Она вышла из магазина как раз вовремя, чтобы увидеть, что ее играющий маленький сын оказался прямо на пути высокого худого мужчины в сером, шагавшего посередине аллеи, словно какой-то механизм. На мгновение ее сердце екнуло. Но в следующий момент она прыгнула вперед, схватила мальчика за руку и оттащила в сторону.
Мужчина прошел мимо, не повернув головы. Женщина прошипела в его удаляющуюся спину:
— Иди, иди! Уматывай отсюда! Хоть бы постыдился… Томас Кавинант продолжал размеренно шагать, столь же непоколебимый, как ход часового механизма, заведенного до отказа именно с этой целью. Но мысленно он отозвался на реплику женщины:
«Стыдиться? Стыдиться! Чего? Того, что я чуть было не наступил на этого ничтожного щенка? — Его лицо исказила гримаса бешенства. — Берегись! Я — пария!» Он видел, что люди, мимо которых он проходил, люди, которые знали его и которых он знал по именам, семьям и дружеским рукопожатиям, — все они сторонились, уступали ему дорогу, жались к стенам домов или к кромке тротуара. Некоторые из них, казалось, даже старались не дышать вблизи него. Но он уже устал от непрерывного внутреннего крика. Эти люди были недостойны древнего ритуала приветствия. Он сосредоточил все усилия на том, чтобы справиться со спазматическим оскалом, перекосившим лицо, а исправный механизм воли перемещал его вперед шаг за шагом.
По мере того, как Томас Кавинант шел вдоль аллеи, его глаза осматривали собственную фигуру, проверяя, нет ли на одежде непредвиденных прорех или лоскутов, контролируя руки во избежание царапин и убеждаясь, что ничего пока не случилось со шрамом, пересекавшим правую ладонь от основания до того места, где оставались два последних пальца. В ушах у него звучал голос врача:
— ВНК, мистер Кавинант. Визуальный надзор за конечностями. От этого зависит ваше здоровье. Те мертвые нервы уже никогда не восстановятся; вы можете не заметить сами, как нанесете себе травму, если не привыкнете к постоянному самоконтролю. Осуществляйте его все время, думайте о нем денно и нощно. В следующий раз вам уже, наверное, так не повезет.
ВНК. Эти буквы вмещали в себя всю его жизнь.
«Доктора!» — саркастически думал Томас. Но если бы не они, он, возможно, столько бы не протянул. Ведь Томас был в таком неведении относительно грозящей ему опасности. Небрежность в отношении самого себя могла его убить.
Глядя на удивленные, испуганные, похожие друг на друга лица — похожих лиц было много, хотя городок не отличался многочисленным населением, — мелькавшие вокруг, Томасу хотелось, чтобы его лицо сохраняло выражение бесконечного презрения. Но нервы лица были едва живы, хотя врачи заверили его, что это лишь иллюзия, характерная для настоящей стадии его болезни. Отгораживаясь от мира, он никогда не мог рассчитывать на то, что надел нужную маску. Когда женщины, которые в свое время обсуждали его роман в литературных салонах, отшатнулись от него, словно он являл собой некую разновидность упыря или вурдалака, Томас почувствовал внезапный предательский приступ тоски. Однако он сурово подавил ее, не дожидаясь, пока тоска нарушит его внутреннее равновесие.
Томас приближался к цели своего путешествия, предпринятого им с такой непреклонностью во имя самоутверждения и дерзкого вызова. Впереди показалась вывеска «Телефонная компания». Он прошел от Небесной Фермы две мили до города, чтобы оплатить свой телефонный счет. Конечно, он мог отправить деньги по почте, но приучил себя рассматривать это, как трусость, капитуляцию перед все растущим по отношению к нему отчуждением.
Пока он находился на лечении, его жена Джоан оформила развод и вместе с несовершеннолетним сыном выехала за пределы штата. Единственное, что она осмелилась взять из общего имущества — машину. Большая часть одежды Джоан тоже осталась дома. Затем жившие за полмили по обе стороны соседи стали настойчиво докучать ему намеками на нежелательность присутствия среди них, а когда он отказался продать ферму, один из них покинул штат. Кроме того, через три недели после его возвращения домой хозяин продовольственного магазина — Томас как раз проходил мимо его витрин, увешанных дешевой рекламой, — начал доставлять ему товары на дом независимо от того, были они заказаны или нет, и, как подозревал Томас, даже независимо от того, желал или не желал он за них платить.
Теперь он шел мимо здания суда, старинные серые колонны которого, казалось, горделиво поддерживали ношу справедливости и законности; здания, в котором (по доверенности, конечно) его лишили семьи. Даже ступени парадной лестницы были отполированы до блеска, чтобы сделать незаметными пятна нужды и отчаяния тех, кто ходил по ней вверх и вниз в поисках справедливости. Развод был разрешен, поскольку ни один гуманный закон не мог заставить женщину жить в обществе такого человека, как он.
— Пролила ли ты хоть одну слезу? — прошептал он, взывая к памяти Джоан. — Что ты чувствовала? Решимость? Облегчение?
Кавинант подавил желание бежать от опасности. Головы гигантов с широко раскрытыми ртами, венчавшие колонны здания суда, казалось, переживали приступ дурноты и были готовы стошнить прямо на прохожих.
В городе, где население составляло не более пяти тысяч человек, коммерческий район был не слишком велик. Кавинант перешел улицу напротив универсального магазина и сквозь стеклянную стену успел заметить, как несколько девушек из колледжа примеряют дешевую бижутерию. Некоторые, торгуясь, облокотились на прилавок в весьма вызывающих позах, и горло Кавинанта непроизвольно сжалось. Он поймал себя на том, что оглядывает бедра и грудь девушек — то, что было доступно кому угодно, но только не ему. Он стал импотентом. Распад нервных волокон затронул и эту функцию организма. Ему было отказано даже в семяизвержении; он мог возбуждать себя почти до безумия, но это ни к чему не приводило. Внезапно, словно удар грома, на него обрушились воспоминания о жене, почти затмив собой солнце, тротуар и идущих навстречу людей. Он увидел ее в одном из непрозрачных пеньюаров, подаренном им, — все линии тела четко вырисовывались под тонкой тканью. Он внутренне застонал:
«Джоан! Как ты могла это сделать! Неужели больное тело перевесило все остальное?»
Обхватив свои плечи с такой силой, словно хотел задушить себя, он подавил воспоминания. Такие мысли являлись слабостью, которую он не мог себе позволить; необходимо было избавиться от них раз и навсегда.
«Надо ожесточиться, — думал он. — Это помогает выжить!»
По-видимому, жестокость была единственным, вкус к чему он был еще способен ощущать. К своему ужасу Томас вдруг заметил, что перестал двигаться. Он стоял посередине тротуара со сжатыми кулаками и трясущимися плечами. Он безжалостно заставил себя идти вперед. И тут же с кем-то столкнулся.
— Грязная свинья!
Томас успел заметить что-то цвета охры; человек, на которого он налетел, был одет в грязный коричнево-красный макинтош. Но он не стал останавливаться для извинений. Вместо этого он ускорил шаг, чтобы не видеть выражения страха и отвращения еще на одном лице. Вскоре его шаги вновь обрели пустую механическую размеренность.
Теперь он шел мимо офисов электрической компании — единственной причины, заставившей его проделать этот путь ради оплаты телефонного счета. Два месяца назад он отправил по почте чек для электрической компании; сумма была ничтожной — он мало пользовался электроэнергией и получил этот чек обратно. Фактически, конверт даже не вскрывали. Приклеенная к нему записка поясняла, что его счет кто-то анонимно оплачивал по меньшей мере в течение года.
В результате долгой внутренней борьбы он пришел к выводу, что если не станет сопротивляться такой тенденции, то скоро у него вообще не будет повода появляться среди людей. Поэтому-то он и совершил сегодня эту двухмильную прогулку до города с целью лично оплатить свой телефонный счет, а также доказать всем, что он не позволит отобрать у себя право быть человеком. В ярости на свою отверженность, он искал способ, чтобы бросить вызов, защитить свои, равные с другими смертными, права.
«Лично… — думал он. — А что, если я опоздал? Если счет уже оплачен? Тогда зачем я пришел сюда лично?»
Эта мысль повергла его сердце в трепет. Он быстро проделал процедуру ВНК и снова бросил взгляд на вывеску телефонной компании, до которой оставалось полквартала. Продвигаясь вперед, готовый в любой момент подавить приступ страха, он вдруг осознал, что мысленно повторяет какой-то мотив в такт шагам. Вспомнились и слова:
Золотой мальчик, глиняные ножки,
До чего же тебе трудно
Топать по дорожке…
Дам тебе несильного пинка я —
Покатился, золотом сверкая…
Этот бессмысленный стишок назойливо вертелся в голове, насмешливо хихикая, и дурацкий мотив стучал в висках, как оскорбление, словно исполняемый на каком-то смычковом инструменте.
«Наверное, где-нибудь в мистических небесах Вселенной, — думал Кавинант, — есть некая ожиревшая богиня, с трудом вымучивающая мою дурацкую судьбу; довольно одного пинка злобным взглядом, и я сразу оказался поверженным. И до чего же я неповоротлив! Насмешка рождает страх. О, все верно, золотой мальчик».
Однако одной усмешкой от этой мысли было не отделаться, потому что однажды он уже был чем-то вроде золотого мальчика. Брак его оказался счастливым. В одном порыве вдохновения он написал роман, не имея ни малейшего понятия о том, как это делается, и потом целый год видел его название в списках бестселлеров. И потому денег у него сейчас было достаточно.
«Я мог бы стать богачом, — думал он, — если бы знал, что напишу такую книгу».
Но он не знал. И даже сомневался, найдет ли издателя. Да, тогда он сомневался в этом. Те дни были самыми счастливыми в его жизни: он только что женился на Джоан… Когда они были вместе, им не нужно было ни денег, ни славы, вообще ничего. Воображение его тогда озарило самое настоящее вдохновение, и теплые чары ее гордости и страсти заставляли его гореть, подобно вспышке молнии, но не секунды, не доли секунды, а целые пять месяцев в одном долгом неистовом взрыве энергии, который, казалось, создавал природу земли из ничего одной лишь силой своего блеска: холмы, утесы, деревья, клонящиеся под порывами пылкого ветра, ночные грабители — все являлось на свет из вспышки этой белой молнии, ударившей в небо из-под его блистательного пера. Когда работа была закончена, он почувствовал себя таким опустошенным и умиротворенным, словно вся любовь мира излилась в одном акте.
Ему было нелегко. Восприятие вершин и глубин, придавшее каждому написанному им слову вид засохшей до черноты крови, было мучительно. А он был из тех, кто любит вершины; беспредельные эмоции давались ему непросто. Но это восхитительно. Сосредоточение на этом пике энергии оставалось самым чистым и прекрасным из всего, что было у него в жизни. Величественный фрегат его души пересек глубокий и опасный океан. Кавинант отослал рукопись с чувством спокойной уверенности.
В течение этих месяцев творчества, а затем ожидания, они жили на ее доход. Она, Джоан Махт Кавинант, была спокойной женщиной, глаза и цвет лица ее выражали больше, чем слова. Кожа ее имела золотистый оттенок, и оттого Джоан была похожа на теплый драгоценный шлейф, наполненный радостью. Ее нельзя было назвать ни крупной, ни сильной, и Томаса всегда поражало то обстоятельство, что она добывала средства для их существования, объезжая лошадей.
Однако слова «объездка» и «дрессировка» ни в коей мере не отражали ее мастерства в обращении с животными. В ее работе не было никаких проверок на силу, никаких брыкающихся жеребцов с сумасшедшими глазами и раздувающимися ноздрями. Кавинанту казалось, что она не укрощала лошадей — она их обольщала. Одно ее прикосновение мгновенно успокаивало их дергающиеся мускулы. Ее воркующий голос заставлял расслабиться их напряженные уши. Когда она садилась верхом без седла, то ее ноги, обхватывая их бока, уменьшали силу их первобытного страха. И всякий раз, когда лошадь выходила из-под контроля, она просто соскальзывала с нее и оставляла в покое до тех пор, пока спазм дикости не проходил сам собой. И, наконец, она пускала лошадь в неистовый галоп вокруг Небесной Фермы, чтобы доказать, что та может выложиться до предела, даже подчиняясь чужой воле.
Глядя на нее, Кавинант, бывало, чувствовал себя несколько униженным таким мастерством. И даже после того, как она научила его ездить верхом, он не мог преодолеть страха перед этими животными.
Ее работа была не слишком прибыльной, но она кормила их обоих до того самого дня, когда от издателя пришло письмо с положительным ответом. В этот день Джоан решила, что пора завести ребенка.
Ввиду обычных задержек с публикацией им пришлось прожить еще почти год на аванс от авторского гонорара Кавинанта. Джоан продолжала заниматься своей работой, пока это не стало угрожать безопасности развивающегося в ней ребенка. Потом, когда ее тело подсказало-, что час настал, она перестала работать. С той поры она начала жить внутренней жизнью, с таким старанием подчиняясь задаче выносить ребенка, что часто глаза ее заволакивало дымкой ожидания.
Когда ребенок родился, Джоан объявила, что следует назвать его Роджером в честь отца и деда.
— Роджер… — проворчал Кавинант, подходя к двери телефонной компании. Это имя никогда ему не нравилось. Конечно, первое время он испытывал нежность и даже гордость, чувствуя себя причастным к свершившемуся таинству, но потом бесконечные заботы, связанные с воспитанием малыша, начали ему изрядно докучать. И теперь, когда его сын исчез, исчез вместе с Джоан, он почти не вспоминал о нем, а мысли о жене вызывали в его сердце горечь и острую тоску.
Внезапно в его рукав вцепились чьи-то пальцы.
— Эй, мистер, — произнес боязливо и настойчиво чей-то голосок. — Эй, мистер…
Он повернулся и выкрикнул:
— Не прикасайся ко мне! Я — пария! — Но, увидев лицо мальчика, остановившего его, не стал вырываться. Мальчику было лет восемь или девять — стало быть, он еще слишком мал, чтобы бояться его болезни. Лицо ребенка от страха покрывали багровые пятна, как будто кто-то заставил его сделать нечто ужасное.
— Эй, мистер, — повторил он с ноткой мольбы в голосе. — Вот. Возьмите. — Он сунул мятый клочок бумаги в бесчувственные пальцы Кавинанта. — Он велел отдать это вам. Вы должны прочитать. Хорошо, мистер?
Пальцы Кавинанта непроизвольно сжали бумагу.
«Он, — тупо думал больной, глядя на мальчика. — Он?»
— Он. — Мальчик указал трясущимися пальцами в ту сторону, откуда появился Кавинант.
Томас оглянулся и увидел старика в грязном макинтоше цвета охры, стоящего на расстоянии полуквартала от него. Тот бормотал, почти напевал что-то неразборчивое и бессмысленное; его рот был открыт, хотя губы и челюсть не двигались, и звуки образовывались без их участия. Его длинные спутанные волосы и борода развевались на легком ветру. Лицо было поднято к небу; казалось, он смотрел прямо на солнце. В левой руке он держал деревянную чашу, с какими ходят нищие. Правая рука сжимала длинный деревянный посох, к верхнему концу которого был прикреплен плакатик с надписью: «Берегись!»
— Берегись!
На мгновение Томасу показалось, что одна эта надпись источает угрозу для него. Страшные опасности словно бы отделялись от нее и плыли к нему по воздуху, издавая истошные вопли стервятников. И среди них, под эти вопли, на него смотрели глаза — два глаза, словно клыки, сверлящие и неумолимые. Они рассматривали его с пристальной, холодной и жадной злобой, как будто он и только он был той мертвечиной, которой они жаждали. Злорадство изливалось из них, словно яд. Кавинант затрепетал, охваченный неизъяснимым страхом.
Берегись!
Но это была всего лишь надпись, всего лишь дощечка, прикрепленная к деревянному посоху. Кавинант вздрогнул, и воздух перед ним снова стал прозрачным.
— Вам надо прочитать это, — снова сказал мальчик.
— Не прикасайся ко мне, — пробормотал Кавинант, все еще чувствуя, что мальчик держит его за рукав. — У меня проказа.
Но когда он оглянулся, мальчик уже исчез.