Уходя в отпуск, Фонарев не чувствовал должной радости. Усталости не было, или со временем притупилось и это — отпускное— чувство, но предстоящий месяц свободы казался сроком что-то уж чересчур большим, даже пугал. О путевке он не позаботился: надо было куда-то идти, просить, рыпаться, а уж чего он совсем не умел, это напоминать о себе, более или менее внятно заявлять о своем существовании. Может, и потому толковый инженер Фонарев всего три года назад стал ведущим и теперь, в свои сорок семь, уже вряд ли мог рассчитывать на новые высоты.
Еще зимой маячила мысль махнуть осенью в Адлер, к двоюродному брату, но в марте сын объявил о женитьбе, вскоре была свадьба. После джинсов, магнитофона, горных лыж с так называемым «семейным бюджетом» всегда случалось нечто такое, что в боксе называется состоянием «грогги», а просто у людей — сотрясением мозгов. Ну, а свадьба на сорок человек в ресторане и последующее свадебное путешествие в Прибалтику оказались вроде клинической смерти. Оставалось тихо гадать, как живут и крутятся другие, — ведь Фонарев искренне считал, что весьма прилично зарабатывает. Он, однако, никому не завидовал, частенько прокручивал в голове какое-то интервью под девизом «А как думаете вы?», то есть кто-то умный и доброжелательный и на него похожий задавал ему вопросы, в том числе о зависти, чести, а он, Фонарев, отвечал — тоже умно, с достоинством и неторопливо, — чтобы все успели записать или услышать, чуток любуясь со стороны и немного удивляясь такой своей зрелой рассудительности.
Стоял сентябрь. В первых числах было холодно, хозяйничал сильный восточный ветер. Казалось, на дворе уже глухая унылая осень с близкими заморозками и снегом, но к началу отпуска затихло, потеплело, выглянуло солнце, напомнив, что еще только сентябрь, середина сентября — самый «бархатный» сезон, «бабье лето».
Никаких планов у Фонарева не было, разве что поездить за грибами. Вроде в августе грибы «пошли», хотя Виктория Михайловна— теща — утверждала, что год не грибной — по ее приметам. Произносила это, как всегда, безапелляционно. На осторожный вопрос: «Какие же это у вас, Виктория Михайловна, такие приметы?», швыряла: «А вот не грибной!», чем приводила Фонарева в привычное и потому недолгое отчаяние. Он знал настоящий смысл ее слов, интонации, «примет». Жили-то в ее квартире, хотя жили ведь уже двадцать с лишним лет, и без бед и несчастий, и теща была не столбовая дворянка — работала всю жизнь старшим бухгалтером, и делить уже было нечего, а вот накатывало ни с того ни с сего, и продолжала за что-то мстить длинной иезуитской местью. Он пил чай и помалкивал, не грибной, так не грибной. Виктория Михайловна тоже сразу усмирилась — чего силы зря тратить, копья ломать? — почти дружелюбно добавила, что съездить в лес все равно не помешает.
— Жаль, давление, а то бы и я…
— Жаль, — согласился Фонарев, мывший чашку. И только теперь понял, что, если бы не давление, Виктория Михайновна непременно поехала бы с ним — на месте доказать, что год не грибной.
Вспомнили: нет корзины. В позапрошлом году он брал в лес полиэтиленовое ведерко.
— Езжай-ка на рынок, купи наконец корзину, — сказала теща. — Только езжай на Светлановский.
— Почему же, Виктория Михайловна, на Светлановский? — не удержался Фонарев. Светлановский рынок был в другом конце города, дальше не придумаешь.
— А потому что на Светлановский!!
Корзины продавали в дальнем ряду, у мясного павильона. Корзины были хорошие, разные, от пяти рублей до десятки — в зависимости от размера и фасона. Фонарев приценился. Конъюнктуры, конечно, не знал, кольнуло, что, может, теща права, на Светлановском выбор больше и дешевле, тут же вспомнил, что разница-то вся рубль, два, о чем размышлять, но все же решил не торопиться. Он пошел по рядам, мимо музея гранат, хурмы, винограда, груш и мандаринов, и вдруг услыхал впереди энергичный голос: «Иди сюда, дорогой! Иди, иди…» Кричал темнолицый поджарый человек, теперь он звал руками — так манят ребенка или животное. Когда Фонарев подошел, южанин ласково улыбнулся, полез вниз и выставил на пустой прилавок огромную, полуметровой высоты корзину.
— Вот! То, что тебе надо! Я в ней гранаты привез. Позавчера последние, продал. Внутрь, внутрь пощупай. Из виноградной лозы… Семь рублей.
Фонарев хотел сказать, что к такой корзине надо еще воздушный шар продавать, но облик хозяина не внушал надежды, что он поймет эту европейскую шутку.
— Большая, — сказал Фонарев.
— Зато на всю жизнь.
— Не, такая не нужна. — Фонарев услыхал, что говорит уже с акцентом, не «не», а «нэ».
Он двинулся было дальше, но темнолицый мигом убрал корзину и водрузил на прилавок другую, тоже будь здоров, но все-таки поменьше.
— Шесть рублей!
Фонарев взял корзину в руки, покрутил, что-то прикинул, приметил. Большая, конечно, жуть, да и не такой он грибник…
— А! — вскрикнул хозяин, будто в него стреляли и попали. — Отдаю за пять!
Нет, корзина определенно была неплохая, крепкая, добротная, Фонарев ткнул кулаком в бок, в дно, лоза не прогибалась, и легкая!..
Шагая с покупкой домой, стараясь трактовать взгляды прохожих как одобрительные, в худшем случае как проявление обычного любопытства: «Где взял?!», он вспомнил странное упоминание насчет гранат: «Позавчера последние продал…» Выходило, два дня человек дожидался, пока он, Фонарев, появится на рынке…
Увидев покупку, Виктория Михайловна напряглась, уже готовилась огласить приговор, но, услыхав, что куплено на Светлановском, свое намерение переменила. После тщательного изучения предмета: хождения вокруг, простукивания, растяжения, проглядывания на свет, проминания правым и левым коленом — сказала: «А что? Хорошая вещь» — и пошла разогревать Фонареву обед. Корзину, чтобы избежать сыновних ироний и сарказмов, он кое-как затолкал в кладовку.
Ехать решил послезавтра, в среду, — пусть лес немного оправится после субботнего и воскресного нашествий. Пока что в шкафу, на антресолях подыскивал одежду, с удовлетворением отмечая, что весь его гардероб, за исключением разве что выходного костюма, вполне годится для лесной чащи, бурелома, хорошего болотца. Не было сапог. Он надел шерстяные носки и примерил сапоги тещины, зелененькие — оказалось, в самый раз, нога у Виктории Михайловны была славная, мужская. Накануне во вторник вечером Ира запекла ему курицу. Все молча, в последнее время говорили мало. Корзина тоже не произвела на жену впечатления, — так, не то усмехнулась, не то вздохнула. Уставала на работе, и чувствовала себя неважно, и дома… невестка Света упорно не желала идти на сближение, жила как в гостях, «здрасьте», «до свидания», и все с обидой, которую ни за что не хотела открыть. Полагала, что молодых ногастых девушек из города Чернигова в столицах должны принимать совсем не так?.. «И откуда взялось, что глупый человек, не зная о себе ничего и ничуть не желая этого знать, прекрасно знает и помнит только свою цену — всегда абсурдно высокую, ничем не подтверждаемую, и почему-то верит в нее? Кто вселил в него эту веру? Кто и за счет кого позволил ничтожеству процветать, благоденствовать, властвовать?» — думал Фонарев, упаковывая курицу в целлофановый мешок.
Вечером, когда сын и невестка вернулись домой, он оказался в прихожей — складывал вещи.
— На охоту, отец? — спросил Андрей.
Молодая супруга прыснула, ткнулась Андрею в плечо. Верно, следовало отшутиться, но спрошено было легко, независимо и, главное, тоном пренебрежительным, который всегда заставал врасплох, разом разгонял слова, которые он, отец, наедине с собой подбирал и все намеревался сказать.
Он зарядил будильник на половину шестого и после передачи «Сегодня в мире» — Виктория Михайловна воспринимала информацию так живо и остро, так вскрикивала «О боже» или «Правильно! Молодцы! Я тоже так считаю», будто политический обозреватель обращался именно к ней, —лег спать.
Ночью Фонарев услыхал голос. Прежде ничего подобного не бывало, сны снились редко, вещие не снились никогда, видений тоже не возникало, наверно, поэтому и голос прозвучал так внятно; отчетливо.
— Слушай, ведущий инженер, — сочно, с южным рыночным акцентом сказал голос, — оставь корзину дома. Не смеши людей.
Утром, стараясь действовать потише, босой, он первым делом заглянул в кладовку. В темноте, спросонья и благодаря стоявшему в ушах ночному совету корзина показалась необъятной, бездонной, какой-то прорвой. Если даже вниз под грибы травы наложить, так это полдня одну траву рвать придется! Он отыскал ведро, слава Богу пустое, и гора упала с плеч.
Каких-то особых грибных мест он не знал. Подходя к метро, решил ехать на вокзал не самый близкий, но знакомый, навсегда оставшийся небольшим, уютным — своим. Когда-то жили неподалеку, по воскресеньям ходили туда с отцом: пацаном любил смотреть паровозы. В метро ему припомнился и тот вокзальный запах— угля и железа, звуки, свистки, порядок и спешка; в паровозах было что-то тюленье или моржовое. Припомнилось и тогдашнее чувство: праздничное и почему-то с привкусом тревоги, и поезда «дальнего следования» с их купе, занавесками, столиками, людьми уже в пижамах — эти поезда были полны какого-то непонятного тайного значения, дальнего следования.
Он взял билет до Семеновки — езды час двадцать, маленький поселок. Лет сорок назад, после войны, снимали там дачу, отцу было удобно ездить с работы. Место высокое, кругом лес.
Ехали в основном грибники — отпускники, пенсионеры. Говорили про грибные места, про соления и маринады, про закатку, говорили, что был «слой», но прошел. Фонарев слушал, потом задремал и очнулся, когда подъезжали к Ольховке. Семеновка следующая.
На платформе он закурил, огляделся. Удивило, что почти ничего не изменилось, только платформа тогда была деревянная. На крохотной полянке под насыпью умудрялись трое на трое гонять в футбол, вот по той тропке вперед, метров двести, оттуда наверх, в горку, мимо пожарного водоема, улица… Малиновая, нет, Земляничная, на велике минут пять. Отец приезжал на дачу каждый день после работы с тортом, шоколадом или арбузом, всегда во втором от хвоста вагоне. Фонарев глубоко вдохнул. Вереница грибников торопливо убегала по шпалам, вслед поезду, уже превратившемуся в крохотную неподвижную точку. Он вспомнил про тишину: в самом деле, было неправдоподобно тихо, уши отвыкли, не верили, потребовалось усилие, чтобы поймать и удержать это совершенное беззвучие. Он спустился с платформы и зашагал по путям, назад, вдоль знакомой тропинки, в противоположную от толпы сторону.
Свернув в лес, он почти сразу нашел подберезовик. Крепкая черная голова будто сама притянула взгляд, обожгло сладко и остро. Брать не торопился, вынул из ведра нож, открыл, тихо, опасаясь спугнуть, огляделся — не торчит ли поблизости еще один, сорвал пару брусничин и только после этого срезал под корешок крупную шершавую ногу. Вскоре попались еще три черно-головика, а потом наступило затишье — пяток сыроежек, пара моховиков. Горькушки имелись в изобилии, но он решил не брать, искать поблагороднее. Однако обстановка не внушала оптимизма. В лесу было пустовато, к тому же валялись накрошенные ножки, шляпки — он явно бродил по чьим-то следам, может быть, даже сегодняшним. Надо было забирать вправо, уходить подальше в лес. Он так и сделал, но через полчаса очутился у виденной уже коробки из-под «Казбека», просто описал круг.
Удивительно, подтверждались не только тещины слова насчет негрибного года, но и ее когдатошнее, вроде бы совершенно бредовое, оттого и запомнившееся Фонареву ортопедическое замечание, будто у людей одна нога короче другой, потому в лесу и бродят по кругу и редко заблуждаются. Тут зашумела электричка, он понял, что топчется у опушки, и потому пошел вглубь, подальше от дороги.
Ему решительно не везло. Началась высокая безымянная трава, долго не кончалась. Потом, когда вдалеке мелькнули сосны, пригорок, путь преградил ручей, широкий, быстрый, с пузырями и пеной, почти речка, долго искал переправу. Перебравшись по двум осинам на другой берег, обнаружил, что те сосны исчезли, опять все та же трава. Еще и дождик стал накрапывать, все вместе потихоньку нагнетало тоску. Конечно, отпуск, торопиться некуда, можно считать это хорошей прогулкой, воздух свежий, не слышно людской трескотни, но после всех этих сборов вернуться домой с пустым ведром… Хоть бы курицу и билет туда и обратно оправдать. «Ничего, ничего, так не бывает, еще бы десяток подберезовиков, и, глядишь, жареха есть, побольше картошечки… Нельзя требовать слишком многого, у леса своя жизнь, свои привычки и симпатии, он должен сперва тебя раскусить, к тебе привыкнуть, — как женщина, — понять, что ты к нему без алчности, без жадности, что просто у тебя отпуск, весь год работал, а теперь отпуск, и, по сути говоря, тебе бы еще десяток подберезовиков…»— рассуждал Фонарев, стараясь умилостивить грибных демонов. Наконец трава кончилась. В сыром подлеске он нашел пару белоголовиков, таких же тщедушных, как окружавшие их березки, с длинными белесыми, глубоко уходящими в нежный мох ногами, потом еще три штуки, пяток сыроежек-валуев и красный.
— Вот видишь, — вслух сказал Фонарев, если лесу, то незаметно перейдя с ним на «ты». Огляделся и решил брать вправо, туда, где вновь объявились сосны.
После низины, травы строгий и прозрачный бор казался тем заветным «грибным местом», где все и сбудется. Не покидала надежда: вот сейчас начнется, если не здесь, то где же тогда. Фонарев мобилизовал всю свою хитрость и магию, заклиная коричневую головку боровика явиться, возникнуть, стать явью, но все впустую, боровиком опять прикидывался какой-нибудь лист или поганка — этих было полно, иные своей наглой похожестью захватывали дух, заставляли бежать, предвкушать, нагибаться; пару раз он бежал, зная, что обман. Правда, попадались моховики, козлята — крепенькие, чистые, глуповатые в своей беззащитности— любой заметит, и доставлявшие все же радость однобокую, неполноценную. Побродив еще час, он заметил на пригорке человека в картузе и в плаще с капюшоном, такой был у отца. Слегка согнувшись, он сидел на пне среди замшелых валунов и ел яблоко. Фонарев поздоровался, грибник кивнул. Не обрадовался компании и недовольства не выразил, ел яблоко. Фонарев расположился рядом, выложил хлеб, помидоры, курицу, украдкой поглядывая на соседа, на его корзину, полную моховиков и еще каких-то грибов. В облике молчуна было что-то военное или послевоенное. Почти безбородый, с брыльцами, выбритый так гладко и без синевы, что, казалось, и не брился, смыл просто. По возрасту он был старик, но мужчины с подобной конституцией — сухощавые, мосластые — не бывают стариками, так, наверное, и остаются до конца пожилыми людьми. А странно: встретиться в глухомани, в сказочном бору, сидеть вот так в пяти шагах друг от друга, кругом ни души, и не сказать ни слова, даже не обменяться впечатлениями. Фонарев был готов, но мужчина его не замечал, не слышал, пребывал в каком-то непроницаемом мире, где лес, корзина, тишина, он и яблоко и где больше никому места не будет. Фонарев почему-то ощущал неловкость, словно, сидя на камне, жуя свою курицу, размышляя и осторожно поглядывая на чужую корзину, проявляет чрезмерную суетливость и производит невероятный шум. Почему-то вблизи таких людей, таких лиц, таких молчаний он всегда чувствовал подобное, свое школярство, мальчишество, будто сам еще и не жил, не начинал, так, лишь примеривался, все валял дурака, не помышляя, что рассчитывать надо на себя, а, не на обещанные дяденьками чудеса. Конечно, молчание само по себе ничего не означало, да и он, Фонарев, меньше всего был болтуном, но вдруг, изредка встречаясь с молчанием вот таким, понимал, что он-то просто помалкивает, а вот тот, в картузе, молчит. Вскоре, однако, он привык к соседу, который все так же спокойно и сосредоточенно, напряженно и безмятежно ел следующее яблоко, даже, к собственному удивлению, все больше проникался к нему благодарностью и почти симпатией. Смущали желто-оранжевые грибы в его корзине. Таких в бору было много, несколько раз Фонарев сшибал их ногой, не сомневаясь, что имеет дело с поганками. Все же решил спросить.
— Извините, я всегда считал, что это поганки. — Он кивнул на корзину и улыбнулся — смягчить вторжение.
Сосед ответил не сразу, ему пришлось проделать длинный путь, чтобы понять, чей это голос, откуда он взялся и чего хочет.
— Я похож на того, кто ест поганки?
Фонарев обрадовался, почему-то он никак не ждал такой формы ответа, тем более, что лицо незнакомца, водянистые глаза остались неподвижными, а через мгновение он снова был в своем неведомом краю, там доел яблоко, оттуда сказал «счастливо», поднял корзину, и длинный бритый затылок, длинная спина исчезли..
Он не был похож на того, кто ест поганки. Но лесная встреча смахивала на сон; да еще тишина, безлюдье, обступившие громадные ели… — только обрывки полиэтилена, яичная скорлупа и пара запотевших пустых бутылок из-под водки не позволили в их неподвижной сумрачно-влажной глубине мелькнуть Ивану-царевичу и Серому Волку. Фонарев решил взять немного желто-оранжевых — для пробы, заодно наполнить ведро. Что с ними делать потом, он" не знал, конечно, на всякий случай хорошенько отварить. Вопрос был в том, как осуществить это незаметно, то есть минуя разглядывания, расспросы домочадцев, всю эмоциональношумовую гамму, которую неизбежно вызовут поганки, привезенные на ночь глядя зятем, мужем, отцом и свекром с восемьдесят пятого километра. Пока что, выходя из лесу, он тщательно прикрыл их травой.
И у тех, кто дожидался на платформе поезда, было не ахти. Моховики, козлята, сыроежки, слонухи, подберезовики, красных мало. Он прошел вперед, и тут ошпарило: два парня в истертых латаных джинсах, свесив к путям ноги, сидели на краю платформы, перекидывались словами, так беспечно перекидывались обыкновенными словами и курили — по затяжке — одну беломорину на двоих, будто все остальное само собой разумелось, и две корзины с отборными боровиками были обычным делом, вроде перекура или Таньки, которую они, пересмеиваясь, поминали. Забыв деликатность, Фонарев вперился в чужое счастье и чем больше разглядывал толстоногие лепные один к одному грибы, тем безнадежнее понимал свое дилетантство, и это все разрасталось, без жалости перекидываясь с грибов на прочие аспекты бытия, доползало до последнего островка — его единственной специальности, тут же подкинув страшную догадку: а может, не техническому прогрессу нужны его силы и голова, а этот прогресс, сама идея необходима, чтобы дать хоть какое-нибудь дело, спасение таким бесчисленным середнякам, как он; исчезни завтра все эти узлы и механизмы, и ты гол и беспомощен, как воробушек. Долго оставаться наедине с такой еретической мыслью было страшно. Не эти, так найдутся какие-то другие узлы, механизмы, и, слава Богу, его мысль ничего не изменила, но от грибов было не оторваться: красота, совершенство… Попробуй роди, создай по логике и инструкции что-нибудь подобное, например, эти осенние серые сумерки, уханье какой-то птицы, сиротливое эхо — словно голос самого одиночества, самой тоски…
Сына с невесткой дома не было. Виктория Михайловна, разгоряченная программой «Время», выскочила с карандашом в прихожую, перехватила ведро и, пока усталый Фонарев снимал одежду, стаскивал сапоги, носки и мылся, успела разложить грибы по сортам. Желто-оранжевые ее не удивили, она назвала их «колпаки».
— Ира, ты помнишь, в эвакуации колпаки собирали?
Ира не помнила.
— Ну как же? — нервничала Виктория Михайловна. — Такое лакомство было! Жарили, солили, мариновали…
— И много нынче колпаков? — поинтересовалась теща.
— Полно.
— Следующий раз вези, будем солить. В лесу-то хорошо?
— Хорошо.
Поужинав, напившись чаю, выкурив папиросу, он завалился в постель, в листья, в разноцветные осенние листья, приподнимаемые изредка заветными шляпками. Была и какая-то мысль, спокойная, хорошая, но, стоило отпустить ее на миг, истлела, размылась сном.
Утром Виктория Михайловна рассказала, как ночью, вернувшись из гостей, Андрей со Светой наворачивали жареные грибочки, все просили еще. Теща сообразила часть грибов утаить, литровую банку подберезовиков и моховиков даже замариновала и теперь глядела, как Фонарев доедал остатки.
— Завтра поедешь?
— Поеду.
— Только опять езжай в Симакино.
Фонарев пристально поглядел на Викторию Михайловну, на ее лоб, силясь проникнуть за морщинистую броню, увидеть наконец загадочные лабиринты, в которых родилось, жило и вышло вот наружу непоколебимое убеждение, будто он ездил в Симакино, о котором не имел понятия. Теща же глядела совершенно спокойно и безбоязненно, словно знала, куда пытается заглянуть зять, и не сомневалась, что он найдет там полный порядок.
— Я на рынок съезжу, — сказала Виктория Михайловна, — нужен чеснок, укроп, листья смородины, хрен нужен…
— На Светлановский поедете? — тихонько спросил Фонарев.
— Да кто ж такие вещи на Светлановском покупает! На Центральный!
В пятницу он поехал с корзиной. Уже в метро она производила сильное впечатление. В вагоне электрички он сразу поставил корзину наверх, на багажник. Пассажиры, конечно, обращали на нее внимание, некоторые привставали с мест — поглядеть, чья, хотели знать владельца в лицо.
На этот раз в Семеновке вышло явно больше народу, чем в среду, причем кое-кто на платформе задержался, замешкался, и, когда Фонарев, подышав, закурил, оглядевшись, пошел по шпалам, группа человек в пятнадцать увязалась за ним. Он решил пройти сегодня подальше, те тоже не сворачивали в лес; он прибавил ходу, и они прибавили. Услыхав за спиной запыхавшийся теткин шепот: «Вась, далеко еще пехать-то?» — и Васин басок-зуботычину: «Иди да помалкивай», Фонарев пожалел, что в лесу не строят уборных: заскочил бы сейчас, а потом пошел назад к платформе, пусть понимают как хотят. У пикетного столбика он спустился с насыпи, перепрыгнул канаву, быстро, без задержек зашагал по лесу и скоро оторвался от преследователей.
Часа за четыре, неотступно сопровождаемый образом Виктории Михайловны, он набрал полную корзину, в основном колпаков, порядком отупев от их обилия и однообразия. Прикидывал, какие покупные продукты можно заменить колпаками, раз в неделю можно устраивать грибной день, ну а на праздники… «Вы уже пробовали наши колпаки? Нет?! Ну-ка, Ирочка, передай нам вон то ведро!..» Особенно будут рады новые родственники — черниговские, потом на родине рассказывать будут, в какой дом их дочка попала — с колпаками.
Корзина была тяжеленная, он едва ее волочил, часто меняя руки и отдыхая, — только в эти краткие передышки и нежился солнышком, легкие наспех смаковали сладостный, сухой и прелый воздух. Уезжать не хотелось, но полная корзина гнала вперед, к поезду, чесноку, укропу, хрену, листьям смородины.
Нужно ли их отмачивать и сколько времени мочить, не знала, не помнила даже Виктория Михайловна. Фонарев предложил
кому-нибудь позвонить, проконсультироваться, но теща посчитала это унизительным и наказала, чтобы он ни в коем случае не звонил. Сами. Она взяла гриб, откусила кусок шляпки, довольно долго гоняла пробу во рту, потом проглотила и затихла, прислушиваясь к поведению колпака и своего организма. Несколько минут она сидела неподвижно, потом ожила и сказала: «Можно не мочить, горечи нет, вроде даже сладкие».
— Давайте все-таки замочим. До утра, на всякий случай. — Тот факт, что гриб не свалил старой закалки Викторию Михайловну, еще не означал, что выживут другие.
Теща почему-то согласилась. Наполнили бельевой бачок, ведро, два таза, две большие кастрюли, а колпаков все еще оставалось треть корзины. Тогда загрузили кастрюли поменьше, трехлитровые банки, даже святая святых — супницу из остатков трофейного сервиза, покойный Иван Афанасьевич привез его из Германии.
Не слыхали, как пришла Ира.
— Ира… — Фонарев поцеловал жену, застывшую у кухонного порога, — ну, не сердись… Это колпаки. Ведь нынче даже варенья не варили. Мы с Викторией Михайловной все сделаем. Зато зимой… Придут друзья…
— Какие друзья?
— Ну, не знаю, Мишка с Ольгой…
— А…
Перед сном он пошел взглянуть, как колпаки отмокают. Дверь в ванную была приоткрыта, он не смотрел туда, но видел роскошные русые волосы, голые ноги с длинными икрами. Молодое загорелое тело двигалось, потягивалось, скользило под тонкой рубашкой. Невестка была поглощена собой, зеркалом, благодарной своей кожей, в которую втирала крем. У Фонарева перехватило дыхание, он испугался и юркнул в кухню. Его сын и эта женщина были вместе уже полгода, и все это время по многу раз в день Фонарев отправлялся к ним, пытаясь понять отчуждение сына, его поспешную женитьбу, уход с последнего курса института, холодность невестки, их заговор; вспоминал Ирину обиду — ее просто оповестили о регистрации, он тогда был в командировке, ничего не знал, Ира позвонила в Казань, рассказала, он позвал к телефону Андрея, но тот уже убежал. Даже не пришло в голову подумать, удобно ли, выносимо ли будет, когда в тесной квартире появится еще один человек, собраться всем вместе и обсудить; все как должное, и все будто назло. Отчего этот бунт, жестокость?
Чем не угодил? Может, тем, что не пер, не стяжал и потому богатства не нажил? Что не умел кулаком по столу ударить и на своем настоять? Любил слишком, да к тому же нежно, уступчиво, и ошибался, полагая, будто причитается за такую любовь ответ? Или тем оплошал, что жил, как умел, по зыбкому и неприманчивому закону — порядочности, то есть чести посильной, и, значит, не мог, действительно не мог быть ни хозяином, ни отцом, ни мужем в каком-то всевечном смысле, и оттого не было никому покоя и сам ютился, вызывая теперь лишь насмешку? Умом Фонарев допускал, что это так, но сердцем не верил. Он уже сидел в ванной в темноте, среди тазов, кастрюль, банок и баночек с кол-паками. Там, в маленькой комнате, где под потолком висят на леске кордовые модели самолетов, которые вместе с Андрюхой собирали, клеили, два человека знают любовь, блаженство, восторг. . Й, стараясь не помешать их счастью, быть неслышным и ничего не услышать самому, тоже счастливый, он проскочил мимо их двери, лишь капля какой-то бархатистой мелодии просочилась в его слух.
Засолили чан, ведро. Остатки зажарили и ели три дня, насытились даже молодые, больше грибов не хотели. Ира была раздражена, скорее всего грибами, их вонью, связанными с ними шумом и суетой.
Фонарев отремонтировал тещину лампу, отвез вещи в химчистку, сдал и получил из прачечной белье, съездил на кладбище, на выставку Инрыбпром.
По-прежнему была теплынь, воздух легкий, стоячий, незаметный. Эту осень он чувствовал как-то особенно близко, раньше такого не бывало. Будто только теперь и ожила осенняя душа — непостижимая, но как-то вдруг понятная. Возникал тот далекий, просвеченный солнцем бор, сказочная тишь. Лишь на пятый день маетЫ1_все брался за журнальный роман, понравившийся Ире, старался убедить себя, что его тоже волнуют описываемые проблемы, отвлекаемый тещиным громкоголосьем, — Виктория Михайловна вела большую общественную работу в жилконторе, непрерывно звонила по телефону и отвечала на звонки, — его осенило: можно ведь поехать туда просто, не за грибами, можно не спозаранку, можно ведь даже никому ничего не говорить.
В Семеновку он прибыл около двенадцати, налегке и не в сапожках, а в своих сандалетах. Отсутствие утилитарной цели отменило необходимость спешить, стремиться побыстрее в лес. Не сразу удалось осилить такую простоту, словно и прогулка нуждалась в каком-то логическом обосновании, отчете.
Он пошел по тропке, потом наверх, в гору, мимо пожарного водоема, где сорок с лишним лет назад поймал карася. Память, столько позабывшая, почему-то сохранила это в целости, вплоть до повисшей на леске коряги, обоюдного испуга он тогда испугался не меньше, чем карась, той жутковатой необходимости схватить, присвоить, вынуть крючок из кровоточащего рыбьего рта, он помнил тот бьющийся в ладони скользкий живой холодок, который, оказывается, и был победой, мальчишки уже бежали с удочками к счастливому месту.
Он разыскал улицу — узкую, заросшую, зеленый дом в глубине сада, крыльцо, покатый столик и скамейка под акацией. Отец, мать словно не умирали, и как просто: оказывается, лишь от его памяти, ее милости зависела вроде бы такая мистическая, немыслимая вещь, как бессмертие. И даже дверь в дом была открыта… В саду упало яблоко, сильно ткнувшись в землю.
Улица кончилась, за широким лугом начинался лес — туда ходили с отцом, а дальше, километра три-четыре, был карьер, куда ездили на велосипедах купаться. Фонарев решил прогуляться до карьера и, чтобы не травить понапрасну душу, приказал себе в лес не сворачивать. Пока что, если не считать отца с матерью, он не встретил ни души. И здесь людей не было: грибники сюда не ходили, вдоль узкой песчаной дорожки росли громадные карнавальные мухоморы, он едва удержался от соблазна сбить пару красавцев. И вдруг под сосенкой он увидел боровик. Увидав его, остановившись, будто гриб на мгновение раньше окрикнул: «Стой!», Фонарев забыл обо всем на свете. Тем более, что в двух взглядах правее стоял еще один. . нет! два! «Господи. .» Это смахивало на обморок, сознание инженера не было приспособлено к таким удачам. Придя немного в себя, Фонарев закурил — чуток сбить волну, достал из кармана полиэтиленовый мешок, все же прихваченный на всякий случай, и сразу за ногой, за каблуком сандалета увидал четвертый. «Батюшки. .» Сознание чуда, удачи приживалось медленно. Он брал дары осторожно, полуверя, лишь увидав еще, еще и еще, поддался азарту, да такому, который и не с чем было сравнить, разве что с блаженными азартами детства. Из всех предков по мужской линии, чью кровь он унаследовал и слепо в себе хранил, вдруг выскочил на свет самый древний, далекий и дикий, он-то, в фонаревском обличье, и охотился сейчас в лесу: прыгал, делал перебежки, падал на колени, резко оглядывался, что-то восклицал, бормотал, приговаривал, срывал с себя рубашку, которая вскоре тоже была полна добычи. Сунув четыре гриба в карманы, он побежал в Семеновку, к тому дому, открыл калитку, вошел, и тотчас на крыльце появился жирноватый мужчина лет тридцати со спичкой в зубах.
— Добрый день. — Фонарев запыхался, поздоровался в два приема.
На подмогу тотчас вышли хозяйка с мокрыми руками и хныкающий мальчик лет пяти с перевязанным ухом. Женщина поглядела на Фонарева, на мужа, снова на Фонарева. Теперь шестью глазами они пытались постичь человека в сандалетах и в пиджаке, надетом на майку, и, благодаря сосновым иглам в всклокоченных волосах, сразу похожего на ежа. В левой руке у ежа была рубашка с грибами, правой он прижимал к груди тяжелый мешок, у которого оборвались ручки. Мальчик снова захныкал, жался больным ухом к мамке.
— Когда-то мы снимали в этом доме дачу, комнату и вот ту веранду. Хозяйку звали Мария Васильевна. У нее была корова, поросенок и куры. Я тогда был совсем маленький.
— Ну и что с того? — сказал мужчина, прикусив спичку.
Тут-то Фонарев и очнулся. Он прибежал спросить до завтра ведро или корзину, а лучше то и другое, почему-то не сомневаясь, что ему дадут под честное слово. Теперь же эта затея показалась ему лесным бредом, он сам не мог понять, как такая чушь взбрела ему в голову. Он попрощался, прикрыл за собой калитку и побрел к поезду, стараясь поскорее забыть происшествие, свой увлекательный доклад.
И не припомнить, когда он шел домой с таким чувством. Хотел сыграть на звонке полечку, но передумал — слишком легкомысленно, явно. Прямым пальцем он позвонил длинно, с нажимом, как подобает настоящему хозяину, после долгого отсутствия вернувшегося из дальних странствий, знающему, с каким нетерпением его ждут, и потому оттягивающего счастливый миг. Хотелось, чтобы все были дома.
Открыла теща.
— Ну-ка, Виктория Михайловна, принимайте… — Фраза была заготовлена, но вырвалась немного раньше, он начал первые слова, когда дверь еще не вполне отворилась.
Фонарев, Виктория Михайловна, подхватившая мешок, не успели войти в кухню, как появились Ира, Андрей. Разложили на столе газету. Фонарев неторопливо доставал боровики и укладывал один за одним.
— И где это ты? —Жена улыбнулась, оказывается, те ямочки на щеках еще были.
— Есть одно место, — Фонарев положил на стол последний, сорок седьмой, — в районе Симакино.
Сработало безотказно. Услыхав про Симакино, Виктория Михайловна пошла к себе и вернулась с «маленькой».
— Ира, корми мужа!
— Нас со Светой в лес не возьмешь? — сказал Андрей.
— А что? Давайте, завтра выходной. — Фонарев не сдерживал радость.
Он поглядел на сына, сын на него; похоже, оба удивились, что так давно не смотрели друг другу в глаза.
Чудный вечер был. Андрей попросил не трогать грибы до прихода Светы, пусть полюбуется. Сам вызвался раздобыть проволоку. Увидев грибы, потрогав, подержав каждый в руках, перемолвившись с ними, словно это цветы, куклы или дети, невестка изъявила желание чистить или «что там с ними нужно делать», и вместе с Ирой они скоблили, резали — готовили для сушки. «Ирина Ивановна, смотрите, у меня опять чистенький, как масло! Виктория Михайловна, а этот будем резать или целиком? Давайте целиком…» — слышал Фонарев, и на душе был праздник от домашнего мира и лада, которые увенчали этот необыкновенный день. Он бродил по квартире, присаживался, вставал, курил, осторожно, чтобы не нарушить ненароком идиллию, заглядывал в кухню, где сын уже нанизывал куски на проволочные шампуры, которые теща закладывала в духовку. В квартире пахло грибами, по вкусу пряный запах не уступал любимому — сжигаемых сухих листьев.
Когда улеглись, Фонареву захотелось обнять Иру, быть молодым, жадным, неугомонным. Он не сразу решился, будто собирался сделать что-то уже неуместное, глупое, лишнее, нарушить — вот дожили — нажитое с годами, право оставлять друг друга в покое. Осторожно протянул руку, жена сразу отозвалась — ждала?
В половине шестого он постучал в маленькую комнату. Поставил чайник, снова постучал. Обкатился холодной водой и еще постучал, посильнее.
— Чего? — Андрей прошлепал к двери.
— Встаете?
— А?..
— В лес идете?
— А… Не, поспим… — зашлепал обратно.
В этот день и в дни последующие он доезжал до Семеновки и с корзиной из виноградной лозы через деревню — только не по Земляничной улице, а по параллельной Луговой — шел на заветное место. Боровиков было много, не «косой коси», а как раз столько, чтобы не наскучить человеку, длить его радость — теперь уже спокойную, без плясок и воплей. Он скоро привык к этой милости, уже не сомневался, что так все и должно быть, раньше или позже что-то такое даже обязательно должно было случиться в его жизни, и, когда приходилось искать минут пятнадцать или двадцать, не паниковал, не злился: был уверен, что осечка временная.
В эти дни он пребывал в полной гармонии — как с миром в целом, так и с отдельными его частями. Не было претензий к будущему, не было наивной мысли сожалеть о чем-то прошлом, несбывшемся, и потому он сполна наслаждался лесной благодатью, звуками, тишиной, теплом и дождями. И стало казаться, дело вовсе не в корзине, которая наполнялась, тяжелела, и, опустей вдруг лес, это чувство уже не исчезнет, никогда его не покинет. Впервые Фонарев не стеснялся своей беззаботности, как будто сделал все, что ему полагалось, а уж как сделал — не ему судить, и, кроме тех, свадебных и прибалтийских, не было долгов, и не было просьб и пожеланий.
Городской его дом все отдалялся, превращаясь в тесный игрушечный шар, погремушку, набитую усталостями, обидами, упрямством, нетерпениями и лишними словами.
Впервые он ощущал одиночество не как скуку, беспокойство или страх, а как единственное, что на самом деле принадлежит ему.
Знакомым маршрутом на ремне он волок корзину к поезду, не подозревая, что тянет вес, в общем-то, ему непосильный мобилизовались какие-то скрытые, доселе никак не проявляющиеся резервы. Однажды, когда электричка уже скользила мимо платформы, он оступился, чуть не упал, грибы рассыпались, часть отвалившихся шляпок даже скатилась вниз; пришлось собирать и ехать на следующей, через час пятьдесят.
Увидав его корзину, люди замирали, улыбались, пугались, останавливались, некоторые старухи крестились, дети останавливали мамаш; люди что-то вспоминали, строили планы, вздыхали, кое-кто отважился с Фонаревым заговорить, и все глядели на него, на грибы, пытаясь как-то связать эти два явления, не прибегая к помощи чуда.
Обрабатывали с Викторией Михайловной, один вечер помогала Ира.
Доставив четвертую партию — сто двенадцать штук, опустив за порогом корзину, чувствуя, что уже не в силах донести ее до кухни, он сразу понял: что-то произошло. Даже сквозь грибной дух, видимо, уже навсегда пропитавший жилье, он почуял, что был скандал. Лицо тещи, пришедшей на кухню за валокордином, но-шпой и термосом, подтвердило: Ира и Света. В их тяжбы Виктория Михайловна не вмешивалась, запасшись лекарствами, термосом и сухарями, запиралась в своей комнате и оттуда не выходила, как правило, и на следующий вечер тоже. У Андрея играла музыка — негромко, утешительно. Ира вязала, подключив энергию обиды к спицам, и казалось, кусок носка и был тем, что она не договорила, не докричала невестке.
Жена не подняла головы, Фонарев знал, что лучше не трогать, ничего хорошего не услышись. Все же постоял в дверях и пошел обратно — переодеваться, мыться, выуживать лосиных блох, ужинать и разбираться с грибами. Чем он мог им помочь? Что он мог сказать? Одна хотела бы жить отдельно, и другая хотела бы жить отдельно, и эти перебранки нужны, чтобы показать, кто сильнее этого хочет и больше заслуживает и у кого меньше терпения ждать.
Он провозился до глубокой ночи. Приходил Андрей — ставил чайник, относил Свете еду. Сказал: «Привет». Ира заглянула уже в халате, ей очень хотелось договорить — подвернулся Фонарев.
— Я тебя прошу, хватит, ну, хватит нам грибов!! Надоел этот цирк! — В голосе мамино железо, уже чистое, без примесей.
Виктория Михайловна была другого мнения. Утром, складывая готовый ценный продукт в синюю наволочку, нацепляя пухлую наволочку на безмен, успокоила:
— Иру, что ли, не знаешь… Вчера сказала, сегодя забыла. Езжай. Год хоть и не грибной, но в таких местах, как Сима-кино… Да и деньков-то тебе осталось.
Вечером, подъезжая в поезде к городу, он принял решение домой грибы не везти, может кончиться истерикой, Ира под горячую руку возьмет да и выкинет все, в придачу и наволочку, и колпаки, — он представил, как легко, бесшумно проскальзывают они в унитаз. Мишка с Ольгой были в Юрмале, а то отвез бы им.
Он притащился в зал ожидания, сел, аккуратно поставил корзину между ног, прикрыв газетой. Была половина девятого, скоротать предстояло часа три. Рядом освободилось место. Он переставил корзину на скамью, подложил свою вязаную шапочку с помпоном, примерился щекой — нормально, взглянул, не примялись ли грибы, снова прилег, немного поерзал и уснул.
Проснулся Фонарев в начале двенадцатого, приладил поудобнее ремень и, не торопясь, чтобы подрастянуть час езды, поволок корзину в метро.
Его расчет оправдался. У Иры и Виктории Михайловны было темно, только у Андрея горел ночник. Он решил нигде не зажигать свет, осторожно снял обувь, в носках прокрался на кухню. Вставив бумажный пыж, плотно прикрыл дверь. Включил духовку, расстелил на полу газету, придвинул ее поближе к короткому красноватому свету домашнего очага, расставил корзину, миски, приготовил шампуры, после чего сел по-турецки на пол и принялся за грибы.