что Шагдар направляется к нему, дозорный вышел из тени, но мчавшийся во весь опор конь налетел на него, и отброшенный солдат, падая, нажал курок. У Шагдара обожгло бровь, по лицу потекла теплая кровь, но он не остановился. Упавший солдат или растерялся, или на какое-то время потерял сознание. Шагдар успел миновать несколько улиц, и только тогда далеко позади послышался хлопок выстрела. Шагдар продолжал стремительно скакать и добрался до сопки Шаахуур-толгой, где находилось русское кладбище. Там он бережно опустил тело Кати на землю.
Он долго искал и возле одной покосившейся изгороди нашел брошенный кем-то лом. Этим ломом он начал долбить землю. Промерзшая земля не поддавалась, лом скользил и вырывался из рук. Шагдар вспотел, от напряжения затекли руки, но он продолжал ожесточенно орудовать ломом, разгребая комья ножом и руками. Забрезжил рассвет и обозначились вершины гор, когда он, задыхаясь, кончил копать яму. Шагдар подошел к Кате. Продрогший гнедой, до сих пор пугавшийся мертвого тела, тоже приблизился к трупу. Он втянул воздух, покружился и замер, подняв вверх морду. В желтом свете зари было видно, как из его глаз скатились на землю крупные слезы. Может быть, от холода.
Шагдар наклонился, прижался щекой к обледеневшей, словно стеклянной щеке любимой. Не замечая своих слез, он положил тело в яму и стал обеими руками забрасывать ее мерзлой землей.
Шагдар с трудом заставил себя отойти от небольшого холмика. За понурившим голову хозяином медленно двинулся гнедой. Так они миновали мост через Сельбу. Завидев открытую лавку, Шагдар купил несколько кусков леденцового сахара и, держа самый большой на ладони, подошел к коню. Ожидавший его гнедой привычно потянулся к ладони и взял губами сахар.
Пусто и страшно было на душе у Шагдара.
— Осиротели мы с тобой! — прошептал он и снова подал гнедому кусок сахара.
Жаама. Время — быстроногий скакун. Наступала весна. Пробуждалась природа — пробуждались надежды. Народ предчувствовал избавление от черных бед. Ожидал: из России, от большевиков, придут добрые слова и радостные вести. Ленин освободит нас! А свобода — лучшее лекарство…
Но позже всех заживают сердечные раны, и потому долго еще не оттаивала душа Шагдара. Изредка навещал его повар Ванька. Посидит, повздыхает и уйдет. Он-то и рассказал: купец Кузнецов бесследно исчез, жена его сошла с ума, и как-то ночью ее застрелил белогвардейский дозор. По слухам, Михлай и Лена из Урги переехали в Хатгал, прибрали к рукам тамошнее отделение отцовской фирмы. Эти люди не промах!
Как-то с Шагдаром встретился сослуживец по Хужир-булану и рассказал: на северной границе, близ Кяхты и местности Алтан, Народная партия набирает войско. Для чего? Для того, чтобы изгнать гаминов и барона. Чтобы создать независимую Монголию! В это время я по каким-то делам тоже приехал в Ургу, и Шагдар как старому другу передал мне услышанную новость. Он сказал, что вождь этой Народной партии Гоймон-батор[4] служил вместе с нами. Из уст в уста передавалась весть о том, что самые испытанные храбрецы уходят из Урги на север и вступают в войско Гоймон-батора. Скоро по всей Урге заговорили о большом сражении в Маймачене, близ Кяхты, где войска Гоймон-батора Сухэ наголову разбили находившихся там гаминов. Настали такие времена, когда нельзя было сидеть на месте! Мы с Шагдаром решили меж собой присоединиться к Сухэ и помериться силами с гаминами и бароновцами. Узнать, кто из нас мужчины, мы или они.
Так Шагдар, оседлав единственного коня, ушел на войну. И я тоже ушел…
Шагдар вступил в войска Сухэ-Батора, прошел под его знаменем с золотым соёмбо длинный боевой путь. Потом возвратился в Ургу, участвовал в установлении советской власти. Вы, молодежь, хорошо знаете, конечно, обо всем этом! В те времена я был молод, зубы у меня были белые. Тогда я лишь понаслышке знал, что такое революция, не совсем понимал, что она означает. Одно усвоил твердо: надо бить гаминов и бароновцев! Так же думал Шагдар. Сухэ-Батор много говорил нам о нашей революции, о России, об Октябре, о Ленине. Рассказывал о делах, которые ждут нас после изгнания гаминов и барона. «В революции самое главное, — говорил он, — установить народную власть, порядки, угодные народу». Мы вдумывались в эти слова и приходили к мысли, что они правильные, справедливые. Можно сказать: постепенно мы становились людьми, на которых опиралась революция. Мы были ей глубоко преданы…
Однажды вечером, мы тогда, кажется, собрались двигаться на Ургу, к нам прибыло много русских военных. И формой и повадками они не походили на бароновцев, но Шагдар, впервые завидев их, скрипнул зубами: «Проклятые русские…» Случайно его услышал Сухэ-Батор. Он собрал нас и повел беседу. «У меня, — сказал он, — есть великий учитель, и зовут его Ленин. Все прибывшие русские бойцы, — объяснял он, — ученики Ленина, наши братья по идее, они пришли к нам на помощь». Много о чем говорил в тот вечер Сухэ-Батор, говорил горячо, убежденно. И как мы его слушали! Революция русских и монголов — дело всего мира, все бедные и угнетенные станут братьями — эту мысль он повторял несколько раз. И мы крепко запомнили ее.
После той беседы наши бойцы, и Шагдар тоже, поняли, что не важно, кто ты — русский или монгол, важно — красный ты или белый. Ты, сынок, догадался почему?.. Настал день, когда я услышал от него:
— Наша бедная Катя была, конечно, красной.
Автор. Летом 1921 года на возвышенности Буянт-Уха, юго-западнее Урги, гремел первый всенародный надом аратов и цириков. Они состязались в джигитовке, скачках, борьбе… Без митингов тоже, понятно, не обошлось… Завоевавшее свободу молодое государство торжественно справляло свой праздник!
Во второй день надома, когда солнце начало склоняться к западу, состоялись скачки скакунов-трехлеток. Главком Сухэ-Батор, до самозабвения любивший этот вид состязаний, вышел из пестрого правительственного шатра, вскочил на оседланного коня и вместе с группой командиров поскакал к месту финиша, чтобы встретить победителя.
А надо сказать, что старик Наваан, ходивший за армейскими лошадьми, присмотревшись к гнедому Шагдара, распознал в нем потомка быстроногих скакунов. Он сам взялся тренировать его и выставил на сегодняшние скачки. Нашли и хорошего наездника… Шагдар и Наваан выбрались из толпы зрителей, уселись, скрестив ноги, на коврик и стали ожидать скакунов. В это время появилась группа всадников во главе с Сухэ-Батором, молодым, сильным, красивым.
Сухэ-Батор узнал Шагдара и, улыбнувшись белозубой улыбкой, сказал:
— Здравствуй, Шагдар. Волнуешься? Понимаю… Но пора твоему гнедому показать, на что способны армейские скакуны.
— Что вы, главком… Разве моему гнедому под силу отстоять славу армейских скакунов! Лучше было бы выставить другого, — неуверенно ответил Шагдар.
— Я, мне кажется, в лошадях разбираюсь. Но посмотрим. — Сухэ-Батор поглядел в бинокль и сказал: — Кони поворотили обратно, за этим перевалом виднеется пыль. Скоро будут!
И действительно, над перевалом заклубилась пыль и показался первый из скакунов. Сухэ-Батор снова поднес бинокль к глазам. Шагдар, пытаясь скрыть волнение, дрожащими пальцами набил трубку, ломая спички, кое-как прикурил.
— Шагдар! — позвал Сухэ-Батор.
Шагдар обернулся.
— А я и вправду знаю толк в лошадях! — снова воскликнул Сухэ-Батор.
Шагдар жадно всматривался в даль. Над перевалом поднималось облако пыли, из которого выныривали все новые и новые лошади. Первый скакун уже прошел полпути от перевала до финиша и, оставляя за собой красный шлейф пыли, стремительно приближался. Похоже, что статью и ходом этот скакун напоминал гнедого! Его гнедого!
— Шагдар, это он! — Сухэ-Батор стегнул своего коня, поскакал в сторону финиша.
— А вдруг действительно он? — с надеждой прошептал Шагдар и попытался засунуть не погасшую еще трубку за голенище. В смятении он переломил чубук пополам, сунул чашечку и мундштук трубки за пазуху и, вскочив на коня, устремился вслед за Сухэ-Батором, командирами и стариком Навааном к месту финиша.
Торжественно провозгласили пятерку победителей и самым первым окропили пенистым кумысом гнедого — быстрейшего из скакунов в Народной армии. К радостно взволнованному Шагдару подбежал боец:
— Тебя зовет главком Сухэ!
Сухэ-Батор усадил вошедшего в правительственный шатер Шагдара рядом с собой.
— Выношу тебе благодарность, — сказал главком. — Ты показал себя преданным бойцом Народной армии, и твой конь подтвердил, что скакуны Народной армии самые быстрые.
Сидевший позади Сухэ-Батора командир наклонился к главкому:
— Ламы прочили победу буро-сандаловой трехлетке Богдо, воскуряли в честь ее победы благовония, но оказалось, не помогло.
Сухэ-Батор весело засмеялся.
Приподнялся полог, и в шатер вошел плотный, большеголовый человек. На его широком спокойном лице слева возле носа чернела большая родинка. Манеры вошедшего обличали в нем образованного человека. Держался он скромно, но с достоинством.
Все поднялись и задвигали стульями, освобождая место и почтительно здороваясь с вошедшим. Тот, испытывая, видимо, неловкость и вежливо кивая в ответ на приветствия, пробрался к Сухэ-Батору, уселся рядом на свободный стул, снял шляпу и утер платком пот, выступивший на массивной голове с седой косичкой.
— Ну, как, успели поговорить, Цэрэндорж-гуай? — сердечно спросил у него Сухэ-Батор.
— Успел, главком! У аппарата был народный комиссар по иностранным делам Чичерин. Узнав о надоме, он поздравил нас и передал привет лично вам. Комиссар обещал незамедлительно передать Ленину-бакша нашу благодарность.
Выслушав Цэрэндоржа, Сухэ-Батор радостно улыбнулся:
— Это замечательно!
Затем нетерпеливо взглянул на министра. Тот продолжал:
— Нас извещают, что решено принять делегацию нашего правительства в конце октября и что соответствующее приглашение будет прислано…
Шагдар не уловил смысла разговора. Но, услышав имя «Ленин», он с любовью подумал о великом человеке, про которого с огромным уважением неизменно говорил Сухэ-Батор. «Катя… Моя милая Катя! — произнес он про себя. — Ведь за дело Ленина отдала ты свою жизнь. Как мне не вспоминать о тебе в этот день, когда наш с тобой гнедой победил на всенародном надоме на радость главкому Сухэ и всему народу!»
Сухэ-Батор наклонился к Шагдару и, не сдержав радостного волнения, прошептал:
— Слышал, что сказал министр? Мы, несколько человек, едем нынче осенью в Москву. Едем к Ленину!
«Главком Сухэ-Батор встретится с Лениным! Это — великое событие! Встреча Ленина и Сухэ-Батора! Это значит, встречаются два наших народа!» — думал Шагдар.
Вдруг молнией в голове сверкнула мысль, и он сказал:
— Товарищ главком… Возьмите с собой моего гнедого!
Сухэ-Батор громко рассмеялся. Затем сдержал смех, весело сказал:
— Говорят, нет места, куда не доскакал бы добрый конь. Но уж больно далеко скакать до Москвы на конях!
— Нет, вы не так поняли меня, — сказал Шагдар. — Я предложил взять с собой гнедого и преподнести его Ленину-бакша в подарок от нашего народа.
— Ах, вот что! — сказал главком. Улыбка сбежала с его лица, на нем появилось задумчивое выражение. Не обращая внимания на шумный восторг любителей борьбы, восторгавшихся очередным ловким приемом, он проговорил, наклонившись к Шагдару:
— Я слышал, этот конь памятен для тебя?
«Удивительный человек, все он знает», — подумал Шагдар.
— Да, это так, главком. Конь этот — память о хорошей девушке, которую я любил. Позднее я понял, что она была верной ученицей Ленина-бакша. Именно это подсказало мне: надо преподнести коня в подарок Ленину-бакша, — отвечал Шагдар, думая про себя: «Почему-то, когда я говорю с главкомом, не могу сдержаться и рассказываю ему обо всем. Умеет он открывать души людей. И если он ученик Ленина-бакша, то каков сам Ленин-бакша? Доведись мне встретиться с ним, наверное, и ему бы все поведал».
— Значит, предлагаешь подарить Ленину-бакша коня? А ведь верно, что лучше коня может подарить монгол? Счастливая мысль пришла тебе! — одобрительно произнес Сухэ-Батор и повернулся к сидящему рядом министру.
— Говорят, в груди мужчины хватит места для оседланного коня. Боец Шагдар подтвердил сегодня справедливость этого выражения, — под смех собравшихся сказал почтенный министр.
— Значит, сделаем так, — решительно заявил Сухэ-Батор, оборачиваясь к Шагдару. — Ты вместе с Наваан-гуаем, не жалея сил, ухаживай за конем. Осенью я обращусь к правительству с предложением включить тебя в число лиц, сопровождающих делегацию.
Жаама. Вот такая история, сынок. Не знаю, как другим, а мне она кажется легендарной…
Автор. Старика Жаама-гуая хоронили перед самым Новым годом. На похороны этого простого человека, всю жизнь занимавшегося тяжелой работой, приносившего людям пользу, а не обиды и огорчения, собралось немало народа. Когда двинулась похоронная процессия, я заметил, что сын одного из родственников нес на алой подушечке орден Боевого Красного Знамени и знак партизана. Мне было грустно и радостно: заслуги покойного, хоть и запоздало, получили признание.
Кончились скорбные речи. Лицо Жаама-гуая с серповидным шрамом, рассекавшим бровь, уже больше никогда не увидит мира.
…Вспоминаю и записываю рассказ Жаама-гуая, и оно стоит перед глазами, его морщинистое, спокойное и доброе лицо с серповидным шрамом поперек одной брови. И все чаще мне приходит мысль: не был ли это след пули белогвардейца, сбитого знаменитым гнедым, не про себя ли, говоря о Шагдаре, рассказал старик доверчивому юнцу?
Перевод О. Смирнова.