Шаги приближались. Они были уверенными, решительными. Когда они послышались у двери в малую гостиную, во рту у меня пересохло. Внезапно шаги остановились. Я услышала чей-то судорожный вздох. Я повернулась. Это была мать. Мы смотрели друг на друга.
— Боже милосердный, — проговорила она, стоя как вкопанная и прижав руку к груди.
Я ждала также шагов Кеннета и его голоса: «Что там, Мириам?» или «Дорогая, что случилось?». Но единственным звуком был бой дедовских часов, отмеривших три часа. Единственным голосом — голос моей матери:
— Оливия? Оливия? Боже мой, что ты,..
Я думала, что мать войдет в комнату, но она оставалась в темноте коридора, сразу за порогом. Однако я разглядела, что на ней не очередной ее наряд в стиле Джеки Кеннеди, а ярко-зеленое платье с узором из нарциссов, поднимавшимся от подола до пояса, со сборками на талии. Оно было совершенно не в стиле матери, и невыгодно подчеркивало ее бедра. Эдакий привет весне. Не хватало только беленьких туфелек на ремешках и соломенной шляпы. Мне стало неловко за нее. Не требовалось особых знаний человеческой психологии, чтобы по одежде разгадать ее намерения.
— Я писала тебе письмо, — сказала я.
— Письмо.
— Должно быть, я уснула.
— Давно ты здесь находишься?
— С половины одиннадцатого. Меня привез Крис… парень, с которым я живу. Скоро он за мной приедет. Я уснула.
Я словно отупела. Все шло не так, как я запланировала. Мне полагалось держаться непринужденно и контролировать ситуацию, но когда я посмотрела на мать, я поняла, что не знаю, как продолжать. Давай, давай, грубо приказала я себе, кому какое дело, как она наряжается, чтобы поддерживать интерес в своем ягненочке? Опереди ее — установи главенство, на твоей стороне внезапность, как ты и хотела.
Но внезапность была и на ее стороне, и мать ничего не предпринимала, чтобы сгладить возникшую между нами неловкость. Конечно, я не могла рассчитывать на легкое возвращение в ее мир. Много лет назад я лишила себя всех прав на дружескую болтовню между матерью и дочерью.
Мать смотрела мне прямо в глаза. Она явно старалась не смотреть на мои ноги, не замечать алюминиевых ходунков возле письменного стола и не спрашивать, что означают мой вид, ходунки, а больше всего — мое присутствие в ее доме в три часа утра.
— Я читала про вас в газетах, — сказала я. — Про тебя и Кеннета. Ты понимаешь.
— Да, — отозвалась она, словно мое признание было само собой разумеющимся.
У меня вспотели подмышки, и мне очень хотелось промокнуть их платком.
— Он как будто неплохой парень. Я помню его с тех пор, как ты работала учительницей.
— Да, — произнесла она.
Я все сидела у стола, наполовину повернувшись к матери. Она стояла в коридоре и, по всему, не намеревалась подойти ко мне. Она была достаточно умна, чтобы понимать, я приехала о чем-то просить. Она была достаточно мстительна, чтобы заставить меня ползти по углям стыда и неловкости ради возможности попросить это.
Хорошо же, подумала я. Я подарю тебе эту ничтожную победу. Хочешь моего унижения? Я унижусь. Я буду само унижение.
— Я приехала поговорить с тобой, мама, — сказала я.
— В три утра?
— Я не знала, что это произойдет в три.
— Ты сказала, что написала письмо.
Я взглянула на исписанные листки. Ручкой я писать уже не могла, а карандашей в столе не нашлось. Получились какие-то каракули ребенка дошкольного возраста. Я скомкала листки.
— Мне нужно с тобой поговорить, — повторила я. — Наверно, я все испортила. Извини за позднее время. Если ты хочешь, чтобы я приехала завтра, я попрошу Криса…
— Нет, — прервала она. Видимо, я унижалась достаточно долго, чтобы удовлетворить ее самолюбие. — Я только переоденусь и приготовлю чай.
Мать быстро поднялась наверх, и прошло больше пяти минут, прежде чем она спустилась назад.
Она миновала дверь в малую гостиную, не глянув внутрь, на меня. Спустилась на кухню. Протянулись еще десять минут. Она собиралась потомить меня и насладиться этим. Мне хотелось поквитаться, но как это сделать, я толком не знала.
Я добралась до прежнего диванчика, и, делая рискованный поворот, чтобы сесть, подняла глаза. Мать стояла в дверях с чайным подносом. Мы смотрели друг на друга через пространство комнаты.
— Давно не виделись, — заметила я.
— Десять лет, две недели, четыре дня, — сказала она.
Моргнув, я отвернулась к стене, на которой все так же висела мешанина из японских гравюр, небольших портретов умерших Уайтлоу и малых фламандцев. Пока я таращилась на них, мать вошла и поставила поднос на стол перед диванчиком.
— Как всегда? — спросила она. — Молоко и два кусочка?
Будь ты проклята, подумала я, проклята, проклята. Я кивнула и снова устремила взгляд на малого фламандца.
— У меня болезнь, которая называется БАС, — сказала я.
За спиной я услышала мирный и такой знакомый звук — плеск чая, льющегося в фарфоровую чашку. Услышала звяканье чашки о блюдце. Потом почувствовала, что мать приблизилась. Ее рука легка на ходунки.
— Сядь, — сказала она. — Вот твой чай. Помочь тебе? — От нее пахло алкоголем, и я сообразила, что мать подкрепилась перед нашим разговором, пока переодевалась и готовила чай. Меня это успокоило.
Она снова спросила: — Тебе нужна помощь, Оливия?
Я покачала головой, мать отодвинула ходунки, когда я села. Она подала чашку, поставив блюдце мне на колени, придерживала его, пока я более-менее уверенно не взяла чашку.
Мать переоделась в темно-синий домашний халат и теперь больше походила на ту женщину, которую я некогда знала.
— БАС, — проговорила она.
— Уже почти год.
— Тебе трудно ходить?
— Сейчас.
— Сейчас?
— Сейчас это касается ходьбы,
— А потом?
— Стивен Хокинг.
Она поднесла свою чашку к губам, поверх ее края встретилась со мной глазами. Не сделав ни глотка, медленно поставила чашку на блюдце, потом на стол. Она села на уголок честерфилдского дивана, под прямым углом ко мне, наши колени разделяло пространство менее шести дюймов.
Мне захотелось услышать от нее какие-то слова. Но в ответ она лишь прижала пальцы к правому виску и стала массировать его.
Я собиралась сказать, что приеду в другой раз, но вместо этого произнесла:
— В основном, от двух до пяти лет. Семь, если повезет.
Она опустила руку.
— Но Стивен Хокинг…
— Это исключение. И это не важно, потому что я все равно не хочу так жить.
— Ты еще не можешь этого знать.
— Поверь, могу.
— Болезнь совершенно меняет отношение к жизни.
— Нет.
Я рассказала ей, как все началось, как споткнулась и упала на улице. Поведала про обследования и анализы. О бесполезной программе физических упражнений и визитах к разным знахарям. В заключение я рассказала о том, как прогрессирует болезнь.
— Она уже перекинулась на руки, — закончила я. — Пальцы у меня слабеют. Если ты посмотришь на письмо, которое я пыталась тебе написать…
— Черт бы тебя побрал, — сказала она, хотя в ее словах полностью отсутствовала страсть. — Черт бы тебя побрал, Оливия.
Настало время для лекции, но я выдержу, подумала я. Это всего лишь слова. Ей нужно высказать их, а как только она это сделает, мы сможем перейти от взаимных упреков по поводу прошлого к планам на будущее. Чтобы как можно скорее покончить с лекцией, я сделала первый шаг.
— Я натворила глупостей, мама… Оказалась не такой умной, как думала. Я ошибалась и очень сожалею.
Мяч был у нее, и я покорно ждала, когда она сделает бросок.
— Как и я, Оливия, — сказала она. — Сожалею. Больше ничего не последовало. До этого я на нее не смотрела, а лишь теребила нитку, выбившуюся из шва джинсов. Я подняла взгляд. Глаза матери затуманились, но были это слезы, усталость или усилие отогнать мигрень, я не поняла. Она как будто старела на моих глазах. Какой бы она ни показалась мне в дверях гостиной полчаса назад, сейчас она выглядела на свой возраст.
Совершенно неожиданно я задала ей вопрос:
— Почему ты послала мне ту телеграмму?
— Чтобы причинить тебе боль.
— Мы ведь могли помочь друг другу.
— Не тогда, Оливия.
— Я тебя ненавидела.
— Я винила тебя.
— И по-прежиему винишь? Она покачала головой.
— А ты?
Я подумала.
— Не знаю.
Она коротко улыбнулась.
— Похоже, ты стала откровенной.
— Приближение смерти способствует.
— Ты не должна говорить…
— Откровенность обязывает. — Я попыталась поставить чашку на стол, она забренчала о блюдце, как сухие кости. Мать взяла у меня чашку, прикрыла ладонью мой правый кулак.
— Ты другая, — сказала я. — Не такая, как я ожидала.
— Это все любовь.
Она произнесла это без тени смущения. В ее словах не было ни гордости, ни попытки защититься. Она просто констатировала факт.
— Где он? — спросила я.
Она недоуменно нахмурилась.
— Кеннет, — пояснила я. — Где он?
— Кен? В Греции. Я только что проводила его в Грецию. — Она, видимо, сообразила, как странно это прозвучало почти в половине четвертого утра, потому что, сев поудобнее, добавила: — Вылет задержали.
— Ты приехала из аэропорта?
— Да.
— Ты много для него сделала, мама.
— Я? Нет. В основном он всего добился сам. Он не боится работать и ставить цели. Просто я была рядом, чтобы узнать об этих целях и побудить его работать.
— И все равно…
На ее губах все еще играла улыбка обожания, словно мать и не слышала меня.
— Кен всегда создавал свой собственный мир, Оливия. Брал пыль и воду и превращал в мрамор. Мне кажется, он тебе понравится. Вы с ним одного возраста, ты и Кен.
— Я ненавидела его. — Потом поправилась. — Я его ревновала.
— Он прекрасный человек, Оливия. Действительно, прекрасный. Как он заботился обо мне просто по доброте душевной… — Она приподняла руку с подлокотника. — Что я могу сделать, чтобы украсить твою жизнь, всегда спрашивал он. Как вознаградить тебя за то, что ты для меня сделала? Приготовить ужин? Обсудить новости? Поделиться с тобой самым сокровенным? Вылечить мигрень? Сделать тебя частью моей жизни? Заставить тебя мною гордиться?
— А я ничего подобного для тебя не сделала.
— Неважно. Потому что теперь все изменилось. Жизнь изменилась. Я никогда не думала, что жизнь может настолько измениться. Но это происходит, если ты открыта для этого, дорогая.
Дорогая. Куда мы движемся? Я слепо последовала этим курсом,
— Я живу на барже. Она похожа… Мне понадобится инвалидное кресло, но баржа слишком… я пыталась… Доктор Олдерсон говорит, что есть приюты, специальные дома…
— И есть просто дома, — сказала мать. — Как этот, ведь он и твой дом.
— Ты же не можешь на самом деле хотеть…
— Я хочу, — сказала она.
Вот так все закончилось. Она встала и сказала, что нам нужно поесть. Помогла мне перейти в столовую, усадила за стол, а сама пошла на кухню. Через четверть часа она вернулась с яйцами и тостами. Она принесла клубничный джем и свежий чай. И села не напротив, в рядом со мной. И хотя именно она предложила поесть, сама она практически ничего не съела.
— Это будет ужасно, мама. Это… Я… БАС… Она накрыла мою руку ладонью.
— Мы поговорим об этом завтра, — сказала она. — И послезавтра. И на следующий день тоже. У меня сжалось горло. Я положила вилку.
— Ты дома, — сказала мать. И я поняла, что она говорит искренне.