Они шли по лесной дороге, густо покрытой крупными каплями росы. Намокшие сапоги сочно шлепали по утрамбованной земле, и эхо от шагов убегало далеко вперед, до той границы, где легкий туман казался тяжеловесным и непроницаемым. Оттолкнувшись от него, словно от стены, оно возвращалось обратно, но это уже был не звонкий звук, а какое-то сиплое дыхание. Словно побывав в тумане, звук намокал, утрачивая первородную чистоту.
— Деда, скоро? — негромко спросил мальчик.
— Нешто устал? — недовольно отозвался старик. Его всегда раздражала эта «городская нетерпеливость». Он считал, что происходит она от городской спешки. Там все бегут — и трамваи, и люди, и даже воробьи в городе непохожи на воробьев деревенских. Какие-то слишком крикливые, безо всякого страха бросаются под ноги за крошкой хлеба. «В такой суете и осмотреться некогда», — думал старик.
Он еще как-то терпел подобную «нетерпеливость» у своей дочери, у зятя. Они — люди взрослые, у них это в кровь вошло. Да и что им теперь нужно? Работа по душе есть, квартира — трехкомнатная, машину покупать собираются. А внук только начинает жить, учится в музыкальной школе играть на скрипке. И туда же…
Старик хорошо знает, что такое — музыка. Он сам играл на скрипке. В деревне — это великая редкость. Но был у них агроном Николаев. Вечерами он выходил со скрипкой на крыльцо, и вся деревня, словно только и ждала этого мгновения, собиралась возле дома.
Голос скрипки то пронзительный, то жалобный, то беспредельно веселый сливался с голосами лучших певцов.
Скрипка агронома и по сей день висит в красном углу избы. «Если внук не бросит играть, — думал старик, — я подарю ему скрипку. Может, она не так хорошо поет. Но если внук не разлюбит музыку, она будет ему нужна, как была нужна мне все эти годы, хотя ни разу и не притронулся к ней. Все — война. Для него она — кино и картинки в книгах… Когда они хотели растопить скрипкой печь, я словно стал выше себя… Об этом внук должен знать, что человек может стать выше себя. Без этого нет победы и музыки — тоже. Он должен знать об этом…»
— Деда, скоро? — снова спросил мальчик, прервав и без того неровный ход мыслей старика.
Несмотря на свои восемьдесят два года, старик шел споро, и мальчик еле успевал за ним.
— Деда, я ногу натер.
— Вот те раз, Алешка, что же ты раньше то молчал? Я думал, капризишься, а ты ногу натер.
Старик посадил внука на белевший в темноте свежий пень и стал наощупь перематывать портянки.
— Деда, хоть и ночь в лесу, а все видно. Когда лес ночью в кино показывают, то все черное-черное, — негромко говорил мальчик, — а здесь вон на той березке даже листики блестят.
— Это от росы. Сейчас еще туман, а то бы далеко было видно. В эту пору ночи не шибко темные. Это ближе к осени они станут, хоть глаз выколи. Ну вот и все, Алешка, можно топать дальше. Сапожки у тебя великоваты, но без них нельзя. Остудишься еще, здоровье у тебя не деревенское, враз сляжешь. Ну, пошли, немного осталось.
— Деда, а правда, что в лесу гнилые пни светятся?
— Как-нибудь покажу. И светлячков ты, поди, только в кино видел. Еще многое мы с тобой посмотрим, чего ты в городе никогда не увидишь, — старик взял мальчика за руку и прибавил шагу. Он торопился. Надо было прийти в березовую рощу чуточку раньше, чем первый соловей нарушит устоявшуюся тишину.
«Если внук сердцем чувствует музыку, соловьи должны ему понравиться, — думал старик, — ведь там, в городе, разве научат тому, о чем поют соловьи. Никакие ноты не помогут! У них — своя музыка, о которой не расскажешь. Ей огромный простор нужен».
— Деда, мне не страшно. Мама говорила, что ночью в лесу страшно, а вот мы сколько идем, а мне — ни капельки! — шепотом сказал мальчик.
— Чего ж леса-то бояться, — улыбнулся старик, — он же не зверь какой-нибудь. Зверь и тот, если его не трогать, ничего плохого человеку не сделает…
Чем ближе подходили они к березовой роще, тем тише говорил старик. В его голосе появилось непонятное Алешке дрожание.
— Тут остановимся. Они завсегда сюда собираются, — голос старика от волнения сорвался.
Мальчик осмотрелся — по дну оврага молочной рекой тек туман. На противоположной стороне оврага белели стволы березок. Где-то далеко, в самой глубине леса, глухо куковала кукушка.
Неожиданно над самой головой раздалось бульканье, словно кто-то полоскал горло. Его сменил звук, похожий на шипенье проколотой камеры.
Внезапно шипение прекратилось, и воздух задрожал от вибрирующей трели. Она то угасала до шепота, то вырастала, заполняя все вокруг. Казалось, даже листья на деревьях и те пришли в движение.
Трель оборвалась столь же внезапно, как и началась.
— Что с ним, деда? — мальчик испуганно потянул старика за рукав.
— Сейчас начнут. Это как бы запев был, — пояснил старик.
Сначала, словно нехотя, засвистел на противоположной стороне оврага еще один соловей и замолк. Потом быстро-быстро, словно лопались на поверхности воды пузырьки, коротко и беспорядочно защелкали соловьи по всему оврагу.
И словно дирижируя этим нестройным, еще неспевшимся хором, соловей над головами мальчика и старика выдал раскатистую, удивительно мелодичную трель. Ее тут же повторили на разные лады по всему оврагу.
— Чуешь, Алешка, как они, а?..
Мальчик почувствовал, как левая рука старика, лежавшая на его плече, задрожала, и скрюченные, плохо гнущиеся пальцы нервно задергались в такт мелодии.
Соловьи гремели вовсю. Казалось, что поет весь лес и ничего вокруг не существует, кроме этого пения.
Соловей над головами мальчика и старика заливался такими трелями, что от них кружилась голова.
— Вот он, Алешка, смотри, — вполголоса сказал старик, показывая рукой вверх.
— Тихо, деда, спугнешь, — прошептал мальчик.
— Да нет, сейчас он, кроме своей песни, ничего не слышит, — улыбнулся старик, — нам, Алешка, уже к дому пора. Еще застудишься, ишь роса-то какая пошла.
Но мальчик не слышал его. Он смотрел вверх, на небольшую птичку, которая на самых высоких нотах трепетала всем тельцем так, словно хотела вытянуться в одну тонкую звенящую струну.