Крис вывел собак на пробежку вдоль канала. Я пока вижу их, потому что они не добрались еще до Уорик-авеню-бридж. Бинз хромает справа, то и дело рискуя свалиться в воду. Тост трусит слева. Через каждые десять шагов Тост забывает, что у него всего три лапы, и пытается опираться на культю.
Крис сказал, что скоро вернется, поскольку знает мое отношение к тому, что я пишу. Но Крису нравится это физическое упражнение, и едва он оказывается на улице, как солнце и ветерок заставляют его забыть обо всем. Кончается тем, что он бежит до зоопарка. Я стараюсь не злиться на него из-за этого. Крис нужен мне сейчас как никогда, поэтому я скажу себе: «Он делает это не нарочно», и постараюсь в это поверить.
Когда я работала в зоопарке, иногда эта троица заявлялась ко мне в середине дня, и мы с Крисом пили кофе в закусочной, а если была хорошая погода, то снаружи, сидя на скамейке, откуда открывался вид на фасад здания по Камберленд-террас. Мы разглядывали статуи на фронтоне и сочиняли про них разные истории. Одну фигуру Крис называл Сэром Толстая Задница, тем самым, которому взрывом повредило зад в битве при Ватерлоо. Другую я величала Дамой Простофилей, она застыла в позе бесхитростного изумления, но на самом деле была Алым Первоцветом в женском обличье. А кого-то в тоге — Макусом Сиктусом, потерявшим мужество и завтрак во время мартовских ид. Потом мы, хихикая над своими идиотскими выдумками, наблюдали, как собаки играют в охоту на птиц и туристов.
Готова поспорить, вы не представляете меня такой, ведь правда? — сочиняю глупые истории, сижу, уткнувшись подбородком в колени, с чашкой кофе, а рядом со мной на скамейке Крис Фарадей. И я даже не в черном, как теперь, а в брюках цвета хаки и оливковой блузке, нашей зоопарковской униформе.
Мне казалось, тогда я знала, кем была. Я с собой разобралась. Лет десять назад я решила, что внешность роли не играет, и если людям не нравится моя стрижка, если их шокирует чернильный цвет волос у корней, если кольцо в носу действует им на нервы, а вид сережек-гвоздиков, торчащих в ушах, словно средневековые пики, вызывает несварение желудка, ну и черт с ними. Они не умеют заглянуть вглубь. Не хотят увидеть меня настоящую.
Так все же, кто я? Что я? Восемь дней назад я могла ответить на это, потому что тогда знала. У меня была философия, ловко слепленная из убеждений Криса. Я соединила ее с тем, что почерпнула у своих однокурсников за два года пребывания в университете, и хорошенечко перемешала с тем, что узнала за те пять лет, когда выбиралась из-под несвежих, липких простыней с головой, раскалывающейся от боли, поганым вкусом во рту и не помня ни того, что было ночью, ни как зовут парня, который храпит рядом. Я знала женщину, которая через все это прошла. Она была злой. Жесткой. Непрощающей.
Я все еще такая же, и не без причины. Но во мне появилось и что-то новое. Я не могу это определить. Но ощущаю каждый раз, когда беру газету, читаю статьи и знаю, что впереди маячит суд.
Поначалу я говорила себе, что меня уже тошнит от заголовков. Что я устала читать про это проклятое убийство. Мне надоели лица участников, пялившиеся на меня со страниц «Дейли мейл» и «Ивнинг стандард». Мне казалось, я смогу избежать этой мерзости, читая только «Таймс», потому что в одном я точно могла рассчитывать на «Таймс» — на ее приверженность фактам и решительный отказ смаковать слухи. Но даже «Таймс» подхватила эту историю, и я поняла, что деться от нее мне больше некуда. Слова «кому какое дело» больше не помогают. Потому что дело есть мне, и я это знаю. Крис тоже это знает, и именно по этой причине он вывел собак на прогулку и дал мне время побыть одной.
— Знаешь, Ливи, сегодня мы, наверное, побегаем подольше, — сказал он и надел спортивный костюм. Обнял меня в своей несексуальной манере — сбоку, почти не прикасаясь телом, — и отбыл. Я сижу на палубе баржи, на коленях у меня желтый разлинованный блокнот, в кармане — пачка «Мальборо», у ног — жестянка с карандашами. Карандаши заточены очень остро. Перед уходом Крис об этом позаботился.
Я смотрю на остров Браунинга за заводью, где ивы окунают ветки в воду у крохотного причала. Листья на деревьях наконец-то распустились, что означает близость лета. Лето всегда было временем забвения, когда солнце выжигало все проблемы. Поэтому я говорю себе, что, если продержусь еще несколько недель и дождусь лета, все окажется в прошлом. Мне не придется об этом думать. Что-то предпринимать. Я говорю себе, что это не моя проблема. Но это не совсем так, и я об этом знаю.
Когда я устаю шарахаться от газет, то начинаю их изучение с фотографий. В основном я рассматриваю его. Я вижу, как он держит голову, и понимаю: ему кажется, что он удалился туда, где никто не сможет его обидеть.
Я понимаю. Одно время и я думала, что наконец-то попала в такое место. Но правда состоит в том, что как только вы начинаете в кого-то верить, как только вы позволяете чьей-то прирожденной доброте (а она действительно существует, эта истинная доброта, которой одарены некоторые люди) прикоснуться к вам — все кончено. Рушатся не только стены, раскалываются доспехи. И вы истекаете кровью, как спелый фрукт соком, кожура надрезана ножом, и мякоть обнажена для поглощения. Он еще этого не знает. Но со временем узнает.
Поэтому я пишу, видимо, из-за него. И потому еще, что знаю — за эту безотрадную путаницу жизней и любовей несу ответственность только я.
Вообще-то история начинается с моего отца и того, что я стала причиной его смерти. Это оказалось не первым моим преступлением, как вы увидите, но именно его не смогла простить моя мать. И поскольку она не смогла простить мне убийство отца, наши жизни пошли наперекосяк. И пострадали люди.
Непростое дело — писать о матери. Вероятно, это все равно что бросаться грязью — существует огромная возможность запачкаться самой. Но у матери есть одна черта, которую вы должны принять во внимание, если собираетесь это читать: она любит соблюдать приличия. Поэтому, если придется, она, без сомнения, достаточно деликатно объяснит, что мы с ней рассорились лет десять назад из-за моей «прискорбной связи» с музыкантом средних лет по имени Ричи Брюстер, но она никогда не скажет всего. Она не захочет, чтобы вы знали: какое-то время я была «другой женщиной» женатого мужчины, он обманул меня и сбежал, потом вернулся и наградил меня триппером, и в конце концов я оказалась в Эрлс-Корте, где обслуживала страждущих в машинах (пятнадцать фунтов за сеанс), когда мне до зарезу нужен был кокаин и я не могла тратить время на то, чтобы отвести клиента к себе. Мать никогда вам об этом не скажет. Она умолчит об этих подробностях, убедив себя, что защищает меня. Но правда в том, что мать всегда скрывала факты, чтобы защитить себя.
От чего? — спросите вы.
От правды, — отвечу я. От правды о ее жизни, ее неудовлетворенности, а в основном, о ее браке, что, по моему мнению, и направило мать — не считая моего отвратительного поведения — на путь, который впоследствии привел ее к убеждению, будто она обладает неким божественным правом вмешиваться в дела других людей.
Естественно, большинство тех, кто захочет проанализировать жизнь моей матери, не сочтет, что она вмешивалась. Наоборот, она покажется им женщиной изумительной социальной чуткости. Разумеется, она располагает для этого всеми данными: бывшая учительница английской литературы в вонючей средней школе на Собачьем острове, а по выходным чтица для слепых на общественных началах; заместитель директора центров отдыха для умственно отсталых детей; обладательница золотой медали за сбор средств для борьбы со всеми болезнями, какие только обсуждались в прессе. Поверхностному наблюдателю мать покажется женщиной, которая одну руку не вынимает из пузырька с витаминами, а другой ухватилась за первую перекладину лестницы, ведущей к святости.
— Существуют заботы выше наших личных, — всегда говорила она, когда с печалью в голосе не вопрошала: «Сегодня ты опять собираешься плохо себя вести, Оливия?»
Но мать не просто женщина, которая вот уже тридцать лет носится по Лондону, словно доктор Бариардо[1] двадцатого столетия. На то есть причина. И вот здесь на сцену выходит самозащита.
За время жизни с ней в одном доме у меня было много времени, чтобы попытаться понять материну страсть творить добро. Я пришла к выводу, что она служила другим, чтобы одновременно служить себе. Пока она суетилась в жалком мире лондонских неудачников, у нее не было времени задумываться о своем собственном мире. И в частности, о моем отце.
Я знаю, что сейчас модно, ссылаясь на детство, копаться в брачных отношениях родителей. Нет лучшего способа для оправдания крайностей, скудости и явных пороков собственной натуры. Но прошу вас отнестись снисходительно к этому маленькому путешествию в мою семейную историю. Оно объясняет, почему мать такая, какая она есть. А мать — тот человек, которого вам необходимо понять.
Хотя она никогда не признается, но, мне кажется, моя мать приняла моего отца не потому, что любила его, а потому что сочла его приемлемым. Он не воевал, что несколько снижало его привлекательность с точки зрения общества. Но несмотря на шумы в сердце, трещину в коленной чашечке и врожденную глухоту правого уха, папа по крайней мере имел совесть испытывать чувство вины за то, что избег военной службы. Он смягчил это чувство тем, что в 1952 году вступил в одно из обществ, занимавшихся восстановлением Лондона. Там он и познакомился с моей матерью. Она посчитала, что его присутствие там указывает на социальную чуткость под стать ее собственной, а не на желание забыть о состоянии, которое он и его отец сколотили, с 1939 года и до окончания войны печатая в своей типографии в Степни пропагандистские листовки по заказу правительства.
Поженились они в 1958 году. Даже теперь, когда папы нет уже столько лет, я иногда задумываюсь, какими были для моих родителей первые годы брака. Мне интересно, сколько времени понадобилось матери на осознание того, что диапазон проявления папиных чувств весьма скромен — от молчания до странной ласковой улыбки. Я всегда думала, что в постели их отношения ограничивались судорожным объятием, ощупыванием, затем пот, толчок, стон и брошенные в конце слова: «очень хорошо, моя дорогая», и именно этим я объясняла то, что была у них единственным ребенком. Я появилась на свет в 1962 году, маленький залог дружеского расположения, порожденный, я уверена, соитием дважды в месяц в миссионерской позе.
Надо отдать ей должное, мать три года играла роль преданной жены. Она заполучила мужа, достигнув одной из целей, вставших перед женщинами послевоенного поколения, и, как могла, старалась для него. Но чем больше она узнавала этого Гордона Уайтлоу, тем яснее осознавала, что он оказался не тем, за кого себя выдавал. Он не был страстным мужчиной, с которым она надеялась обвенчаться. Он не был бунтарем. Не имел цели. В душе он был просто печатником из Степни, хорошим человеком, мир которого ограничен бумажными фабриками и объемом готовой продукции, поддержанием техники в рабочем состоянии и противостоянием профсоюзам в их попытках обобрать его до нитки. Он занимался своим бизнесом, приходил домой, читал газету, съедал ужин, смотрел телевизор и шел спать. Интересов у него было немного. Сказать ему было практически нечего. Он был положительным, верным, надежным и предсказуемым. Короче, скучным.
Поэтому мать бросилась на поиски чего-нибудь способного расцветить ее мир. Она могла выбрать между адюльтером и алкоголем, но вместо этого принялась творить добро.
Она никогда ни в чем таком не признавалась. Признаться в том, что она всегда хотела в жизни чего-то большего, чем давал ей папа, означало бы признаться, что ее брак совершенно не оправдал ее надежд. Даже теперь, если вы поедете в Кенсингтон и спросите ее, она, без сомнения, нарисует вам райскую картину своей жизни с Гордоном Уайтлоу. Но поскольку это было не так, она выполняла свой общественный долг. Добрые дела заняли у матери место душевного покоя. Благородство жертвенных усилий заменило физическую страсть и любовь.
Зато мать обрела место, где могла укрыться в минуту уныния. Она жила с чувством выполненного долга и ощущением собственной значимости. Ее искренне и сердечно благодарили те, чьими нуждами она ежедневно занималась. Ее превозносили везде — от классной комнаты и зала совета директоров до больничной палаты. Ей пожимали руки, целовали в щечку. Тысячи разных голосов произносили: «Благослови вас Бог, миссис Уайтлоу. Да пребудет с вами Господь, миссис Уайтлоу». Ей приходилось отвлекать себя до того дня, когда умер папа. Она действительно получала все ей необходимое, держа в голове на первом месте нужды общества. Когда же умер мой отец, она в конце концов заполучила для себя и Кеннета Флеминга.
Да, правда. Спустя столько лет. Того самого Кеннета Флеминга.