— У С-ва вышла книга, — говорю, кричу.
— Откуда вышла? — спрашивают. Видимо, шутят.
Не «откуда», напомним грубым, непосвященным, самодовольным, дурно шутящим, но «где», «где». Вышла в издательстве.
— Понятно. .
Ничего вам не понятно. Надо родиться гордым сочинителем, надо принадлежать к этому подвиду праздных мучеников, призванных Давно Замолчавшим на особую себе усладу, чтобы понять значение сказанного.
— И что за книга?
Ну вот, сразу, без подхода, без любовной игры, без чуткости и деликатности, которых, быть может, только сочинитель и жаждет. Если нет, так сказать, душевной тонкости, чтобы взять бутылочку, две, поздравить для начала в целом, если нет времени, чтобы сесть потом напротив и просидеть с автором остаток жизни _ Ну, его хотя бы жизни, — так нечего и затевать. Все иначе ведь будет несерьезно, не взаправду, значит, паскудно и оскорбительно. Да и есть ли у вас вопросы, вернее, есть ли терпение слушать только ответы, ибо едва ли хватит у вас таланта даже на сносные вопросы! Нет, нету, не стоит, все равно от вашего любопытства будет разить убийственным равнодушием обыденности, невытравимой пошлостью дармовой и бесплодной взрослости! Не стоит, все ясно наперед, навсегда.
Так вот, у С-ва вышла книга. Могла бы выйти и лет двадцать назад, но не выходила и вдруг, когда оставалось С-ву всего пара лет до полтинника, вышла. Не вдруг, разумеется. Предшествовало этому известное изменение общественно-политического климата, лишь вследствие которого и отважился крайне недоверчивый к таким штукам С-в вылезти из обжитого угла, собрать когда-то написанное воедино, привести в удобочитаемый вид и отнести в издательство. Там нарвался он на редактора с нормальным лицом, да еще и не без вкуса и тонкости, который его прозу не только через полгода прочел, но оценил и стал проталкивать в издательский план. Понимаете? А в плане том по единственному сколько-нибудь действующему закону — закону подлости, места, как всегда, не было, бездарных живых потеснили одаренные мертвые, и С-в, числившийся в живых, опять в план не лез, за что законно клял и живых, и мертвых, и редактора с обманчивым лицом, — те, с лицами привычными, хоть ничего не обещали, и себя, конечно, регулярно, раз в три месяца звонящего и гадким овечьим голоском справляющегося о каких-то там «своих делах», вместо того, чтобы послать, послать его, их, вас, всех к ебене и шагу больше не делать в те коридоры бермудовы, в казнящие кабинеты, — восстановить утерянный пафос своей в общем-то героической жизни. С некоторых пор больше доверявший красоте, чем правде, тайно и понимавший правду как красоту и частенько растолковывавший это Федору Михайловичу, засекал С-в себя, туда ходящего и туда звонящего, на отчетливом уродстве. И заливал всякий раз невыносимую картину акварелями азербайджанскими, армянскими, молдавскими, какие удавалось добыть в вонючих поилках. Того, не без вкуса, ни «нет», ни «да» не говорившего, ввергшего на пятом десятке в похоть юношеских надежд, хотел С-в убить. Но опять не убил, сублимировав, так сказать, честное человеческое свое желание в изящной выделки рассказец, где кто-то кого-то за что-то вроде бы убивает. И когда в очередной раз сказал тот редактор, что снова бьется за включение рукописи в план, тотчас потащил С-в туда и этот новый рассказ, приложил его к рукописи, обидно малой по объему. Тогда же, набравшись духу (новый, новый все-таки климат!), пригласил редкостно порядочного с редкостным к тому же вкусом редактора в кабак, и тот странным образом сразу согласился, ввергнув прозаика в лихорадку сомнений: хватит ли денег, занятых целево накануне у второй жены. В кабак, слава Богу, было не попасть, С-в взбодрился и без куртуазностей предложил взять в магазине или у таксистов, дальше действовать по обстоятельствам. Приглашенный вновь согласился — что ему делать оставалось, и, начав в пирожковой, продолжив в пельменной, закончили они ужин в сквере на ящиках, где и раздали по заслугам всем — от Фомы Аквинского до Рыжего.
— Умру, костьми лягу, но Вас напечатаю! — клялся редактор. — Жизнь положу, но Вас!..
Так сладко, славно, справедливо делалось С-ву от этих слов, что, правду говоря, хватило бы и их, без книжки, коли достало бы у гениального редактора искренности говорить так почаще.
Потом он предложил прозаику ехать к бабам. Однако через некоторое время выяснилось, что речь шла не о конкретных бабах, а как таковых, но С-в, конечно, и к конкретным бы ни за что не поехал, не дурак, давно уже сомнительным удовольствиям предпочитая верность собственной лежанки, к которой, кажется, не попрощавшись, и побрел, прядая тяжелой косматой головой.
Наутро думал он, что совершил непоправимое, смертельно оскорбив порядочного, понявшего его человека, вроде и по харе ему выписал, и узнать было не у кого, и книжке его, последнему, конечно, шансу, кранты; мрак, мрак, и денег безумно жаль.
Но воздалось ему за что-то, может быть, за талант и терпение, за строгую любовь к словесности или за выставленную впервые нужному человеку водку с пирожками, пельменями, сметаной. Позвонил редактор месяца через четыре, так и так, можете даже в среду с двух до четырех аванс получить. Понимаете? Но чем вы, собственно, заслужили, чтобы понять сакральный смысл такого сообщения? Это даровано лишь паломнику, никогда не веровавшему, что спасутся косноязычные, и вот почти дошедшему, доползшему до своего Иерусалима. Все состоялось, все окупилось: обиды обыкновенные, необыкновенные и лютые, нищенство, разборки, ссоры, разводы, срывы, психушки, гнилые ночи в котельных, давнее, не тяготившее уже бесплодие. На излете пятого десятка пришел ответ на позабытый уже запрос: нет, не навечный ты все же истопник, не единственно халявщик красноречивый, вырубающийся после второго стакана, не пугало только для дворовых старух и днем лежащее чудище для жены и падчерицы, которой и трешку-то не сунуть, — нету, никогда нету, а если есть, так сама, доча, понимаешь. Ну, не ответ еще, но сигнал, что принят вопрос к сведению, а уж на том учете надежда безбрежная, чистая, не в пример здешней, замызганной и залапанной, как все, до чего касаются современники, существа случайные по определению. Ужо там без вас. Вот что, если угодно, значила для С-ва книжка, пусть и в неполных двести всего страничек.
Чтобы не нагнетать напряжение и тем более сочувствие, скажем сразу: аванс был выдан, получен, почти целиком донесен до дому, разложен там по кучкам, из которых сразу и пошел на оплату долгов, на пальто жене, на плейер падчерице, на прочее то есть на небольшой! банкет с редактором в чебуречной и вечеринку друзей, которые если и радовались литературному успеху С-ва, так весьма однобоко: может, думали, поуспокоится (думали — от непризнанное™ пьет), жену перестанет мучить, которая и вправду заслужила быть причисленной к лику святых никак не менее, чем, например, младенцы Борис и Глеб. Более того, через два с половиной года вышла и сама книга, успев проскочить в последнюю, возможно, щель известного перпетуум-мобиле, напоминающего устройством тиски, которые, задремав, то ослабит пьяный слесарь, то, очнувшись, тут же в праведном гневе закрутит до полного единства. А уж чем тебя на этот раз расплющит гнетом или свободой, — вопрос к слесарю.
Как те два с половиной года прошли? Вопрос не из лучших, но ответим. Тем более, что не обошлось без приключения.
Покончив с авансом, оклемавшись с удачи, ощутил С-в толчок, возможно, пассионарный. Вздумал он, что не так еще стар, и мертвых почти всех уже опубликовали, и неплохо бы жене и дочери еще что-нибудь к пальто и плейеру прикупить, и вообще. Решил, короче говоря, писать, чего всю жизнь только и жаждал и чему теперь все вроде бы способствовало. Начал С-в рассказ, выходило, как всегда, тонко, художественно. Писал самозабвенно три с половиной дня, после чего обнаружил, что получается про убийство редактора, пусть и несколько в ином ракурсе: жертвой была пожилая женщина с профилем античной камеи. А тут еще узнал про пертурбации в издательстве, про очередное подорожание бумаги. Наконец, путч или что там у них было, будто бы и затеянное родней того слесаря с одной целью: не пустить его книжку, недодать деньги. Обошлось, как известно, но звонить туда С-в опять боялся и к дому издательскому не приближался. Согласен был на молчание, на неизвестность, на любую отсрочку — хоть еще на сорок восемь лет, а уж он, сочинитель, изловчился бы сохранить надежду, донести ее до гроба и в гроб с ней улечься, лишь бы не услыхать роковое.
Но все, как нам уже известно, кончилось счастливо. Книжка вышла, и вот держал С-в ее в руках, римского этого младенца, выросшего в сосуде, на археологической фене лопочущего что-то о своей юности… — но нам ли, великодушным завистникам, об этом судить.
Остальное неважно и будет изложено лишь по естественной инерции рассказа.
Бумага была серая, на ней как будто долго ели или было уже однажды что-то тиснуто. Печать плохая, не иначе, угрюмые типографские машины работали из последних сил и, доконав последнюю страницу с оглавлением, испустили дух, закончив эру.
В три магазина, куда поступила книжка в продажу, С-в не заходил. Имело ли значение, как расходится небольшой тираж вовремя потопа, исхода евреев, — сто лет главных читателей русской литературы. Позвонили ему: две знакомые из поры, когда девушки ложились, прослушав несколько стихотворений Цветаевой, и, как ему показалось, готовые нырнуть в тот пепел; кто-то из усталой родни; кто-то еще из задаром добрых и ничего не понимавших. С-в отшучивался, благодарил, зверел и ждал кого-нибудь из тех, чьи духи толпились тогда вокруг, разъярив на прозу.
Бывало, снилось ему, что книжка не вышла и он отброшен в страшное «до», тогда Он вскакивал и бросался к полке, где покоились тонкие корешки.
Банкет решили не делать — чем кормить? поить? кого? Тот редактор встретиться с С-вым почему-то отказался, говорил как с чужим. С-в решил этому надутому мудаку, наверняка в прошлом сотруднику или стукачу, никогда больше не звонить. Пил азербайджанское и перечитывал свою прозу, дивясь ее красоте, день ото дня все расцветавшей, и отрешаясь в изливавшейся на него любви. Жена боялась новой улыбки, нового оскала на его лице, казавшемся чужим и безумным. Как-то, перебирая добытое пшено, она вдруг закричала С-ву, ползшему со своей книжкой в уборную:
— Засунь ее себе в жопу!
— Это ничего не изменит, душа моя, — объяснил С-в, крадясь вдоль стены, — понимаешь, текст уже там, — он закатил красные глаза к потолку, — и ни одна сволочь его уже не догонит.
Добавим: что от Гутенберга и требовалось.