Удивительное дело, какая полная бывает иллюзия того, что красота есть добро.
Лев Толстой[60]
Некоторые женщины вовсе не красивы, а только так выглядят.
Карл Краус [61]
Именно мистер Пол Делягарди сочинил: «Нужно иметь комплект женщин, как рубашек: одна на день и одна на ночь». И когда ему указали, что это решение противно как закону, так и морали, он добавил, пожав плечами: «Pour être bonne femme il faut être bonne à tout faire», то есть хорошая жена должна быть хороша во всём. Закон (который, как сова Минервы, лучше видит ночью, чем днём) в своей мудрости уделяет больше внимания постели, чем столу, полагая, что удовлетворение одной потребности подразумевает и удовлетворение другой. Частичное оправдание этому — фокусирование внимания на наследовании собственности. Однако распространённая ошибка, — очень распространённая среди людей с недостатком конструктивного воображения в отношении искусства совместного проживания, — это считать, что потерянное на дневной карусели может быть возмещено на ночных качелях. Мистер Делягарди не разделял этого заблуждения и поэтому оставался холостяком. Он был слишком ленив и эгоистичен, чтобы применять к личным проблемам свою способность проникновения в суть вещей. Его больше привлекала возможность расслабиться и наблюдать ошибки, сделанные другими, чем давать яркий пример для подражания.
И всё же в построенной им жёсткой структуре оставалось уязвимое звено. Он обнаружил, что сама мысль о том, что его племянник Питер к прискорбию женат, расстроила его прекрасное пищеварение. Вопреки обычаю он предложил себя в роли адвоката житейской премудрости ещё до свершившегося, стремясь в этом особом случае предотвратить, а не просто посмаковать катастрофу. То, что в характере племянника были тайные уголки, куда не проникал сухой свет его собственной проницательности, он с сожалением сознавал. К настоящему времени он уже в течение почти тридцати лет помогал Питеру отделять дневные дела от ночных, сознавая всё это время, что для Питера это разделение совершенно искусственно. Наблюдая, как племянник теперь пытается осуществить рискованный синтез, как в химическом эксперименте, он осторожно держался в стороне: раз уж ничем не помочь, можно, по крайней мере, воздержаться от мельтешения под рукой экспериментатора. Наблюдать всегда было его métier; [62] но наблюдать с волнением — это было чем-то новеньким. Во время их краткой встречи в Париже лицо его племянника оставалось для него загадкой — это было лицо человека, который ничего не считает само собой разумеющимся.
С другой стороны, Лоуренс Харвелл с детства привык всё считать само собой разумеющимся. Он принял как очевидное, что должен был родиться богатым, должен быть популярным в частной школе и без труда получить степень в университете. Унаследованные капиталы отца были в надёжных руках, и он считал своё длительное процветание также само собой разумеющимся, как сделал бы любой разумный человек. Из книг он знал, что в наши дни богатство должно приносить пользу, следовать простым бесполезным удовольствиям — плохой тон, а лёгкое увлечение искусством и литературой не причинят вреда репутации. В результате он пришёл к заключению, что театр — ну хуже любой другой области, куда можно потратить лишние деньги. Как и большинство людей, он считал очевидным, что уже при чтении распознает хорошую пьесу, — это стоило ему множества провалов. Однако его уверенность в том, что он распознает хорошую пьесу, если её увидит, была более справедливой — поэтому не раз ему удавалось с успехом перенести в столицу провинциальные постановки. Он никогда до конца не понимал, почему некоторые из его постановок терпели фиаско, тогда как другие имели успех, поскольку у него не было аналитического склада ума. Театральные режиссёры, философский подход которых был чисто эмпирическим, наблюдали за его успехами, не ломая головы относительно причин, они тратили все силы на то, чтобы заставить его посещать репетиции, и с большим предубеждением принимали от него любую предлагаемую рукопись. Фактически, причина была очевидной. Он не мог представить пьесу, читая текст, потому что ему не хватало конструктивного воображения, но стоило показать ему постановку, и отпадала надобность в воображении — он принимал как само собой разумеющееся, что то, что нравится ему, нравится и британской публике, и в этом был прав, поскольку по вкусам и воспитанию он и был британской публикой.
Таким образом, он принимал как должное множество других вещей, которые обычно так и принимаются большинством, и в особенности — соответствие ночи и дня, на котором зиждется весь закон супружества. Он знал, что его собственный брак удачен, потому что ночное небо сверкало таким множеством таких роскошных созвездий, таким тропическим жаром и страстью, каких можно ожидать после восхода Сириуса [63]. Если последующий полдень и приносил иногда атмосферу Сирокко, [64] то в жаркий день её было естественно ожидать. Если одно сделано правильно, то и всё остальное, конечно, должно быть правильным, — это же аксиома. Верно, что счастья часто приходится добиваться, умолять, боролся за него, но он принял как очевидное, что женщина такова: она не бежит сломя голову навстречу желанию, а если бежит, то с ней что-то не так. Она инстинктивно противится страсти, но эта внутренняя борьба воспламеняет её несмотря ни на что; тогда она неохотно уступает, её сочувствие вызывает ответную реакцию. Никакой страсти без сочувствия, никакого сочувствия без любви, — поэтому её страсть служила надёжным доказательством любви. А так как каждый акт любви был актом уступчивости, нужно было быть благодарным за это; её капитуляция была настолько красивой — просто опьяняющий праздник, который до краёв был полон осознанием победы. Поскольку территория никогда не завоёвывалась, Александру, как любовнику, не было потребности искать для покорения новые миры — ему было достаточно вновь и вновь завоёвывать тот же самый мир.
Были моменты, когда Харвелл находил эту постоянно возобновляемую битву изнурительной. Подойти так близко, одержать такую безусловную победу, а затем не иметь возможности сесть и наслаждаться своим сокровищем в мире и покое, а быть вынужденным вновь вести бой — в этом было что-то разочаровывающее. Он считал, что действительно существовали мужчины, которые достигали в этом вопросе мирного взаимопонимания со своими жёнами. Это были мужчины, о которых пишут пьесы: весёлые, глуповатые, всем довольные мужчины, которым всегда наставляют рога в третьем акте под иронические смешки даже зрителей балкона — этой цитадели благопристойности. Автор всегда пояснял, что эти мужчины не пробуждают страстного отклика в своих жёнах; отсюда следовал вывод: пока вы можете пробуждать страсть, всё у вас будет хорошо. Что касается тех пьес, в которых женщины отдаются страсти со всеми подряд, они однозначно относились к извращённым и очень редко давали сбор, а если пьеса и давала сбор, то потому, что публика не считала это правдой. Пьеса, в которой муж и жена мучили друг друга целых три действия и примирялись как раз перед занавесом, была беспроигрышной, поскольку несла в себе печать настоящей любви, очень характерной и соответствующей общепризнанному опыту.
Лоуренсу Харвеллу было приятно сознавать, что взамен любви и красоты — женских даров от Розамунды — он мог предложить подарки, присущие мужчине. Он мог предложить защиту и любовь, а также всю роскошь, даваемую богатством и положением и на которую красота и женственность давала ей право. Их роман был настоящим романом того старомодного толка, который никогда (независимо от того, что говорят интеллектуалы) не устареет. Из всех сказок наиболее романтична вечная сказка о Золушке. Простое доброе любопытство заставило Харвелла навести справки о благосостоянии дочери старого Уоррена. Его собственный отец довольно внезапно скончался к концу суда над Уорреном, решение которого определило не выполнившему своих обязательств директору короткий, но пагубный срок заключения. В результате Харвелл остался один, полный сострадания ко всем сиротам. В конце концов, девочка была ни в чём не виновата. Он разыскал её и пристроил в салон мадам Фанфрелуч на Бонд-стрит, где она засияла подобно Золушке в том, что ей не принадлежало. Мадам Фанфрелуч, эксцентричная добрая фея коммерции, весьма любезно отнеслась к принцу-Очарованию, когда он прибыл со стеклянной домашней туфелькой и золотым кольцом, чтобы похитить её самую красивую манекенщицу. Если она надеялась, что принцесса в будущем примет участие в её бизнесе, то глубоко разочаровалась: для Розамунды любое создание мадам Фанфрелуч носило на себе следы помела и тыквы, и девушка постаралась как можно скорее забыть этот неприятный эпизод из своей жизни. Неудивительно, что она встретила своего спасителя с восторженной благодарностью, но, к счастью, этим всё не ограничилось. Восторги были настоящими и взаимными. Принц нетерпеливо нагнул голову, чтобы пройти под косяком скромной двери, а Золушка избавилась от своего тряпья и радостно вступила в его королевство.
«Что касается двух злых сестёр, их посадили в бочку с торчащими гвоздями и скатили с крутого холма в море». Именно так заканчивалась сказка в здравые былые времена. Некоторые версии даже добавляли довольно грубо: «Так и настал конец им, и скатертью дорога!» Современные версии, отличающиеся повышенной чувствительностью, смягчают концовку. Злые сёстры — или в данном случае выродок-отец — должны быть великодушно прощены и даже сделаны финансово не зависящими от спасителя. Конечно, десять месяцев среднего режима ни в коем случае не были концом для мистера Уоррена. После освобождения он поселился на водном курорте южного побережья и получал скромную пенсию. Время от времени он навещал дочь и был снисходительно принят великодушным принцем. Он действительно не был целиком виноват в своём позоре: он не хотел ничего дурного, а просто позволил использовать своё имя людям с более светлой головой, чем своя. Короче говоря, он был растяпой — всегда был растяпой, и даже теперь умудрился разбазарить свой небольшой доход, и приходилось помогать ему гораздо чаще, чем рассчитывал снисходительный принц. Он меньше страдал в своём изгнании, чем ожидал, умудряясь извлекать аромат романтизма из собственной неудачи и завёртываясь в слабую ауру важности, всегда окружающую человека, через руки которого проходили — как бы ни неудачно — крупные денежные суммы.
Лоуренс Харвелл посмотрел на жену. Ему нравилось, что женщины вновь могли носить длинные волосы и оставаться модными, две толстые косы красного золота тянули его к себе, как канат карету. Спальня с её прозрачными сине-зелёными поверхностями создавала иллюзию воды. Околдованный человек тонул в её холодных глубинах, чтобы попасть в объятия сирены, голос которой, дразня и лаская, походил на карильон из погружённых в воду колоколов. Подобная мысль возникла у Харвелла, но в менее причудливой форме.
Он сказал:
— Жаль, что мы не выбрали для этой комнаты более тёплые цвета. Конечно, здесь будет превосходно летом, но тогда мы, вероятно, большую часть времени будем проводить в коттедже. Мне бы хотелось видеть тебя в чём-то наподобие интерьера Карпаччо, [65] который мы использовали для «Зимней сказки». [66]
Розамунда не дала прямого ответа. Подняв глаза от газеты, она сказала:
— Полагаю, лучше надеть чёрный.
— О Господи, да, конечно, — пробормотал Харвелл, потрясённый собственной забывчивостью. Он отложил галстук, который выбрал.
— Неприятно. Этакий фарс. Как будто нельзя скорбеть без всего этого. Звонил отец и сказал, что сегодня днём приедет в город.
Харвелл отметил как досадное совпадение, что всегда что-нибудь да нарушит розовую гармонию, которая обычно должна следовать за ночью звёзд и любви. Он поднялся наверх чуть после полуночи, полный эмоций после бессменной вахты около радиоприёмника. Розамунда не ожидала его так скоро. Монотонные объявления уже так долго шли практически без изменений, что казалось, как будто время застыло в оцепенении, которое ничто не может нарушить. До этого он сказал: «Ложись спать, дорогая, — вероятно до двух утра ничего не случится». Его внезапный приход испугал её. Она воскликнула: «Как, уже?» — а он ответил: «Да, отошёл», и она смогла лишь крикнуть: «О, Лоуренс!» — и вцепиться в него. Их захлестнула тяжёлая меланхолия. Они чувствовали, что скорбь нации соединила их, как роскошные листы в траурной книге. Над ними рушилась целая эпоха, а они в центре тьмы зажгли свои маленькие огоньки жизни и находили утешение. Жаль, что действительность никогда не может опустить занавес в самый кульминационный момент.
— О, ну ладно, — рассеянно произнёс Харвелл. У него только что возникла обеспокоившая его мысль: «Это подорвёт бизнес. Пьеса «Веселей, Эдуард!» должна была пойти в следующий четверг, и внезапно он осознал, что в данных обстоятельствах драматург не мог бы выбрать более неподходящего названия. [67]
— Лучше бы не приезжал. Хотя городок не подходит отцу, ты же знаешь.
— Ну, — протянул Харвелл с некоторой тревогой, — он прекрасно проводит там время, что пошло не так? Должно быть, старине там скучновато, в этом Бичингтоне. Он может, — Харвелл попробовал подыскать безвредное и достойное занятие, — он может помочь тебе выбрать платья. Ему это понравится.
Это было верно. Не было ничего, чем мистер Уоррен наслаждался больше, чем иллюзией траты денег, которыми больше не обладал.
— Ненавижу носить чёрное, — сказала Розамунда.
— Ты? Но ты в нём выглядишь прекрасно. Я часто задавался вопросом, почему ты перестала его носить. В первый раз, когда я увидел тебя, ты была в чёрном.
— Да. Я всегда показывала чёрные модели, — гримаса отвращения исказила её лицо, но Харвелл, занятый поиском галстука, этого не заметил.
— Я всегда хотел вновь увидеть тебя снова в чёрном. Ты была похожа на венецианский портрет.
— Как это мило со стороны бедного короля — умереть и позволить тебе удовлетворить давнее желание. Но, так или иначе, всё это совершенно ужасно.
— Да, знаю. — Харвелл смутно сознавал, что не сказал подобающих слов, но мозг его был словно в спячке, и он не мог пробудиться, даже чтобы справиться с этой внутренней проблемой посреди национальной катастрофы, которая создала чрезвычайную ситуацию в делах. — Нужно делать то же, что делают другие люди.
Зазвонил телефон, и он схватил трубку. Конечно, это был Ленстер, голос которого звучал как набат.
— Да... да, старина… да, знаю... я уже думал об этом… Да, хорошо, не надо паниковать…
Пока он разговаривал по телефону, сидя на краю кровати, она лежала и наблюдала за ним, в сотый раз задаваясь вопросом, что же в нём так очаровывало и волновало, что она всегда мучилась в нетерпении, если он уделял своё внимание кому-нибудь или чему-нибудь, но не ей. Он был крупным, довольно сухощавым, хотя не неуклюжим. Она видела игру его крепких плечевых мускулов под рубашкой, когда он вытянул руку, чтобы погасить сигарету в пепельнице, лежащей на телефонном столике около неё. У его густых тёмных волос, строго подровненных и тщательно уложенных, была упрямая тенденция завиваться над пробором; его беспокойство по этому поводу ежедневно её смешило. Его руки, как и голос, были властными; то, что они вынуждены безуспешно бороться с этим мелким пустячком, заставляло её испытывать тайную радость: это был протест слабого против сильного. Сейчас он решительно убеждал администратора, который, если судить по эту сторону беседы, просто паниковал. Над мужем витал аромат власти, смешиваясь с мужским ароматом туалетной воды и крема для бритья. Именно это — его чисто и однозначно мужское — она и обожала, и ненавидела одновременно: он владел её чувствами и в то же самое время приводил её в бешенство своим непомерным мужским высокомерием. Он был настолько уверен во всём, включая её, что она ощущала постоянное желание уязвить его, просто чтобы напомнить, что она здесь, и чтобы её заметили. Конечно, она всегда могла поставить его на колени, отказав в доступе к себе, но триумф длился недолго. Она всегда уступала слишком быстро, жертва собственного влечения. Вчера он переживал за неё. Этим утром лишь внешние события, мужской деловой мир были способны внести тревогу в его голос.
— Хорошо, хорошо, — успокаивал он телефонную трубку. — Я немедленно приеду. — Он повернулся к жене: — Мне придётся поехать в театр. Ленстер потерял голову. Как всегда. — Он одним махом приклеил всей театральной братии ярлык мятущейся нерешительности. — Нет смысла трястись. Нужно наметить свою линию и придерживаться её.
— Значит встретимся за ланчем?
Он покачал головой:
— Они хотят, чтобы я приехал в Сити в час и встретился с Бракнлоу. Он вошёл со мной в долю пополам, а сейчас в подвешенном состоянии, думая, что наблюдает, как его с трудом заработанные доллары исчезают коту под хвост. Не удивлюсь, если он прав, но в этом бизнесе приходится рисковать. Я должен буду попытаться вселить в него уверенность… О, проклятье! Мы же должны были встретиться за ланчем, не так ли? Жаль, любимая. Сделаем это в другой день. Кто-то же должен успокоить эту компанию.
Он светил ярко — её звезда, — обращаясь с деньгами и мужчинами с небрежной уверенностью.
— Неважно. Я позвоню Клоду Амери.
Клод был очевидным выбором, надёжной картой для захода. Ей стоило лишь свистнуть, и Клод отменит встречу с богатым актёром-режиссёром. Но было чрезвычайно трудно разговаривать о Клоде.
— Да, хорошая мысль. Почему нет? Он, кажется, не у дел.
— Клод всегда готов бросить все дела ради меня.
— Не сомневаюсь, — сказал Харвелл, вставая и возобновляя поиски галстука. — Не то, чтобы я думал, будто ему есть, что бросать. Он рассчитывает, что ты станешь просить меня поддержать его паршивую пьесу. Этот номер не пройдёт. Но нет никакого вреда в том, чтобы он тебя развлёк.
Как трогательно, как невыносимо слепы могут быть мужчины! Сирена улыбнулась лёгкой, тайной и провоцирующей улыбкой. К сожалению, она пропала впустую, поскольку Одиссей нашёл галстук и сейчас завязывал его, задрав подбородок.
— Это хорошая пьеса, Лоуренс. Ты прочитал её?
— Моё дорогое дитя, Амери не смог бы написать прибыльную пьесу, даже если бы от этого зависела его жизнь. У него кишка тонка. Он может говорить достаточно быстро, но знает, что я не стану его слушать. Пусть он выпустит на тебе пар, благослови Господь его маленькое сердечко. Не знаю, как у тебя хватает терпения с этой безвольной молодёжью. Что это? Неутолённый материнский инстинкт?
Она сказала «Ничто подобного!» с бóльшим чувством, чем требовали обстоятельства, и с удовольствием заметила, как он покраснел.
— Я не это имел в виду, — сказал он кротко.
— Если хочешь начать всё с начала, то уж начинай открыто. Ненавижу намёки.
— Не собирался делать ничего подобного. Ты прекрасно знаешь, что я хотел бы, Розамунда, но если ты не разделяешь этих чувств, спорить бесполезно.
— Ты всегда говоришь так, как будто я жестокая и эгоистичная, Лоуренс. Это не так. Конечно, я пожертвую собой в любом случае. Но разве ты не понимаешь?
— Знаю, любимая, знаю. О небо, я последний человек, который желает принудить тебя к чему-либо.
— Меня это также волнует, Лоуренс. Это заставляет меня чувствовать, как будто наша любовь куда-то уходит. Я хочу, чтобы ты любил меня просто ради меня самой, а не ради… ради…
— Ну конечно, я люблю тебя ради тебя самой, дорогая, — отчаянно сказал он, приближаясь к ней. — Как ты могла в этом усомниться? О, чёртов телефон! Розамунда, послушай…
— Уверен? — Она улыбнулась поверх его головы, когда он стал на колени в полной капитуляции около кровати, в то время как звонок продолжал надрываться.
— Конечно. Разве ты этого на знаешь? Разве ты этому не веришь? Что большего я могу сделать? Конечно, я уже всё это доказал.
Её лицо ожесточилось. Она сказала холодно:
— Не лучше ли тебе подойти к телефону?
В это утро в Лондоне царило странное настроение. Было какое-то траурное возбуждение: люди шли целеустремлённо, но всё же абстрагированно, как если бы в конце пути их ожидало что-то тайное и важное. Харриет Уимзи, медленно прогуливаясь вдоль Оксфорд-стрит, обратила весь свой ум писательницы на решение вопроса, что же заставило сегодняшнюю толпу выглядеть так непохоже на себя обычную. Почти все ещё носили цветные платья, и всё же атмосфера была траурной — как на деревенских похоронах. Вот и ответ. Лондон быстро превратился в большую деревню, где каждый житель знает всё о делах других и может читать мысли других. Например, все эти покупатели на Оксфорд-стрит: они покупают чёрное, думают о покупке чёрного, задаются вопросом, сколько чёрного они могут себе позволить, или каков минимум чёрного, чтобы выглядеть прилично. Позади блестящих барьеров из зеркального стекла сновали продавцы, оформители витрин, покупатели, управляющие, демонстрируя чёрное, проверяя запас чёрного, отправляя новые заказы на поставки чёрного изготовителям, с тревогой прикидывая, в какой мере спрос на чёрное компенсирует неизбежные убытки, связанные с весенними цветными товарами, уже заказанными. Харриет провела ревизию собственного гардероба и быстро подавила мечту о вечернем платье цвета пламени. Она так ждала этого платья, но, если вы носите траур, то действительно его носите, и с этой точки зрения чем более некрасивое, тем более траурное. Нужно, однако, обозначить и некоторые границы чёрного: то, что естественно смотрится на простом человеке из толпы с землистой кожей, на ней смотрелось бы просто нарочитым. Кроме того, Питер уже и так принял случившееся слишком близко к сердцу, и не было необходимости ещё больше ранить его чувства, оскорбляя глаз. Чёрный костюм, который она носила, вполне подойдёт, хотя добавление белой блузки и галстука дало ей ощущение, как если бы она вернулась в Оксфорд и готовится к экзаменам, — осталось найти что-то простое и подходящее для второй половины дня и для вечера.
Привычка и родство душ, которые заставляют человека смешиваться с толпой, привели её на Оксфорд-стрит. Здесь, однако, она повернула на юг и пошла искать совета Алкивиада. Сей джентльмен, в салон которого она была введена матерью Питера, снабдил её многими платьями для приданого. Если не обращать внимания на имя, внешность и бархатный жакет цвета сливы, это был абсолютно нормальный англичанин с художественным вкусом, чувством юмора, женой и тремя детьми в Баттерси, а прославился он необычайным умением подгонять свои создания к фигуре, которую видел перед собой, а не к идеальной фигуре, существующей только в болезненном воображении модельеров. Он приветствовал Харриет с чувством искреннего облегчения и, покинув нескольких других клиентов, пригласил её в свой кабинет.
— Сигарету? — предложил Алкивиад. Он заглянул в три прозрачные коробки одну за другой, и нажал кнопку звонка. — Так, мисс Даблдей, заберите этот вонючий ужас и принесите мне упаковку «Плейерс».
Секретарша убрала ароматизированные сигареты, и Харриет предложила молодому человеку свои.
— Спасибо. Намного лучше. Как-нибудь я взорвусь и попрошусь на работу к полковнику Блимпу [68] или вступлю в Северо-западную конную полицию. Так приятно с кем-нибудь для разнообразия побыть самим собой. Ну, что, полагаю, нужен чёрный?
— Да, пожалуйста. Боюсь, я не очень хороший объект.
Алкивиад наклонил голову набок.
— Не очень, — откровенно признал он. — Но всё будет в порядке, если мы сможем отделить фигуру от лица. У меня есть модель, которую вы сможете носить. Со своего рода елизаветинским воротником — довольно интересная. Не феминистская, даю слово чести, но с другой стороны, вполне женственная. А, спасибо, Дорис. Взгляните, несомненно это платье для вас, и более того, я готов поставить любые деньги, что вы можете идти в нём прямо сейчас. Я думал о вас, когда его создавал. Это, конечно, неправда, хотя вы удивитесь, узнав, сколько тщеславных клиентов этому верит. На самом деле я думал о бретонской поварихе, которая была у нас в последний летний отпуск. Воротник плиссирован бретонским способом — с помощью соломы.
— Мне очень нравится, — сказала Харриет, — только…
— Только что? Оно не вычурное. Мне бы и в голову не пришло, предложить вам что-то вычурное.
— Нет, но смогут ли эти складки…?
Она собиралась сказать: «…выдержать много стирок и сохранить форму?» Годы тяжёлой работы при ограниченном доходе внушили ей недоверие к «небольшому белому воротничку» и «накрахмаленному жабо». Она резко поправилась:
— Моя горничная с ними справится? — Когда слова были произнесены, она поняла, что Манго сочтёт эти вещи посланным небесами вызовом в стремлении к совершенству.
— Пришлите её к нам, — сказал мистер Хикс (поскольку фактически это и было его настоящим именем), — или позвольте нам держать воротники у себя, и мы будем следить за ними. В такую погоду каждый день нужен чистый. Дюжина? Я посмотрю, как быстро мы сможем их изготовить. И есть фасон, который только что вышел их студии и который просто в вашем стиле, — мы можем изготовить его сразу, если вам понравится. Ну да, мы немного зашиваемся в эти дни, но пусть слащавые куколки и дурнушки подождут. Даже не знаю, — добавил он задумчиво, — какой из этих двух типов мне не нравится больше. Наверное, вы хотели бы проскользнуть в это чудо?
Харриет сказала, что да, и спросила, думал ли мистер Хикс о ней, создавая какие-нибудь чёрные вечерние наряды.
— Вы постоянно царили в моих мыслях, — сказал он, ничуть не смущаясь. Папка с эскизами лежала около него, и он вывалил содержимое на стол.
Материальная сторона жизни становится слишком лёгкой, подумала Харриет. Рискуешь совсем забыть плохие прежние времена, но в таком случае, о каких будущих книгах может вообще идти речь?
Лорд Питер уселся на край стола своего шурина в Скотланд-Ярде.
— У меня появилось любопытное ощущение, — сказал он, — что внезапно я стал очень старым.
— Старым? — отозвался старший инспектор Паркер. — Да оглянуться не успеешь, мы тут все поседеем. — Он сидел, окружённый отчётами о появлении и недавнем поведении нежелательных иностранных лиц, каждое из которых нужно было проверить, установить его местоположение, установить наблюдение, предупредить, а в крайних случаях выдворить при подготовке к похоронам короля, неизбежным атрибутом которых теперь становятся бомбы от иностранцев. Любой юбилей означает много тяжёлой работы и привлечение дополнительных полицейских сил, но это — внутреннее дело. Никто кроме явных душевнобольных, не помышляет о том, чтобы швырнуть что-нибудь в английского конституционного монарха. Но в тот момент, когда вы открываете дверь на непростой европейский континент, оттуда тут же наползает тень «прискорбного инцидента». А допустить инцидент на похоронах — дело неслыханное. Помимо международных осложнений такое дело противно британскому уму, который относится к похоронам с должным уважением.
— Старик мне нравился, — небрежно заметил Питер. — У него были принципы.
— Тут ты прав, — согласился мистер Паркер.
— Проклятье, — внезапно воскликнул Питер. — Ну надо ж такому случиться!
— Когда-нибудь это должно было произойти.
— Да, конечно. Ладно, не буду мешать. Передай мою любовь Мэри. Когда вы оба приедете нас повидать?
Старший инспектор хмуро воззрился на заваленный стол.
— Если бы у меня была хотя бы минутка, чтобы заехать к своим… но Мэри заедет с удовольствием. Вы уже обосновались?
— Да, спасибо.
— Всё нормально?
— Да. — Произнесено это было решительно, и мистер Паркер кивнул. — Думаю, — продолжал Питер торопливо, как если бы он некоторым образом позволил себе выразить неподходящую эмоцию, — брак начинает на меня плохо действовать. Чувствую, что развивается артрит мозга. Наверное я заброшу весёленькие расследования убийств и целиком отдамся заботам о земельной собственности и домашнему хозяйству.
— Презренный подкаблучник, — строго сказал его шурин, но, противореча сам себе, мгновение спустя заметил: — Значит, ты действительно стареешь. Совсем не чувствуешь тяги к миленькому гнёздышку агитаторов в Блумсбери? К огнестрельному оружию без лицензии, брошюрам, подстрекающим к мятежу и призывающим к насилию?
— Ничуть. Политические преступники не в счёт. Их право на преступление — просто своего рода титул учтивости. [69]
— Я всегда знал, что ты — интеллектуальный сноб. Ну, а нам придётся приложить все усилия. Но я рад, что ты заглянул.
Он смотрел, как Питер продрейфовал через дверной проём, и депрессия вновь навалилась на него, когда он вернулся к своим спискам.
Мистеру Полу Делягарди, греющему свои старые кости на Французской Ривьере, нанёс визит месье Теофиль Домье, чтобы выразить подобающие обстоятельствам и чрезвычайно хорошо сформулированные соболезнования.
— Вам, моему дорогому другу, — завершил месье Домье, который по такому случаю принял официальный вид, — как представителю великой нации, с которой Франция связана так близко в рамках союза и взаимного уважения, разрешите мне выразить то сердечное сочувствие, которое идет из глубин сердца каждого члена нашей республики.
— Merci, mon cher, merci, [70] — ответил мистер Делягарди. — Поверьте, я искренне тронут вашим дружеским визитом и соболезнованиями, которые вы с такой теплотой выразили моей стране и мне лично от своего имени и от ваших соотечественников.
Здесь оба джентльмена с поклоном обменялись рукопожатием и (поскольку приближалось время déjeuner [71]) уселись за apéritif. [72]
— Однако, строго говоря, — заметил мистер Делягарди, — я никоим образом не являюсь представителем своей страны. На самом деле я поздравляю себя с тем, что сейчас не в Лондоне, где чувства среднего англичанина несомненно выражаются в той исключительной смеси сантиментов и снобизма, которая характеризует, по общему мнению, нашу замечательную расу.
Месье Домье осуждающе поднял брови.
— Без сомнения, некоторые, — продолжал мистер Делягарди, — действительно будут страдать. Моя сестра, с которой у меня много общего, испытывает ту естественную меланхолию, которая сопутствует моменту, когда закрывается очередная глава в истории. И мой племянник Питер, который иногда демонстрирует понимание важности общественных дел… — Он сделал паузу, а затем неопределённо заметил: — Король Георг был надёжным человеком, и страна к нему привыкла. Англичане не любят перемен, им противна любая новая идея. Повторяю, можно поздравить себя, что находишься сейчас не в Англии.
После того, как друг ушёл, мистер Делягарди некоторое время просто сидел, пристально глядя из окна сквозь пальмы на синие средиземноморские воды. Раз его рука потянулась к газете, лежащей у локтя, но он прервал движение и возвратился к размышлениям. Затем с лёгким нетерпеливым вздохом он взял роман в мягкой обложке и заставил себя читать его приблизительно в течение пятнадцати минут. После этого он отложил книгу, тщательно вложив закладку, чтобы запомнить место, и позвонил.
— Виктор, — сказал он слуге, — закажи места в спальном вагоне и собери чемодан. Вечером мы уезжаем в Лондон.
А я говорю, — повторил Харвелл, по меньшей мере, в двадцатый раз, — будет просто безумием открываться в четверг. Послушайте моего совета, повесьте объявление, в котором просто говориться, что в связи с национальной трагедией и т.д., постановка новой пьесы мистера Клэндона отложена. Затем придумайте новое название, перепишите ту сцену во втором акте и назначьте репетицию, чтобы труппа не слишком умничала. Если вы это сделаете, я поддержу шоу и, думаю, мы справимся.
Он оглядел комнату с уверенностью человека, который перед проигрышем демонстрирует силу, чтобы ободрить трусливого партнёра.
— Вы действительно ожидаете, — спросил Клод Амери, — что я обведу траурной рамкой день, когда вы приглашаете меня на обед?
Он произнёс эту замечательную фразу довольно искренне, но немного театрально, как если бы, написав пьесу, он заразился своего рода упреждающей инфекцией сценичности.
— Это, — ответила миссис Харвелл, доставая ключи, — мило, но глупо. Вот мы и здесь, вы должны зайти на чашку чая.
Когда мистер Амери, восхищённо лепеча неискренние протесты, вошёл за ней в гостиную, их приветствовал маленький пожилой человек, который поднялся с кресла у огня, торопливо отставив бокал.
— Розамунда! Дорогое дитя…
— О, вот и ты, отец, — сказал Розамунда, изящно высвобождаясь из его объятий. — Извини, что опоздала. Надеюсь, о тебе позаботились. Полагаю, ты знаком с мистером Амери.
— Да, конечно, — ответил мистер Уоррен. — Как поживаете? Дорогая, всё это ужасно печально. Надеюсь, не помешаю, но я почувствовал, что мы должны быть вместе. В такие времена слышишь зов Лондона. В конце концов, моё место — здесь. Я не мог оставаться в Бичингтоне — конечно, это очень миленький городок, но переставший ощущать пульс страны. И какие бы несчастья не обрушивались на…
— Конечно, отец, — сказал Розамунда, торопливо нажимая звонок, — я рада тебя видеть… и Лоуренс тоже. Клод, подойдите и сядьте.
— Не сомневаюсь, — продолжил мистер Уоррена демонстрируя несколько пошатнувшееся достоинство. — Знаете, мистер Амери, что не так давно я был, скажем, гостем правительства Его Величества при несколько грустных обстоятельствах. Я совершил фатальную ошибку, доверившись своим ближним. Я заплатил за эту ошибку, мистер Амери, и, хотя больше не вращаюсь в привычных кругах, друзья оказались очень добры ко мне. Моя дочь и мой щедрый зять всегда рады видеть, скажем, расточительного отца, а теперь, когда великая тяжёлая утрата обрушилась на всех нас…
— Я не знаю, когда появится Лоуренс, отец. Он очень занят в театре. Пожалуйста, позвони и попроси, чтобы накрыли чай на троих. Нет, Клод, что за глупости! Конечно, вы не уйдёте.
Питер Уимзи обнаружил жену, пьющую чай в компании с книгой и большим полосатым котом. Быстро извинившись, он уселся и сам замурлыкал от удовольствия.
— Устал?
— Удручён. Почему это превосходное слово вышло из моды? Думаю о прошлом. Не так уж я и заработался. Был на ланче с Джеральдом, который пребывает в чрезвычайно подавленном настроении. Отправился на север и почти час бился с местными властями относительно партии контейнеров для мусора.
— Разве арендаторы не могли разобраться с этим сами?
— Они, кажется, считают, что моя личность имеет некоторый вес в городском совете. Так или иначе, мне пришлось пойти, чтобы заняться сносом ряда ужасных спекулятивных вилл в Сиреневых садах, ужасном пережитке послевоенного периода, когда я ещё пренебрегал своими обязанностями владельца. И испытаете наказание за грех ваш. [73] А некоторые люди желают построить уродливую, просто унижающую Господа часовню прямо напротив моего красивого нового паба на Биллингтон-роуд. То одно, то другое. Одна компания арендаторов делает трагедию из-за шумных соседей, а другая пара желает переехать, потому что в их блоке устрашающе тихо.
— Разве ты не мог просто поменять их местами?
— Между прочим, в этот раз так и сделал. Если бы только они всегда представляли собой противоположные пары! Ты удивишься, насколько люди помешаны на шуме. К четырём часам чувствовал себя, как потерявшаяся собака. Я уже готов был подбежать к ближайшему полицейскому, чтобы поплакаться ему а жилетку и попросить отвести меня в Баттерси, [74] когда внезапно вспомнил, что у меня есть дом, куда можно пойти.
Он позволил взгляду мгновение поблуждать по безмятежным георгианским пропорциям комнаты прежде, чем перенести его на жену.
— Всё это кажется очень мучительным.
— Да, Domina, [75] так и есть. Локальный кризис низкого уровня, не достаточно важный, чтоб натянуть решимость, как струну, [76] но сила духа всё же нужна.
— Разве нельзя их как-то отделить? Я имею в виду, ненавидящих шум.
— Построить для них специальный блок? Со звуконепроницаемыми стенами и полами и расположенный между женским монастырём и резиденцией отставного поверенного?
— И ввести специальные правила, чтобы вели себя тихо.
— Держать детей, собак и кошек строго запрещается, время звучания музыки и развлечений чётко регламентировано, и любая жалоба на шум, если она подана тремя арендаторами в письменном виде, позволяет немедленно изгнать нарушителя, — произнёс нараспев Питер. — Можно попытаться. С другой стороны, люди, которым нравится шум, страдают без него так же, как нервные страдают от шума.
— Тебе потребуется другой блок с дополнительными квартирами для них, — предложила Харриет. — Что-то прочное с умеренное арендной платой…
— Где наличие детей, животных и музыкальных инструментов всемерно поощряется, внутренний двор представляет собой детскую площадку, а на жалобы на шум имеется лишь один строгий ответ: «Договоритесь с соседями или уходите». Харриет, я действительно думаю, что мы к чему-то подходим.
— Конечно, могут иметься соседи через дорогу от блока с твоими любителями шума или по обе стороны от него.
— Я построю его там, где с одной стороны школа, а с другой — кирпичный завод, чтобы обеспечить надлежащее расстояние от нервных жителей. А я-то ещё недоумевал, чем мне занять это место!
— Мы ведь шутим, Питер?
— Конечно нет. Я складываю свои проблемы у твоих ног, а ты предлагаешь решения. Бальзам на моё утомлённое сердце. Сделаю эксперимент. Как мы назовём эти особняки с различным темпераментом? «Сцилла-и-Харибда-корт»?
— Мне действительно интересно, на что это похоже — заболеть в блоке любителей шума. Если, например, раскалывается голова.
— Доброжелательный владелец добавит небольшой звуконепроницаемый санаторий для изоляции больных, — сказал Питер. — Всё будет предусмотрено, и люди будут биться, чтобы попасть в списки очередников.
— Ты можешь шутить или не шутить, Питер, но ты действительно выглядишь измотанным. Немного чая поможет? Или это действительно лихорадка духа, которая требует гомеопатического лечения?
— Чай и сочувствие должны помочь. — Он подошёл, чтобы взять чашку с подноса, и остановился около стула Харриет для разговора и некоторых действий.
— Очень миленький воротничок. Возможно, препятствует выражению лучших побуждений мужа, но очень к лицу. Между прочим, глава семьи посылает тебе своё благословение. Полагаю, Джеральд почти уверен, что ты способна прибрать к рукам семейного безумца… Эй! Это мой стул, ты, несчастный полосатый бандит. Ничего себе! Неужели мужчина никогда не может чувствовать себя хозяином в собственном доме?