Небо сегодня чистое — не видно ни облачка, — но не голубое, и я не знаю, почему. Не помню, когда я в последний раз видела по-настоящему голубое небо, и это меня тревожит. Возможно, солнце уничтожает голубизну, сначала обугливая небо по краям, как огонь поедает лист бумаги, а потом с нарастающей скоростью продвигаясь к центру, пока в конце концов над нами не останется вращающийся белый огненный шар, мчащийся к тому, что уже стало углем.
Крис работает над карнизом для дома в Куинс-парке. Это очень легкая работа, потому что карниз деревянный, а Крис, как правило, предпочитает работу с этим материалом работе с гипсом. Он говорит, что гипс его нервирует.
— Господи, Ливи, кто я такой, чтобы касаться потолка Роберта Адама? — говорит он.
Поначалу я думала, что это ложная скромность, учитывая, сколько людей просят его заняться их домом, как только распространяется слух, что облагораживают еще один дом по соседству, но это было до того, как я познакомилась с Крисом поближе. Я считала его человеком, который сумел очистить от паутины сомнений все углы своей жизни. Со временем я узнала, что эту личину он надевает, когда надо проявить власть. Настоящий Крис такой же, как все мы — мучается неуверенностью. У него есть темная маска, которую он цепляет, когда этого требует ситуация. Однако в светлое время, когда власть, на его взгляд, не нужна, он такой, какой есть.
Сперва мне хотелось больше походить на Криса. Даже когда я жутко на него злилась — в начале, когда затаскивала других парней на баржу с этой мерзкой, нарочитой своей улыбочкой и трахала их до потери пульса, и чтобы Крис наверняка знал, что я делаю и с кем, — я все равно хотела быть, как он. Мне страстно хотелось поменяться с ним телом и душой. Мне хотелось чувствовать себя свободной, чтобы вывернуться наизнанку и сказать: «Вот я какая под всей этой бравадой», совсем как Крис, а так как сделать этого я не могла, потому что не могла быть им, я пыталась его обидеть. Я стремилась довести его до крайности и дальше. Я хотела погубить его, потому что тогда доказала бы, что весь его образ жизни — ложь. А мне нужно было все свести к этому.
Мне стыдно за себя как за человека. Крис говорит, что стыдиться бессмысленно.
— Ты была такой, какой пришлось быть, Ливи, — говорит он. — Смирись с этим.
Но у меня не получается. Каждый раз, когда я, как мне кажется, готова разжать руку, растопырить пальцы и позволить памяти уйти, как воде в песок, что-то отвлекает меня и останавливает. Иногда это услышанная музыка или женский смех, пронзительный и фальшивый. Иногда кислый запах залежавшегося, невыстиранного белья. Иногда выражение гнева на чьем-нибудь лице или мутный взгляд отчаянной тоски, брошенный на тебя незнакомцем. А кроме того, я против своей воли отправляюсь в путешествия, меня уносит назад во времени и приводит к порогу той личности, которой я была.
— Я не могу забыть, — говорю я Крису, особенно когда бужу его из-за судорог в ногах и он, сопровождаемый Бинзом и Тостом, приходит ко мне в комнату со стаканом теплого молока и настаивает, чтобы я его выпила.
— Тебе и не нужно забывать, — говорит он, а собаки устраиваются на полу у его ног. — Забвение означает, что ты боишься учиться у прошлого. Но простить придется.
И я пью молоко, хотя не хочу, обеими руками поднося стакан ко рту и стараясь не стонать от боли. Крис замечает. Он массирует меня. Мышцы снова расслабляются.
Когда это происходит, я извиняюсь.
— За что ты извиняешься, Ливи? — спрашивает он. Хороший вопрос. Когда Крис его задает, для меня он словно та музыка, смех, белье, вид лица, случайный взгляд. И я снова путешественница, которую тянет назад, тянет назад, чтобы посмотреть, кем я была.
Беременная в двадцать лет. Я называла свой плод «это». В первую очередь я воспринимала его не как растущего внутри меня ребенка, а как неудобство. Ричи воспользовался этим как предлогом, чтобы слинять. Он был достаточно великодушен, чтобы оплатить счет в гостинице прежде чем исчезнуть, но не настолько великодушен, чтобы не сообщить портье, что отныне я официально «самостоятельна». Я сожгла достаточно мостов между собой и персоналом «Коммодора». Так что они были только рады выставить меня.
Оказавшись на улице, я выпила кофе и съела сосиску с булочкой в кафе напротив станции метро «Бейсуотер». И прикинула все варианты. Я пялилась на знакомый красно-бело-синий знак подземки, пока его роль избавителя от всех моих зол не стала очевидной. Вот он, вход на Кольцевую линию и на линию «Дистрикт», в каких-то тридцати ярдах от того места, где я сидела. И всего в двух остановках на юг была станция «Хай-Стрит-Кенсингтон». Какого черта, подумала я. И тогда же и там же решила: самое меньшее, что я могу дать в этой жизни своей матери — это шанс оставить роль всеобщей матери-благодетельницы в обмен на практическую помощь родной дочери. Я поехала домой.
Вы недоумеваете, почему они приняли меня. Видно, вы из тех, кто никогда, даже на мгновение, не огорчал своих родителей, да? Поэтому, вероятно, вы и не в состоянии постичь, почему такую, как я, все равно пустят назад. Вы забыли главное определение дома: место, куда вы идете, стучите в дверь, изображаете раскаяние, и вас впускают. А как только вы оказываетесь внутри, то сразу, не распаковываясь, выкладываете ту дурную новость, которая и привела вас домой.
Я два дня не говорила матери о беременности, и выбрала момент, когда она проверяла тетради своего английского класса. Она сидела в столовой, в передней части дома. На столе перед ней высились три стопки работ, а рядом с локтем дымился чайник, в котором был заварен чай «Дарджилинг». Я взяла лежавшую сверху тетрадь и лениво прочла первое предложение. До сих пор его помню: «Исследуя характер Мэгги Тулливер, читатель размышляет над тонким различием между судьбой и роком». Какие пророческие слова.
Я бросила тетрадку на место. Не поднимая головы, мать посмотрела на меня поверх очков.
— Я беременна, — сказала я.
Она положила карандаш. Сняла очки. Налила чаю. Не добавила ни молока, ни сахара, но все равно помешала в чашке.
— Он знает?
— Это очевидно.
— Почему очевидно?
— Ну он же сбежал. Она сделала глоток чая.
— Понятно.
Взяла карандаш и постучала им по мизинцу. Чуть улыбнулась. Покачала головой. В ушах у нее были сережки в форме скрученных веревочек и такая же цепочка на шее. Я помню, как все они поблескивали на свету.
— Что? — спросила я.
— Ничего, — сказала она. Еще глоток чая. — Я думала, что ты образумилась и порвала с ним. Я думала, поэтому ты и вернулась.
— Какая разница? Все кончено. Я вернулась. Разве это плохо?
— Что ты собираешься теперь делать?
— С ребенком?
— Со своей жизнью, Оливия.
Я ненавидела этот ее назидательный тон и сказала:
— Это уж мое дело. Может, я оставлю ребенка. Может, нет.
Я знала, что собираюсь делать, но хотела, чтобы предложение исходило от нее. Она столько лет изображала из себя великое воплощение Общественной Совести, что я испытывала потребность сорвать с нее маску.
— Мне нужно об этом подумать, — сказала она и вернулась к своим тетрадям.
— Как угодно, — ответила я и пошла из комнаты. Когда я проходила мимо ее стула, она задержала меня, выставив руку и положив ее на мгновение — я думаю, ненамеренно, — на мой живот, внутри которого рос ее внук.
— Твоему отцу мы говорить не будем, — произнесла она. И я поняла, что она хочет сделать.
Я пожала плечами:
— Сомневаюсь, что он понял бы. Папа хоть знает, откуда берутся дети?
— Не издевайся над своим отцом, Оливия. Он более мужчина, чем тот, кто бросил тебя.
Двумя пальцами я сняла ее руку со своего тела и вышла из комнаты.
Я слышала, как она встала и подошла к серванту; открыла ящик и покопалась в нем. Потом прошла в маленькую гостиную, набрала какой-то номер и начала разговор.
Она договорилась о приеме через три недели. Умно с ее стороны. Она хотела потомить меня. А пока мы разыгрывали что-то среднее между нормальной семейной жизнью и вооруженным перемирием. Неколько раз мать пыталась завести со мной речь о прошлом, в основном заполненном Ричи Брюстером, и о будущем — о возвращении в Гертон-колледж. Но о ребенке она не упомянула ни разу.
Почти месяц спустя после того, как Ричи оставил меня в «Коммодоре», я сделала аборт. Отвезла меня мать. Она ехала, положив руки поверх руля и рывками давя на акселератор. Она выбрала самую отдаленную клинику на севере, в Мидлсексе, и пока мы ехали туда безотрадным дождливым и наполненным выхлопными газами утром, я гадала, не для того ли она выбрала именно эту клинику, чтобы наверняка не встретиться ни с кем из своих знакомых. Это как раз в ее духе, думала я, в точности соответствует ее лицемерной натуре. Я сгорбилась на сиденье, сунув руки в рукава куртки, как в муфту, и чувствуя, как стягивает рот.
— Мне нужно покурить, — заявила я.
— Не в машине, — ответила она.
— Я хочу покурить.
— Это невозможно.
— Я хочу!
Она подъехала к тротуару и сказала:
— Оливия, ты просто не можешь…
— Что не могу? Не могу курить, потому что это повредит ребенку? Какая чушь.
На нее я не смотрела. Я смотрела в окно, наблюдая, как двое мужчин выгружают из желтого фургона побывавшие в химчистке вещи и несут их к дверям приемного пункта. Я ощущала гнев матери и ее попытку совладать с ним. Мне понравилось не только то, что я до сих пор могу спровоцировать мать, но что и ей стоит труда не сбрасывать с себя личину каждый раз, когда мы с ней остаемся наедине.
— Я собиралась сказать, что ты не можешь и дальше так жить, Оливия, — очень осторожно произнесла она.
Изумительно. Еще одна лекция. Я уселась поудобнее и закатила глаза.
— Давай просто покончим с нашим делом, — отозвалась я и помахала пальцами в сторону дороги. — Давай, Мириам, поехали.
Никогда раньше я не называла ее по имени, и сменив «мать» на «Мириам», я почувствовала, как баланс сил склонился в мою сторону.
— Тебе доставляет удовольствие грубить по мелочам, да?
— Ой, я тебя умоляю. Давай не будем начинать.
— Этого я в человеке не понимаю, — произнесла она своим «я-сама-рассудительность» тоном. — Я стараюсь, но не могу. Объясни мне. Откуда идет твоя недоброжелательность? Как мне с ней справляться?
— Послушай, давай поедем. Отвези меня в клинику, чтобы мы могли сделать наше дело.
— Только после разговора.
— О господи! Какого черта ты от меня хочешь? Если ты ждешь, что я поцелую твою руку, как делают все эти придурки, в жизнь которых ты вмешиваешься, то этого не будет.
— Все эти придурки… — задумчиво проговорила она, а потом произнесла: — Оливия. Дорогая моя. — Раздался шорох, и я поняла, что она повернулась ко мне. Я прекрасно представляла себе выражение ее лица по ее тону и выбору слов. «Дорогая моя» означало, что я дала ей повод изобразить понимание и сопутствующее ему сочувствие. От слов «дорогая моя» меня бросило в дрожь, и баланс сил ловко переместился на ее сторону. Она сказала: — Оливия, ты сделала это из-за меня?
— Не обольщайся.
— Из-за моих проектов, карьеры, моих… — Она коснулась моего плеча. — Ты думала, что я тебя не люблю? Дорогая, ты пыталась…
— Боже! Может, заткнешься и поедешь?! Хоть на это ты способна? Можешь ехать и смотреть на дорогу и убрать от меня свои липкие руки?
Через мгновение, дав моим словам раствориться в воздухе и порезонировать в машине для максимального эффекта, она проговорила: «Да, конечно», — и я поняла, что снова сыграла по ее правилам. Я позволила ей почувствовать себя оскорбленной стороной.
С моей матерью всегда было так. Только думаешь, что одержала верх, как она быстренько возвращает тебя на землю.
Когда мы добрались до клиники и заполнили документы, сама процедура не заняла много времени. Немножко поскребли, немножко отсосали, и неудобство исчезло из нашей жизни. После я лежала в узкой белой комнате на узкой белой кровати и думала о том, чего от меня ждала мать. Без сомнения, плача и скрежета зубовного. Сожаления. Чувства вины. Любого свидетельства того, что я Усвоила Урок. Плана на будущее. Но что бы это ни было, я не собиралась идти на поводу у этой суки.
Два дня я провела в клинике из-за легкого кровотечения и инфекции, которые не понравились докторам. Они хотели продержать меня неделю, но меня это не устраивало. Я выписалась и поехала домой на такси. Мать встретила меня в дверях. В одной руке она держала авторучку, в другой — светло-желтый конверт, на кончике носа сидели очки для чтения.
— Оливия, да что это, в самом деле… — начала она. — Врач сказал мне, что…
— Мне нужны деньги заплатить за такси, — перебила я и, оставив ее разбираться, прошла в столовую и налила себе выпить. Я стояла у серванта и серьезно размышляла, что буду делать дальше. Не с жизнью, с вечером.
Я залпом выпила джин. Налила еще. Услышала, как закрылась входная дверь. Шаги матери прощелкали по коридору и затихли на пороге столовой. Обращалась она к моей спине.
— Врач сказал, что у тебя было кровотечение.
Инфекция.
— Все под контролем. — Я болтнула джин в стакане.
— Оливия, мне бы хотелось, чтобы ты знала: я не приезжала проведать тебя, поскольку ты ясно дала понять, что не хочешь меня там видеть.
— Правильно, Мириам. — Постукивая ногтем по стакану, я заметила, что звук становится насыщеннее по мере моего продвижения снизу вверх, а не наоборот, как можно было ожидать.
— Когда я не смогла привезти тебя домой тем же вечером, мне пришлось что-то придумать для твоего отца, поэтому…
— Он не вынесет правды?
— Поэтому я сказала ему, что ты в Кембридже, выясняешь, что нужно сделать, чтобы восстановиться.
Я фыркнула, не разжимая губ.
— И как раз этого я от тебя хочу, — сказала она.
— Ясно. — Я осушила свой стакан и подумала, не налить ли еще, но первые две порции подействовали на меня быстрее, чем я ожидала. — А если я не восстановлюсь?
— Думаю, ты в состоянии догадаться о последствиях.
— И что это значит?
— То, что мы с твоим отцом решили поддерживать тебя во время учебы в университете, но только в этом случае. Что мы не собираемся сложа руки смотреть, как ты губишь свою жизнь.
— А-а. Спасибо. Поняла. — Поставив стакан на сервант, я вышла из комнаты, отстранив мать.
— Ты можешь подумать об этом до завтра, — сказала она. — Утром я хочу услышать твое решение.
— Хорошо, — сказала я и подумала: «Глупая корова».
Я пошла к себе. Моя комната находилась на верхнем этаже, и к концу восхождения ноги у меня тряслись, а спина взмокла. Я постояла минуту, прислонившись лбом к двери и посылая мать, а потом уже и отца по всем известным мне адресам. Мне нужно было куда-нибудь смыться на вечер. Это было лечение и забвение в одном флаконе. Я отправилась в ванную комнату, где освещение было поярче, чтобы накраситься. В этот момент позвонил Ричи Брюстер.
— Я скучаю по тебе, детка, — сказал он. — Все кончено. Я ушел от нее. Я хочу снова доставить тебе радость.
Он сказал, что звонит из «Джулипса». Их оркестр только что подписал контракт на полгода. Они вернулись из турне по Нидерландам. Раздобыли в Амстердаме достойный гашиш и сумели его вывезти, доля Ричи, вся расписанная словами «Милая Лив», лежит за сценой, ждет меня.
— Помнишь, как нам было хорошо в «Коммодоре»? — сказал он. — А теперь будет еще лучше. Я был дурак, что бросил тебя, Лив. Ты — лучшее, что случилось со мной за многие годы. Ты нужна мне, детка. Ты мое вдохновение.
— Я избавилась от ребенка, — сказала я. — Три дня назад. У меня нет настроения. Ясно?
Уж кем-кем, а музыкантом Ричи был классным. С ритма он не сбился, проговорив:
— О, детка. Детка. О, черт. — Я слышала его дыхание, голос сделался напряженным. — Что я могу сказать. Я испугался, Лив. И сбежал. Ты подошла слишком близко. Ты пробудила во мне неожиданные ощущения. Понимаешь, я испытал слишком сильные чувства. Раньше у меня ничего подобного не было. Поэтому я испугался. Но теперь у меня в голове все встало на свои места. Разреши мне все исправить. Я люблю тебя, детка.
— У меня нет времени на подобную чепуху.
— Это не закончится, как раньше. Это вообще не закончится.
— Точно.
— Дай мне шанс, Лив. Если я упущу его, то потеряю тебя. Но дай мне шанс. — И дальше он ждал и дышал.
Я позволила ему и подождать, и подышать. Мне понравилась возможность поставить Ричи Брюстера именно на то место, на которое я хотела.
— Ну же, Лив, — заговорил он. — Помнишь, как это было? Будет лучше.
Я взвесила возможности. Их было как будто три: возвращение в Кембридж и жизнь в плену ограничений, которую подразумевает Кембридж; работа на панели ради куска хлеба и желания отстоять свое «я»; и новая попытка с Ричи. У Ричи была работа, деньги, наркота и, по его словам, жилье — квартира на первом этаже в районе рынка Шепердс-буш. Было и еще кое-что, как сказал он. Но он мог и не уточнять, что именно. Я знала, потому что знала его: вечеринки, люди, музыка и вечный праздник. Как я могла выбирать между Кембриджем или улицей, когда, стоит мне лишь доехать до Сохо, и я окажусь в гуще настоящей жизни?
Я закончила краситься. Схватила в охапку сумку и пальто и сказала матери, что ухожу. Она сидела в маленькой гостиной за изящным письменным столом, принадлежавшим бабушке, и надписывала стопку конвертов. Она сняла очки и отодвинула стул. Спросила, куда я иду.
— Ухожу, — повторила я.
Она поняла, как всегда понимают матери.
— Он позвонил тебе, да? Это был он? Я не ответила.
— Не делай этого, Оливия, — попросила она. — Ты еще все можешь исправить. У тебя был трудный период, дорогая, но это не означает, что твоим мечтам наступил конец. Я тебе помогу. Твой отец тебе поможет. Но ты должна пройти свою половину пути.
Я видела, что она разводит пары для чтения проповеди. Ее глаза начали загораться этим огнем.
— Не трудись, Мириам, — сказала я. — Я ухожу. Буду поздно.
Это было ложью, но я хотела отделаться от матери. Она быстро сменила тактику.
— Оливия, ты нездорова. У тебя было серьезное кровотечение, не говоря уже об инфекции. Всего три дня назад у тебя была, — показалось ли мне, что ей трудно было выговорить следующее слово? — операция.
— Я сделала аборт, — сказала я, с удовольствием увидев, как по ее телу пробежала дрожь отвращения.
— Думаю, нам лучше забыть об этом и продолжать жить.
— Да. Правильно. Ты забывай, вернувшись к своим конвертам, а я буду продолжать жить.
— Твой отец… Оливия. Не делай этого.
— Папа переживет. И ты тоже. — Я повернулась. Призывы к благоразумию сменились торгом. Она сказала:
— Оливия, если ты сегодня вечером уйдешь из дома… после всего, через что ты прошла, после всех попыток помочь тебе… — Она умолкла. Я повернулась к ней. Она сжимала авторучку, как кинжал, хотя лицо ее казалось абсолютно спокойным.
— Да?
— Я умываю руки.
— Не забудь мыло.
Я оставила ее вырабатывать выражение лица, подходящее покинутой матери. И ушла в ночь.
В «Джулипсе» я встала у бара, наблюдая за посетителями и слушая игру Ричи. Во время первого перерыва он протолкнулся ко мне, не обращая внимания на пытавшихся заговорить с ним, его взгляд был прикован ко мне, как железо к магниту. Он взял меня за руку, и мы прошли за сцену.
— Лив. О, детка, — сказал он, обнимая меня, как хрустальную вазу, и перебирая мои волосы.
Остаток вечера я провела за сценой. Между выступлениями мы курили гашиш. Я сидела на коленях у Ричи. Он целовал мне ладони и шею. Отшил ребят из своей группы, когда они приблизились к нам. Сказал, что без меня он ничто.
Когда «Джулипс» закрылся, мы пошли выпить кофе. Освещение в кафе было ярким, и я сразу же заметила, что выглядит Ричи неважно. Глаза стали еще больше похожи на глаза бассет-хаунда, кожа обвисла. Я спросила, не болел ли он. Он ответил, что разрыв с женой подействовал на него сильнее, чем он предполагал.
— Лоретта продолжает любить меня, детка, — сказал он. — Я хочу, чтобы ты об этом знала, потому что лжи между нами больше не будет. Она не хотела, чтобы я уходил. Даже теперь она хочет, чтобы я вернулся. Но для меня это неприемлемо. Без тебя я не могу. — Он сказал, что первая неделя без меня открыла ему глаза. Сказал, что остальное время собирался с мужеством, чтобы сделать этот шаг. И добавил: — Я слаб, детка. Но ты, как никто другой, даешь мне силы. — Он поцеловал кончики моих пальцев и закончил: — Поехали домой, Лив. Дай мне все исправить.
В этот раз все действительно пошло по-другому, как он и пообещал. Мы поселились не в вонючей дыре на третьем этаже с ковровыми квадратиками на полу и мышами за обоями. У нас была квартира в бельэтаже в перестроенном особняке, с оригинальным эркером и стильными коринфскими колоннами по обе стороны от крыльца. В квартире был камин с кованой решеткой и изразцами. Имелась у нас и спальня, и кухня, и ванна на львиных лапах. Каждый вечер мы шли в «Джулипс», где играла группа Ричи. Когда заведение закрывалось, мы отправлялись в город. Веселились на вечеринках, пили. Нюхали кокаин, если предоставлялась такая возможность. Даже пробовали ЛСД. Мы танцевали, мы тискались на заднем сидении такси и никогда не возвращались домой раньше трех ночи. Мы ели в постели купленную навынос китайскую еду. Купили акварель и разрисовывали тела друг друга. Однажды ночью мы напились, и он вдел сережку мне в ноздрю. Во второй половине дня Ричи репетировал со своей группой, и когда уставал, то всегда приходил ко мне.
Вот так было на этот раз. Простофилей я не была, и вполне могла отличить ложь от правды. Но все же на всякий случай я подождала две недели, не сорвется ли Ричи. Когда этого не случилось, я поехала домой в Кенсингтон и забрала свои вещи.
Мать отсутствовала, когда я приехала. Это было во вторник днем, и ветер налетал порывами, ритмичность которых всегда вызывает одну ассоциацию — что кто-то в небе трясет большую простыню. Сначала я позвонила в дверь. Подождала, втянув голову в плечи, чтобы защититься от ветра, и позвонила снова. Потом я вспомнила, что по вторникам днем мать всегда допоздна задерживалась на Собачьем острове, занимаясь с гениями из своего пятого класса в надежде подобрать к ним отмычку и напитать их Души Истиной. Ключи от дома были у меня при себе, так что я вошла.
Мать предполагала, что я приду. Она съездила в Кембридж и забрала мою одежду. Упаковала ее и другие мои вещи в картонные коробки, аккуратно заклеив их скотчем и составив на полу в моей комнате. Спасибо, Мир, подумала я. Старая корова, карга старая, треска протухшая. Спасибо, что позаботилась обо мне с присущей тебе компетентностью.
Я заглянула в коробки, отобрала нужное, а остальное вывалила на кровать и на пол. Потом с полчаса побродила по дому. Ричи сказал, что с деньгами становится туговато, поэтому я взяла что могла, чтобы помочь ему выкрутиться: какую-то серебряную штучку, оловянный кувшин, одну-две фарфоровых вещицы, три или четыре кольца, несколько миниатюр, лежавших на столе в гостиной. Все это было частью наследства, которое я со временем получила бы. Я просто немного опередила события.
С деньгами было трудно на протяжении нескольких месяцев. Квартира и наши расходы съедали больше, чем зарабатывал Ричи. Чтобы помочь, я устроилась в кафе на Чаринг-Кросс-роуд, торговавшее печеным картофелем с наполнителями, но для нас с Ричи удержать деньги было все равно что в бурю гоняться за перьями. Поэтому Ричи решил, что единственный способ подзаработать — это несколько дополнительных выступлений за пределами Лондона.
— Ты и так много работаешь, — сказал он. — Давай я съезжу в Бристоль, или Эксетер, или Йорк, или Чичестер, — чтобы поправить наши дела, Лив.
Оглядываясь назад, я понимаю: я должна была сообразить, что все это значит — недостаток денег в сочетании со всеми этими дополнительными выступлениями. Но сначала я не поняла. Не потому, что не хотела, а потому что не могла себе это позволить. В Ричи я вложила гораздо больше, чем деньги, но я не была готова это признать. Поэтому я лгала себе и закрывала на все глаза. Я говорила себе, что нам отчаянно не хватает денег и с его стороны вполне разумно поехать на заработки. Но когда с деньгами стало совсем плохо, а его поездки вообще перестали приносить доход, я вынуждена была сложить два и два: он не приносил денег, потому что тратил их.
Я выступила с обвинениями. Он покаялся. Он погряз в расходах. Жена в Брайтоне, я в Лондоне, девица по имени Сэнди в Саутенд-он-Си.
Про Сэнди он сначала не сказал. Не дурак был. Все распинался про свою жену, мученицу Лоретту, которая по-прежнему его любит, не может заставить себя расстаться с ним, мать его детей и так далее и тому подобное. Он взял за правило время от времени заезжать в Брайтон, как любой ответственный отец. И во время этих своих трех или четырех визитов — а может, их было пять, Ричи? — не преминул наведаться и в трусики Лоретты. Она была беременна.
Он плакал, говоря мне об этом. Что он мог поделать, говорил он, ведь они столько лет были женаты, она была матерью его детей. Как он мог отвергнуть предложенную ею любовь, раз она не смогла разлюбить его, раз она никогда не сможет его разлюбить… Это ничего не значит, она ничего не значит, то, что они были вместе — ничего не значит, потому что «ты единственная, Лив. Ты вдохновляешь меня как музыканта. Все остальное шелуха».
Кроме Сэнди, как выяснилось. О Сэнди я узнала однажды в среду утром, когда врач объяснил: то, что считала неприятным и вызывающим неудобства воспалением, на самом деле оказалось триппером. С Ричи я покончила к вечеру четверга. У меня хватило силы выкинуть его вещи на крыльцо и договориться о смене замка. К вечеру пятницы мне казалось, что я умираю. К субботе врач назвал это «самым интересным и необыкновенным случаем заражения», что на его языке означало: он никогда ничего подобного не видел.
На что это было похоже? На лихорадку и жжение, на крики в полотенце, когда я ходила в туалет, на ощущение, будто крысы отхватывают большие куски от моей вагины. У меня было шесть недель, чтобы поразмышлять о Сэнди, Ричи и Саутенд-он-Си, пока я таскалась от врача до своей кровати и обратно в полной убежденности, что гангрена не страшнее того, что происходит со мной.
Дело быстро дошло до отсутствия еды в квартире, до грязного белья в коридоре и швыряния посуды об стену. У меня быстро кончились деньги. О враче заботилась Национальная служба здравоохранения, но больше никто ни о чем не заботился.
Помню, как я сидела у телефона и думала: черт побери, вот я и капитулирую. Помню, я засмеялась. Все утро я допивала оставшийся джин, и понадобилось сочетание джина с отчаянием, чтобы я позвонила. Это было в воскресенье днем. Трубку снял папа. Я сказала: — Мне нужна помощь. Он ответил:
— Ливи? Ради бога, где ты? Что случилось, милая моя?
Когда я в последний раз с ним говорила? Я не могла вспомнить. Неужели он всегда так ласково разговаривал? И его голос всегда был таким добрым и негромким?
— Ты заболела, да? — спросил он. — Несчастный случай? Ты не ранена? Ты в больнице?
Со мной произошло что-то странное. Его слова подействовали как анестезия и скальпель. Без всякой боли я открыла ему свою душу.
Я все ему рассказала. А в завершение я попросила:
— Папа, помоги мне. Пожалуйста, помоги мне из этого выбраться.
— Я все устрою, — ответил он. — Я сделаю все, что могу. Твоя мать…
— Я больше не могу тут находиться, — сказала я и заплакала. Я ненавидела себя за это, потому что знала — он расскажет ей о моих слезах, а она станет говорить ему о детях, которые пускаются во все тяжкие, и о родителях, которые твердо стоят на своем и верны своему слову и закону и как последние идиоты считают, что их образ жизни — единственно правильный. — Папа! — Должно быть, я прорыдала это в голос, потому что долго еще после того, как я произнесла его, слово «папа» звучало в квартире.
— Дай мне твой номер телефона, Ливи, — мягко попросил он. — Дай мне твой адрес. Я поговорю с твоей матерью и свяжусь с тобой.
— Но я…
— Ты должна мне довериться.
— Обещай.
— Я сделаю, что смогу. Это будет нелегко.
Полагаю, он постарался как можно лучше представить дело, но мать всегда была экспертом в том, что касалось Семейных Проблем. Она не отступила от своих убеждений. Два дня спустя она прислала мне пятьдесят фунтов в конверте. Банкноты были завернуты в лист белой бумаги. На нем она написала: «Дом — это место, где дети учатся жить по правилам своих родителей. Когда сможешь дать гарантию, что будешь придерживаться наших правил, пожалуйста, дай нам знать. Слез и просьб о помощи тут недостаточно. Мы любим тебя, дорогая. И всегда будем любить». Вот так.
Мириам, подумала я. Добрая старушка Мириам. Я читала между строк, написанных ее идеальным почерком. Все то же умывание рук в отношении собственной дочери. Мать, как могла, постаралась, чтобы я получила по заслугам.
Ну и черт с ней, подумала я. Я обрушила на нее все проклятия, какие смогла вспомнить. Все болезни, все несчастья, все неудачи. Раз она находит удовольствие в том положении, в каком я очутилась, я найду пьянящую радость в ее бедах.
Занятно, как поворачивается жизнь.