В замешательстве Томас быстро осмотрел улицу, но мальчика нигде не было. Потом, когда он снова повернулся к старику-нищему, его взгляд наткнулся на дверь с надписью золотыми буквами: «Телефонная компания». При этом Кавинант испытал новый приступ страха, заставивший забыть обо всем остальном. А вдруг… Это была цель его «похода»: он пришел сюда лично, чтобы заявить свое человеческое право на оплату собственного счета. Но что, если…
Он встряхнулся. У него была проказа, и он не мог позволить себе делать всякие предположения. Бессознательно сунув клочок бумаги в карман, он в очередной раз произвел процедуру ВИК и с мрачной решимостью направился к двери.
Человек, поспешно выскочивший навстречу, чуть было не налетел на него, потом узнал и отшатнулся в сторону; лицо человека внезапно стало серым от того, что он все понял. Этот толчок нарушил внутреннее равновесие Кавинанта, и он чуть было не крикнул: «Грязная свинья!»
Снова остановившись, он позволил себе минутную паузу. Этот человек был адвокатом Джоан на суде — толстый коротышка, вечно сыплющий остротами, типичными для адвокатов и министров. Пауза нужна была Кавинанту для того, чтобы оправиться от испуга во взгляде адвоката. Томас чувствовал непроизвольный стыд от того, что стал причиной его страха. На мгновение он даже потерял уверенность, которая привела его в город.
Но почти в тот же момент он вскипел от злости. Стыд и ярость тесно переплелись в его чувствах.
— Я не собираюсь позволять им так поступать со мной, — проскрипел он. — Черт побери! Они не имеют права.
Тем не менее, изгнать из мыслей выражение лица адвоката было нелегко. Этот отвлекающий фактор являлся реальностью, такой же, как проказа, иммунной к любому вопросу права или справедливости. А больной проказой прежде всего должен помнить о фатальной реальности фактов.
Во время этой паузы Кавинанту пришло в голову, что появился неплохой сюжет для стихотворения:
То, что люди по ошибке зовут жизнью, —
Смерть на самом деле, без преувеличенья…
И запахи цветов, и трав на летнем луге
Могильным испареньем к горлу
протянули руки.
Тела живых танцуют в пляске смерти,
Все ад вокруг, один лишь ад
на всей планете..
Вокруг лишь ад… — вот настоящая правда. Адское пламя.
Успел ли он за это короткое время насмеяться столько, сколько положено за жизнь?
Он чувствовал, что вопрос этот очень важен. Он смеялся даже тогда, когда приняли его роман; смеялся над отражением глубоких тайных мыслей, которые, словно подводные течения, скользили по лицу Роджера; смеялся, увидев отпечатанный экземпляр своей книги; смеялся над ее появлением в списках бестселлеров. Тысячи вещей, больших и малых, наполняли его весельем. Когда Джоан однажды спросила, что он находит столь смешным, он ответил лишь, что каждый вздох заряжает его идеями следующей книги. Его легкие источали энергию и фантазию. Он хохотал всякий раз, когда чувствовал радость, большую, чем мог в себя вместить.
Но когда роман получил известность, Роджеру было шесть лет, и еще шесть месяцев спустя Кавинант так и не приступил почему-то к новому роману. У него было слишком много идей. Он, казалось, просто терялся среди их изобилия, не зная, какие выбрать.
Джоан не одобряла подобного непродуктивного богатства. Забрав Роджера, она оставила мужа одного в только что купленном доме, где у него был кабинет в двух небольших комнатах, окна из которых выходили на лес позади Небесной Фермы и на речушку посреди него. При этом она заявила Томасу, что повезла Роджера повидаться с родственниками, а также дала ему строгий наказ начать писать.
Это был некий поворотный пункт, с которого судьба начала приближать его к неустойчивому положению «золотого мальчика». Начала она с предостережения о том ударе, который отсек ему впоследствии жизнь с такой же беспощадностью, с какой хирург отрезает пораженную гангреной конечность. Он слышал эти предостережения, но не обратил на них внимания. Он не понимал, что они значили.
Нет, вместо того чтобы выяснить причину этого грома среди ясного неба, он с сожалением и спокойным почтением проводил Джоан. Томас понимал, что она права, что снова писать он не начнет до тех пор, пока не побудет некоторое время один; и его восхищала ее способность действовать столь решительно, в то время как сердце его стонало под неизведанной пока тяжестью. Итак, помахав ей на прощание рукой и подождав, пока самолет скроется из виду, он вернулся на Небесную Ферму, заперся у себя в кабинете, включил электрическую пишущую машинку и напечатал посвящение к следующему роману: «Джоан, моей хранительнице возможного».
Его пальцы неуверенно скользнули по клавишам, и для того, чтобы напечатать нормальную копию, пришлось трижды переделывать все заново. Но ему не хватило благоразумия предугадать надвигающийся шторм.
Точно так же не обратил он внимания и на боль в запястьях и лодыжках; единственное, что он сделал — это обложил ноги льдом, который в конце концов чуть не погубил их. И когда Томас обнаружил на правой руке, возле основания мизинца, онемевшее пурпурное пятнышко, то просто выкинул это из головы. В течение 24 часов после отъезда Джоан он был с головой погружен в новую книгу. Образы каскадами обрушивались на его мозг, созданные воображением. Пальцы все чаще отказывались напечатать самое простое слово, но с фантазией было все в порядке. Ему даже и в голову не пришло потратить время на выяснение причин загноения маленькой ранки, образовавшейся в центре пурпурного пятнышка.
Джоан и Роджер приехали через три недели, нанеся визиты всем родным. Она ничего не замечала, пока однажды вечером, после того как Роджер уснул, они не сели вместе на диван и Томас не обнял ее. Окна были закрыты ставнями, и было слышно, как обдувавший ферму холодный ветер пытался их открыть. В неподвижном воздухе гостиной Джоан вдруг уловила сладковатый запах — запах болезни Кавинанта.
Месяцами позже, глядя на вымытые антисептиком стены своей палаты в лепрозории, он клял себя за то, что не смазал руку йодом. Его беспокоила отнюдь не утрата двух пальцев. То, что отняло у него часть руки, было лишь микроскопическим символом того удара, который отсек его от жизни, исключил из собственного мира, словно он был некоей разновидностью злокачественной инвазии. И когда его правая рука болела, лишенная двух пальцев, эта боль была ничуть не сильнее, чем положено. Нет, он бранил себя за легкомыслие потому, что оно отняло у него последнюю возможность держать Джоан в объятиях.
Но той зимней ночью, когда она была рядом, он и понятия не имел, что такое может случиться. Неторопливо рассказывая о своей новой книге, он привлек ее к себе, с удовольствием ощущая прикосновение ее мягкого тела, чистый запах ее волос и чудесное тепло. Внезапная реакция жены повергла его в недоумение. Прежде чем он понял, что ее обеспокоило, она уже вскочила с дивана, стащила его следом за собой и, схватив его правую руку, подставила ее под свет лампы. Голос ее зазвенел от гнева и тревоги:
— О, Томас! Почему ты так неосторожен?
Потом Джоан уже не колебалась. Попросив одного из соседей посидеть с Роджером, она потащила мужа по пушистому февральскому снегу в пункт оказания первой помощи при местном госпитале. И не оставила его до тех пор, пока их не принял хирург.
Предварительный диагноз: гангрена.
Большую часть следующего дня Джоан провела вместе с Томасом в госпитале, пока тот сдавал различные анализы. А следующим утром, в шесть часов Томаса Кавинанта повели на операцию правой руки. Он очнулся тремя часами позже в госпитальной палате, лишенный двух пальцев. Действие наркотиков еще некоторое время затуманивало его сознание, и только к полудню он почувствовал, что соскучился по Джоан.
Но в этот день она вообще не пришла к нему. А когда появилась следующим утром, в ней явственно была заметна перемена. Кожа ее была бледна, словно сердце нехотя гнало кровь, а кости лба, казалось, выступили наружу. У нее был вид загнанного животного. Она не обратила внимания на его руку, протянутую к ней. Голос ее был низким и придушенным, она не хотела, чтобы даже издаваемый ею звук прикасался к нему, Став от него так далеко, насколько позволяли размеры палаты, обратив пустой взгляд к окну и мокрой улице за ним, она поведала последние новости.
Врачи обнаружили у него проказу.
Пораженный, он сказал:
— Ты шутишь.
Тогда она повернулась и, глядя ему в лицо, крикнула:
— Хватит прикидываться дурачком! Доктор сказал, что сам сообщит тебе, но я не согласилась. Я думала о тебе. Но я не могу, не могу этого вынести. Ты подцепил проказу! Разве ты не знаешь, что это значит? Твои кисти рук и ступни отвалятся, руки и ноги искривятся, а лицо станет отвратительным, как губка. На месте глаз образуются язвы, и я не смогу этого вынести. Тебе будет все равно, потому что ты утратишь способность что-либо чувствовать, черт бы тебя побрал! И… о, Том, Том, Том! Эта болезнь заразна.
— Заразна? — Казалось, он не понимал, что она имеет в виду.
— Да! — прошипела Джоан. — Большинство людей заболевают ею потому… — на мгновение она задохнулась от ужаса и разрыдалась, — потому что они заразились еще в детстве. Дети более восприимчивы, чем взрослые. Роджер… Я не могу рисковать… Я должна уберечь его от этого!
И уже когда она исчезла, выбежала из палаты, он ответил:
— Да, конечно… — Потому, что ему больше нечего было сказать. Он все еще не понимал.
В голове было пусто. Лишь недели спустя он начал осознавать, как разрушительно подействовал на него взрыв Джоан. Потом Томас просто испугался.
Через сорок восемь часов после операции хирург Кавинанта заявил, что тот вполне способен перенести небольшое путешествие, и отправил его в Луизиану, в лепрозорий. Врач, встречавший его самолет, бесстрастно ознакомил его с различными поверхностными аспектами проказы. Микробактерия проказы была впервые обнаружена Армауором Хансеном в 1874 году, но изучение бациллы постоянно срывалось из-за того, что исследователям никак не удавалось провести две из четырех ступеней анализа по Коху: никто не мог искусственно вырастить микроорганизм, и никто не обнаружил, как он передается. Тем не менее, некоторые современные исследования проводились доктором О. А. Сконенесом на Гавайях и казались обнадеживающими. Кавинант почти не слушал. В слове «проказа» ему чудились абстрактные вибрации ужаса, но они не были слишком убедительны и действовали на него подобно угрозе, произнесенной на иностранном языке. Кроме интонации опасности, сами по себе слова ничего не передавали. Он смотрел в честное лицо доктора, а видел непонятный гнев Джоан и ничего не говорил в ответ.
Но когда Кавинант обосновался в своей комнате в лепрозории — квадратной камере с белой чистой кроватью и вымытыми антисептиком стенами, — доктор переменил политику. Он резко сказал:
— Мистер Кавинант, вы, кажется, так и не уяснили себе, в чем заключается опасность. Идемте со мной, я хочу вам кое-что показать.
Кавинант вышел следом за ним в коридор. По пути доктор говорил:
— Ваш случай — это то, что мы называем основной разновидностью болезни Хансена, — приобретенная проказа, та, у которой, по-видимому, нет… э… генеалогии. Восемьдесят процентов случаев заболеваний в нашей стране зарегистрированы у эмигрантов, которые заразились, будучи еще детьми, в странах с тропическим климатом. Мы, по меньшей мере, знаем, где они подцепили ее, если не как именно и почему.
Разумеется, основная или побочная форма, она протекает одинаково. Но, как правило, люди с побочными формами выросли в местах, где болезнь Хансена выражена гораздо сильнее, чем здесь. Больные сразу распознают, чем именно они заболели. Это значит, что у них больше шансов вовремя получить необходимую медицинскую помощь.
Я хочу познакомить вас с одним из наших пациентов. В настоящее время он — единственный, кроме вас, имеющий основную разновидность лепры. Он был кем-то вроде отшельника — жил один, вдали от всех, в горах западной Вирджинии. Он не знал, что с ним происходит, до тех пор, пока с ним не попытался связаться из штаба армии командир его убитого сына. Когда офицер увидел этого человека, он позвонил в общественную службу здоровья. А они послали старика к нам.
Доктор остановился перед такой же дверью, какая вела в комнату Кавинанта. Он постучал, но не стал ждать ответа. Распахнув дверь, он поймал Кавинанта за локоть и втащил в палату.
Когда Томас переступил порог, в ноздри ему ударила острая вонь — запах, похожий на зловоние гниющего в отхожем месте мяса. Даже карболовая кислота и различные мази не смогли задушить этого смрада. Исходил он от сморщенной фигуры, сидевшей на постели и выглядевшей совершенно абсурдной на фоне чистых простыней.
— Добрый день, — сказал доктор. — Это Томас Кавинант. У него основная форма болезни Хансена, и он, кажется, не понимает грозящей ему опасности.
Пациент медленно поднял руки, словно хотел обнять Кавинанта.
Вместо кистей у него были вздутые обрубки, лишенные пальцев куски розового больного мяса, испещренного трещинами и язвами, из которых сквозь лечебные мази сочился желтый эксулат. Они висели на тонких, обмотанных бинтами руках, словно неуклюжие болванки. А ноги, даже несмотря на то, что они были прикрыты госпитальной пижамой, выглядели сучковатыми деревяшками.
Потом пациент зашевелил губами, пытаясь заговорить, и Кавинант посмотрел на его лицо. Тусклые, пораженные катарактой глаза на этом лице, казалось, были центром извержения вулкана. Кожа щек бело-розовая, как у альбиноса, но оттопыривалась и разбегалась от глаз складками, словно ее нагрели до такого состояния, что она начала плавиться; и верхушками этих складок служили густые туберкулезные узелковые утолщения.
— Убей себя, — страшным скрипучим голосом произнес старик. — Лучше, чем это.
Кавинант вырвался из рук доктора, бросился в коридор, и содержимое его желудка выплеснулось на чистые стены и пол, словно пятно поругания.
И тогда он решил выжить.
Томас Кавинант прожил в лепрозории более шести месяцев. Все это время он бродил по коридорам, как изумленный призрак, отрабатывая навыки ВНК и других, необходимых для выживания, упражнений, подвергаясь обследованию во время многочасовых врачебных конференций, слушая лекции о проказе, терапии и восстановлении. Вскоре он узнал, что доктора считали, будто психология пациента является ключом к излечению проказы. Они хотели порекомендовать ему этот метод. Но он отказывался говорить о себе самом. Глубоко внутри него росло прочное ядро непримиримой ярости. Он заметил, что по какой-то жестокой прихоти его нервов два утраченных пальца казались остальному организму более живыми, чем оставшиеся. Большой палец его правой руки все время пытался дотронуться до этих ампутированных пальцев и, наткнувшись на шрам, оставлял чувство удивления и неловкости. Помощь докторов, казалось, походила на тот же самый трюк. Их стерильные образы надежды вызывали у него те же чувства, что и прикосновение к воображаемым пальцам. А конференции, так же, как и лекции, кончались долгими речами специалистов о проблемах, с которыми столкнулся он, Томас Кавинант.
Неделями эти речи вливались в него до тех пор, пока он не начал бредить ими по ночам. Предостережения заполнили его опустошенный мозг. Ему чудились не страсти и не приключения, а заключительные части речей.
— Проказа, — слышал он ночь за ночью, — возможно, самое необъяснимое из всех человеческих несчастий. Эта загадка такая же, каковой является тончайшая разница между живым и неживым веществом. О, кое-что о ней нам известно: она не смертельна, не заразна, если говорить обо всех уже известных способах заражения, проявляется она в разрушении нервов, обычно конечностей и роговой оболочки глаз; может вызывать уродство, главным образом потому, что лишает тело возможности защищать себя путем ощущений и реакции на боль; иногда ее результатом является полная нетрудоспособность, крайняя деформация лица и конечностей, а также слепота; и это необратимо, поскольку утраченные нервы восстановить невозможно. Мы также знаем, что почти во всех случаях надлежащее лечение и использование ДДС — диамино-дивениловых сульфамидов — а также некоторых новых синтетических антибиотиков может задержать распространение болезни, и, как только разрушение нервных волокон будет остановлено, нужные лекарства и терапия смогут поддерживать проказу под контролем в течение всей оставшейся жизни пациента. Нам неизвестно почему и как данная конкретная личность подхватывает болезнь. Мы склонны полагать, что болезнь приходит ниоткуда и без какой-либо особой причины. А как только ты ее подцепил — можешь оставить всякую надежду на полное излечение.
Слова, которые чудились Кавинанту, не были вымышленными или преувеличенными — это могли быть дословные выдержки из любой лекции или конференции, но их погребальный звон звучал, будто поступь чего-то, столь невыносимого, что их вообще не следовало когда-либо произносить. Бесплотный голос врача продолжал:
— За годы изучения болезни Хансена мы выяснили, что она ставит перед пациентом уникальные проблемы — две взаимосвязанные трудности, которые не сопутствуют никакой другой болезни, и это делает моральный аспект превращения в жертву проказы более тяжким, чем физический.
Первая проблема затрагивает взаимоотношения больного с людьми. В отличие от лейкемии в наше время или туберкулеза в прошлом веке проказа не является и никогда не была «поэтическим» недугом, который можно романтизировать. Как раз наоборот. Даже в обществах, где своих больных ненавидят меньше, чем ненавидим их мы, американцы, пораженного проказой всегда презирали и боялись; он был парией даже среди близких из-за этой редкой болезни, появление которой никто не может предсказать или проконтролировать. Проказа не смертельна, и пациент среднего возраста может надеяться на тридцать или сорок лет жизни после заболевания. Этот факт в совокупности с прогрессирующей недееспособностью, вызванной болезнью, говорит о том, что пораженный проказой, как никто другой, отчаянно нуждается в человеческой поддержке. Но в сущности все общества обрекают своих прокаженных на изоляцию и отчаяние, приговаривая их, словно преступников и дегенератов, предателей и негодяев, к изгнанию из человеческого общества; и это все только потому, что наука не сумела раскрыть тайну этого несчастья. В любой стране, в любой культуре, по всему миру прокаженные считались воплощением всего того, что люди — поодиночке или коллективно — боятся и ненавидят.
Такому поведению людей есть объяснение. Во-первых, болезнь вызывает уродство и зловоние, что, безусловно, неприятно. А во-вторых, вопреки проводимым научным исследованиям, люди не верят, что нечто, столь очевидно отвратительное и таинственное, не заразно. И тот факт, что мы не можем ответить на вопросы, касающиеся пресловутой бациллы, усиливает их страх. Мы не можем со стопроцентной уверенностью утверждать, что прикосновение, воздух, пища и вода, или даже просто сострадание не передает болезнь. При отсутствии какого-либо правдоподобного, доказуемого объяснения заболевания люди воспринимают его по-разному, но все — отрицательно, как доказательство преступления, разврата или извращенности, как ужасный знак какого-то психологического, духовного или морального разложения или вины. И они упорно считают, что болезнь заразна, несмотря на свидетельства того, что она воспринимается с трудом даже детьми. Поэтому многим из вас придется жить, не рассчитывая на поддержку хотя бы одного человеческого существа, на то, что кто-то разделит с вами вашу ношу.
Это одна из причин, почему мы придаем такое значение даваемым здесь рекомендациям; мы хотим помочь вам научиться мириться с одиночеством. Многие из пациентов, покидающие это заведение, не проживают столько, сколько смогли бы прожить. Шокированные своим отчуждением, они утрачивают приобретенную здесь мотивацию; они отказываются от самолечения и становятся либо активными, либо пассивными самоубийцами; очень немногие из них вовремя возвращаются сюда. Пациенты, которым удается выжить, находят где-то кого-то, кто не отказывается помочь им сохранить стремление к жизни. Или находят силу жить дальше где-то внутри самих себя.
Однако каким бы путем вы ни пошли, одно остается неизменным: с сего момента и до конца жизни проказа — самый главный и единственный факт вашего существования. Она будет держать вас под своим контролем каждое мгновение. С момента пробуждения и до момента погружения в сон вам придется отдавать все без исключения внимание всем острым углам и трудностям жизни. От этого нельзя будет уйти ни на каникулы, ни в отпуск. Вы не должны позволять себе отдыхать, погружаясь в мечты или впадая в меланхолию. Все, что наносит ушибы, толкает, жжет, царапает, скоблит, пихает или ослабляет вас, может стать причиной вашего увечья, уродства или даже смерти. А мысли о том образе жизни, который вам недоступен, тоже могут привести вас к отчаянию и самоубийству. Я много раз был тому свидетелем.
Пульс Кавинанта учащался, и простыни, мокрые от пота, липли к телу. Голос его ночного видения не изменился; он не мог пытаться напугать его, его страх не доставлял ему радости — но теперь слова стали черны, как ненависть, а за ними простиралась огромная кровоточащая рана пустоты.
— Это подводит нас ко второй проблеме. На первый взгляд она не так уж сложна, но впоследствии вы убедитесь в том, что она может быть разрушительной. Многие люди зависят во многом от того, в какой степени у них развито осязание; фактически, вся система их взаимоотношений с окружающим миром построена на осязании. Они могут не поверить своим глазам или ушам, но когда они к чему-то прикасаются, то знают, что это реально. И не случайно мы описываем свои глубочайшие проявления эмоций с помощью терминов чувства прикосновения. Грустные истории трогают нас за душу. Неприятные ситуации раздражают или ранят нас. Это неизбежный результат того факта, что мы являемся биологическими организмами.
Вы должны бороться, чтобы для себя изменить эту ориентацию. Вы — разумные существа, у каждого из вас есть мозг. Пользуйтесь. Пользуйтесь им, чтобы распознать опасность. Пользуйтесь, чтобы научить себя оставаться в живых.
Потом он проснулся один в своей постели, облитый потом, с широко раскрытыми глазами, губы напряжены от готовых прорваться сквозь сжатые зубы рыданий. И так повторялось ночь за ночью, неделя за неделей. День за днем он вынужден был доводить себя до бешенства, чтобы найти силы покинуть бесполезное убежище своей палаты.
Однако его главное решение оставалось неизменным. Он познакомился с пациентами, уже несколько раз проходившими курс лечения в лепрозории, — пойманными рецидивистами, которые не в состоянии были выполнить главное условие своего мучения — условие держаться за жизнь без всякой мысли о компенсации, которая и придавала жизни ценность. Их циклическая деградация доказала Кавинанту, что его ночные видения содержали в себе сырье для выживания. Ночь за ночью они дубасили его о жестокий и непоправимый закон проказы; удар за ударом они показывали ему, что полное подчинение этому закону является единственной защитой от нагноения, разъедающей гнили и слепоты. В течение пятого и шестого месяцев лечения в лепрозории он практиковался в ВНК и других упражнениях с маниакальным усердием. Глядя на пустые антисептичные стены палаты, он словно бы старался загипнотизировать себя с их помощью. Привычка отсчитывать часы между приемами лекарств постепенно стала подсознательной. Если же он допускал ошибку или хоть немного нарушал свой защитный ритм, беспощадному самобичеванию потом не было конца.
Через семь месяцев врачи пришли к мнению, что его усердие — это не проходная фаза. Они имели все основания полагать, что прогресс его болезни остановился. И отправили его домой.
Возвращаясь поздно вечером к себе на Небесную Ферму, Томас думал, что готов ко всему. Он приучил себя спокойно относиться к отсутствию каких бы то ни было вестей от Джоан и к испуганному шараханью бывших своих друзей и знакомых, хотя эти обиды все еще причиняли ему боль, вызывая время от времени головокружительные приступы ярости и отвращения к самому себе. Оставшиеся в доме вещи Джоан и Роджера и опустевшая конюшня, где Джоан держала прежде лошадей, терзали его измученное сердце, словно едкая кислота, но он уже подчинил себя задаче сопротивляться таким раздражителям.
Тем не менее, ко всему он все-таки не был готов. Очередной шок оказался ему не по силам. После того, как он дважды и даже трижды проверил, действительно ли Джоан ничего не писала, и после разговора по телефону с юристом, который наводил для него справки, — смущение и волнение этого человека, казалось, можно было почувствовать даже через соединяющий их металлический провод — Томас отправился в свою хижину среди леса и занялся чтением написанного им начала второго романа.
Явное скудоумие собственного сочинения ошеломило его. Назвать эти каракули смехотворно-наивными было бы для них еще комплиментом. Он едва мог поверить, что эта высокомерная чушь написана им самим.
Той же ночью он перечитал свой первый роман, бестселлер. Затем, двигаясь с величайшей осторожностью, он разжег огонь в камине и бросил туда как новую рукопись, так и напечатанный роман.
«Огонь! — думал он. — Очищение. Если мне не суждено больше написать ни строчки, то, по крайней мере, я избавлю свою жизнь от этой лжи. Воображение! Как я мог быть настолько самоуверенным?»
И, глядя, как листки превращаются в серый пепел, он вместе с ними сжигал и свои мечты о дальнейшей писательской деятельности. Впервые он ощутил, насколько верны были наставления врачей; ему надлежало подавить все свое воображение. Он не мог позволить себе развивать воображение — способность, с помощью которой можно представить Джоан, радость, здоровье. Если он будет терзать себя несбыточными желаниями, то это нанесет урон соблюдению того закона, который позволял ему выжить. Воображение Томаса могло убить его, или соблазнить, или обманом склонить к самоубийству: мысли о недоступном повергли бы его в отчаяние.
Когда огонь потух, Томас затоптал пепел ногами, как бы довершая уничтожение написанного.
На следующее утро он принялся за организацию своей жизни.
Первым делом он отыскал старую опасную бритву. Ее длинное лезвие из нержавеющей стали сверкало в флюоресцентном свете ванной, словно злобный плотоядный взгляд, но Томас намеренно загородил его от света, намылил лицо, боязливо облокотился о раковину и приблизил лезвие к горлу. Словно линия холодного огня пересекла его яремную вену — пронзительная угроза крови и гангрены, и возвращенной проказы. Если бы его лишенная двух пальцев рука соскользнула или дернулась, последствия могли бы быть самыми серьезными. Но Томас сознательно пошел на риск с тем, чтобы приучить себя к внутренней дисциплине, усилить свою бдительность при соблюдении основных правил выживания и подавить непокорность им. Бритье этим лезвием стало у него впоследствии особым ритуалом, ежедневной очной ставкой со своим положением.
По той же причине Томас повсюду стал таскать с собой острый перочинный нож. Как только он чувствовал, что его контроль ослабевает, что к нему возвращается воспоминание о надежде или любви, он доставал этот нож и колол себя в запястье.
Побрившись, он занялся домом. Сделал уборку, расставил мебель таким образом, чтобы выступавших углов было как можно меньше, чтобы свести до минимума угрозу острых краев и невидимых препятствий; он уничтожил все, обо что можно было споткнуться, ушибиться или пораниться, так что комнаты стало безопасно обходить даже в темноте; он сделал свой дом максимально похожим на камеру в лепрозории. Все опасное он поместил в комнату для гостей; покончив с этим, он запер ее и запрятал ключ подальше.
После этого Томас вернулся в свою хижину и тоже запер ее, предварительно выкрутив пробки, чтобы предотвратить возможность возгорания старой электропроводки.
Наконец он смыл пот с рук. Он мыл их с мрачным и одержимым видом; он ничего не мог с собой поделать — физическое чувство нечистоты было слишком сильно.
Грязный прокаженный!
Осень прошла в непрерывном балансировании на грани безумия. Темная сила пульсировала в нем, словно пиратская шпага застряла между ребрами, непреднамеренно раздражая его. Он чувствовал смертельную потребность выспаться, но не мог этого сделать, потому что во сне ему теперь стали чудиться кошмары разложения; несмотря на бесчувственность своего тела, он, казалось, ощущал, как оно живет. А пробуждение ставило его лицом к лицу с ужасным непоправимым парадоксом. Не имея никакой поддержки или ободрения со стороны других людей, он начал сомневаться в том, что сможет вынести всю тяжесть борьбы с ужасом и смертью; тем не менее эти ужас и смерть объясняли, делали понятным, почти оправданным его отчуждение и отказ других помочь или ободрить его. Его борьба была результатом тех же страстей, что обуславливали его изгнание; мысль о том, что с ним будет, если он откажется от борьбы, была ему ненавистной. Ненавистной была и мысль о том, что он вынужден вести безвыигрышную вечную борьбу. Но людей, которые сделали его духовное одиночество столь абсолютным, он ненавидеть не мог. Они всего лишь разделяли его собственный страх.
Единственной его опорой в этих обстоятельствах был сарказм. Он держался за свою отчаянную злобу, как за якорь спасения; чтобы выжить, ему нужна была ярость — ярость, позволявшая ему держаться за жизнь, словно накинув ей на шею удавку. Бывали дни, когда ярость не покидала его от восхода солнца до заката.
Но со временем даже эта страсть начала затихать. Изгнание было частью его закона; оно стало необратимым фактом, столь же реальным и обязательным, как земное притяжения, чума и бесчувственность. Если не удастся заставить себя подчиниться фактам, ему не удастся выжить.
Когда Томас смотрел из окна на ферму, то деревья, опоясывающие принадлежащий ему клочок земли и отгораживающие его от шоссе, казались такими далекими, что ничто не могло послужить мостом через эту пропасть.
Противоречию не было ответа. Пальцы Томаса беспомощно дернулись, так что он, бреясь, едва не поранил себя. Без страсти он не мог продолжать борьбу, однако все страсти покидали его.
По мере того, как проходила осень, он все реже и реже проклинал несбыточность желаний, в плену которых находился. Он бродил по лесу позади Небесной Фермы — высокий худой человек с диким взором, механической походкой и лишенной двух пальцев правой рукой. Любой острый камень, крутой уступ, заваленная тропа напоминали ему о том, что жизнь его зависит от осторожности, что стоит ему на мгновение ослабить бдительность, и все его беды исчезнут вместе с ним безболезненно и для всех незаметно.
Иногда, прикасаясь к стволу дерева и ничего не ощущая под рукой, он становился лишь еще более грустным, и только сам видел, какой конец его ожидает: сердце его станет таким же бесчувственным, как и тело, и тогда мир окончательно будет потерян.
Тем не менее, узнав о том, что кто-то заплатил за него по счету за электричество, он ощутил внезапное чувство сосредоточения, кристаллизацию, словно наконец опознал своего врага. Неожиданное это благодеяние ясно показало ему, что происходит. Горожане не только избегали его, но и активно действовали с целью лишить его всякого предлога появляться в их обществе.
Когда Томас впервые осознал эту опасность, его мгновенным побуждением было открыть окно и крикнуть так, чтобы голос раскатился в зимнем воздухе:
— Так и продолжайте! Черт меня задери, если вы мне нужны!
Однако вопрос этот был не настолько прост, чтобы его можно было решить одной только бравадой. Когда зима постепенно рассеялась, превратившись в раннюю мартовскую весну, Томас пришел к выводу, что ему необходимо что-нибудь предпринять. Он был личностью, человеком, как и все остальные, и у него было сердце, живое и поддерживающее жизнь в его теле. И он не собирался покорно ждать, когда это сердце ампутируют.
Поэтому, получив очередной счет за телефон, он собрался с духом, тщательно побрился, надел одежду из плотной ткани, сунул ноги в крепкие ботинки на высокой шнуровке и отправился в двухмильный поход в город, чтобы лично уплатить по счету.
И вот теперь он стоял перед дверью телефонной компании, обуреваемый сомнениями, проносящимися в голове, словно грозовые тучи. Так прошло уже немало времени, а он все стоял перед дверью с надписью золочеными буквами, повторяя про себя: «Это бледная смерть». Потом он собрался с духом, распахнул дверь с силой штормового ветра и направился к девушке за стойкой с таким видом, словно она вызвала его на единоборство.
Чтобы унять дрожь в руках, он подошел и положил их ладонями на стойку. На мгновение лицо его исказила свирепая гримаса. Он сказал:
— Меня зовут Томас Кавинант.
Девушка была опрятно одета и казалась довольно миловидной. Томас заставил себя посмотреть ей прямо в лицо. Он увидел ничего не выражающий взгляд, направленный мимо него. И пока он выискивал в этом взгляде испуг или отвращение, девушка посмотрела на него и сказала:
— Я вас слушаю…
— Я хочу оплатить свой счет, — ответил Томас, подумав: «Она ничего не знает, просто не слышала обо мне».
— Пожалуйста, сэр, — отозвалась девушка. — Назовите ваш номер.
Томас назвал, и она томно проплыла в соседнюю комнату, чтобы проверить по картотеке.
Неопределенность ее отсутствия возродила страхи, и он почувствовал, как сжалось горло. Ему надо было как-то отвлечься, чем-то занять свое внимание. Внезапно вспомнив о встрече на улице, он сунул руку в карман и извлек из него обрывок бумаги, который передал ему мальчик.
«Вы должны это прочитать», — вспомнил Томас. Он расправил обрывок на стойке и прочел полустертый печатный текст:
«Реальный человек, реальный во всех отношениях, внезапно обнаруживает, что он абстрагирован от мира и помещен в физическую ситуацию, которая не может существовать: звуки имеют запах, запахи обладают цветом и глубиной, зрительные образы осязательно ощутимы, прикосновения имеют высоту и тембр. Некий голос сообщает ему, что он был доставлен сюда, как защитник своего мира. Он должен сразиться в смертельном поединке с защитником другого мира. Если он потерпит поражение, он умрет, и его мир — реальный мир — будет разрушен, поскольку он лишен внутренней способности к выживанию.
Человек отказывается верить в то, что все, услышанное им, — правда. Он приходит к выводу, что либо спит, либо бредит, и отказывается стать частью ложной ситуации сражения насмерть, поскольку никакой „реальной“ опасности не существует. Он непоколебим в своем решении не верить очевидной ситуации и не обороняется, когда его атакуют защитники другого мира.
Вопрос: является поведение этого человека мужеством или трусостью? Это фундаментальный вопрос этики».
«Этики! — фыркнул про себя Кавинант. — И кто только придумывает такую ерунду?»
В следующий миг вернулась девушка с вопросительным выражением на лице.
— Томас Кавинант? С Небесной Фермы? Сэр, на ваш счет был сделан вклад, который покрывает несколько месяцев. Разве вы недавно не присылали нам чек на большую сумму?
Внутренне Кавинант сжался, словно от удара, причинившего ему внезапную боль, потом схватился за стойку, заваливаясь набок, словно наскочивший на рифы галеон. Бессознательно он скомкал в кулаке клочок бумаги. Голова кружилась, в ушах эхом отдавались слова:
— Фактически все общества проклинают, отрекают, отталкивают вас от себя. У вас нет надежды.
Прилагая все силы, чтобы сдержать готовую прорваться ярость, он сосредоточил внимание на похолодевших ступнях и ноющих лодыжках.
С чрезвычайной осторожностью положив смятый клочок бумаги на стойку перед девушкой, Томас сказал, стараясь придать своему голосу выражение доверительности:
— Это, знаете ли, совсем не заразно. Можете не беспокоиться — от меня вы ничего не подхватите. Это не заразно, разве что для детей.
Девушка, хлопая глазами, смотрела на него, словно удивляясь смутности своих мыслей.
Его плечи сгорбились, ярость комком застряла в горле. Он повернулся со всем достоинством, на какое был способен, и вышел на улицу, громко хлопнув дверью.
— Дьявольщина! — чертыхался он про себя. — Дьявольщина и проклятье!
Чувствуя, как от ярости кружится голова, он оглядел улицу. Отсюда ему был виден город во всей своей зловещей величине. В направлении небесной фермы по обеим сторонам дороги теснились маленькие торговые предприятия, словно зубы готовых сомкнуться челюстей. Пронзительное солнце заставило Томаса почувствовать себя беспомощным и одиноким. Быстро осмотрев руки на предмет царапин или ссадин, он поспешил обратно. Онемевшие ноги едва держали его, словно асфальт стал скользким от отчаяния. Томасу казалось, что он проявил мужество, сдерживая желание пуститься бегом.
Через несколько минут впереди показалась громада здания суда. На тротуаре перед ним стоял старик-нищий. Он не двигался, по-прежнему глядя на солнце и что-то бессвязно бормоча. Его знак «Берегись!» был теперь бесполезен, словно предупреждение, которое пришло слишком поздно.
Когда Кавинант приблизился, его поразила отрешенность старика — нищие и фанатики, святые и пророки апокалипсиса дисгармонировали с этой улицей, залитой солнцем, нахмуренный приниженный взгляд каменных колонн не допускал подобной доисторической экзальтации. И горстки пожертвованных ему монет не хватило бы даже на скудный обед. Кавинант вдруг ощутил внезапную острую боль сострадания. Почти против своей воли он остановился перед стариком.
Нищий не шевельнулся, не прервал своего созерцания солнца, однако голос его изменился, и среди невнятного бормотания раздалось одно ясное слово:
— Дай.
Этот приказ, казалось, относился непосредственно к Кавинанту. Словно по команде, он снова опустил взгляд на чашу. Однако требование, попытка принуждения вызвали в нем новый приступ гнева.
— Я ничего тебе не должен! — тихо огрызнулся он.
Прежде чем он отошел, старик заговорил снова:
— Я предупреждал тебя.
Эти слова неожиданно подействовали на Кавинанта, как внутреннее озарение, как интуитивное суммирование всех переживаний, испытанных им в прошлом году. И решение мгновенно пробилось сквозь гнев. С перекошенным лицом он стянул с пальца обручальное кольцо.
До этого Томас никогда не снимал кольца; несмотря на развод и безжалостное молчание Джоан он продолжал носить его. Кольцо было как бы изобретением его самого. Оно напоминало ему, где он был прежде и где он теперь, о разбитых надеждах, утраченной дружбе, о беспомощности и его исчезающей человечности.
Теперь он сорвал его с левой руки и бросил в чашу.
— Это стоит больше, чем несколько монет, — сказал он и, спотыкаясь, побрел прочь.
— Подожди.
В этом слове прозвучала такая властность, что Кавинант снова остановился. Он стоял, не шевелясь, усмиряя свою ярость, и вдруг почувствовал, что старик взял его за руку. Тогда он повернулся и посмотрел в бледно-голубые глаза, такие пустые, будто они все еще разглядывали таинственный огонь солнца. Старик буквально излучал невиданную силу.
Внезапное чувство опасности, чувство близости к вещам, недоступным его пониманию, встревожило Кавинанта. Но он только отмахнулся от этого.
— Не прикасайся ко мне. Я прокаженный!
Отсутствующий взгляд, казалось, даже не задевал его, словно Томаса здесь не было или глаза старика были незрячими; однако голос нищего был ясен и тверд:
— На тебе проклятие, сын мой.
Кавинант ответил, облизнув губы:
— Нет, старик. Это нормально, таковы уж люди. Пустышки.
И, словно ссылаясь на закон проказы, он добавил про себя:
«Поверхностность — отличительная черта жизни».
Вслух же он продолжал:
— Такова жизнь. Просто я придаю меньшее значение всяким пустякам, чем большинство людей.
— Такой молодой и уже такой несчастный!
Кавинант давно уже не встречал участия, и поэтому нечто, похожее на его проявление, оказало на него сильнейшее воздействие. Гнев отступил, хотя в горле так и остался комок, делая голос сдавленным и приглушенным.
— Идем, старик, — сказал Кавинант. — Не мы сотворили мир. Все, что нам остается, — это жить в нем. Все мы в одной лодке, так или иначе.
— Разве не мы?
Но, не дождавшись ответа, нищий снова принялся бормотать свой таинственные слова. Он удерживал Кавинанта, пока в пении не наступила пауза. Тогда в его голосе появилось нечто новое — агрессивный тон, который был направлен на неожиданную уязвимостью Кавинанта.
— Почему бы не покончить с собой?
В груди Кавинанта возникло такое чувство, словно на нее надавили, а сердце сжало спазмом. Голубые глаза излучали какую-то необъяснимую опасность. Томаса охватила тревога. Он хотел оторвать взгляд от старческого лица, провести процедуру ВНК, чтобы убедиться, что все в порядке, но не мог этого сделать; пустой взгляд удерживал его. Наконец он сказал:
— Это слишком легко.
На этот ответ не последовало возражений, но все же тревога росла. По принуждению воли старика он стоял над пропастью своего будущего и смотрел вниз, на вечные муки, которые мыслились и множились там. Он вспоминал разные варианты смерти прокаженных. Но такие мысли придавали ему силы. Это было подобно пробному камню дружеских отношений в фантастической ситуации; и такое чувство снова опустило его на знакомую почву. Он почувствовал, что может отвернуться от собственного страха, чтобы сказать:
— Послушай, могу я для тебя что-нибудь сделать? Еда? Место для ночлега? Я могу поделиться с тобой всем, что у меня есть.
Глаза старика внезапно утратили опасный оттенок, словно Кавинант произнес какой-то решающий пароль.
— Ты уже и так сделал чересчур много. Такие подарки я возвращаю тем, кто их жертвует.
Он протянул чашу Кавинанту.
— Возьми кольцо обратно. Будь истинным. Не надо сдаваться!
Повелительный тон теперь исчез. Вместо него Кавинанту слышалась мягкая просьба. Он колебался, размышляя над тем, какое отношение может иметь к нему этот старик. Но надо было что-то ответить. Он взял кольцо и снова надел его на левую руку. Потом сказал:
— Все рано или поздно сдаются. Но я собираюсь выжить и жить так долго, сколько смогу.
Старик весь как-то осел, покосился, словно только что переложил груз пророчества или заповедей на плечи Кавинанта. Голос его звучал теперь совсем слабо:
— Может быть, так это и будет.
Не сказав больше ни слова, он повернулся и побрел прочь, опираясь на посох, будто изможденный пророк, уставший от предсказаний. Посох ударился о тротуар со странным звуком, как если бы дерево было тверже асфальта.
Кавинант смотрел вслед развевающемуся на ветру ржаво-коричневому плащу до тех пор, пока старик не повернул за угол и не скрылся из виду. Потом Томас встряхнулся и приступил к процедуре ВНК. Но взгляд его задержался на обручальном кольце. Оно едва держалось на пальце, словно вдруг стало очень велико ему.
«Проклятье! — подумал Томас. — На мой счет поступил вклад. Я должен что-то сделать, пока они не начали устраивать против меня на улицах баррикады».
Некоторое время он еще стоял на том же месте, пытаясь выработать план действий. Машинально поднял взгляд вверх, к каменным головам, венчающим колонны здания суда. В глазах у них было равнодушие, а на губах — судорога отвращения, изогнувшая их в вечной Угрозе, непреодолимой и навеки незавершенной. И они подсказали ему идею. Молча послав им проклятие, он снова пошел вдоль улицы. Томас решил встретиться со своим юристом и потребовать, чтобы эта женщина, занимавшаяся его контрактами и финансовыми делами, нашла какое-то легальное средство против этой своеобразной черной благотворительности, которая отсекала его от города.
«Пусть оплату счетов аннулируют, — думал он. — Они не имеют права оплачивать мои долги без моего на то согласия».
Контора юриста находилась в здании на углу пересечения двух улиц, и Кавинанту надо было перейти на другую сторону дороги. Вскоре он уже стоял на перекрестке возле единственного в городе светофора. Он чувствовал, что надо спешить, действовать согласно тому, что он решил, прежде чем отвращение к юристам и всему общественному механизму в целом убедит его в том, что эта решимость является глупостью. Он с трудом подавил в себе искушение перейти дорогу на красный свет.
Сигнал менялся очень медленно, но вот, наконец, зажегся зеленый. Кавинант ступил на переход.
Не успел он сделать и трех шагов, как раздалась сирена. Из боковой улицы, мигая красными огнями, вылетела полицейская машина. На повороте из-за высокой скорости ее занесло в сторону, и она понеслась прямо на Кавинанта.
Он остановился, словно его вдруг стиснул невидимый кулак. Он хотел отскочить, но мог только стоять неподвижно, остановленный и удерживаемый на месте, и смотреть на морду несущегося на него автомобиля. На мгновение он услышал безумный скрип тормозов. Потом упал.
Падая, он смутно ощущал, что падает слишком быстро, что его еще не сбило машиной. Но ничего не мог с собой поделать; он слишком боялся, боялся столкновения. После всех предосторожностей и самозащиты так умереть! Потом в сознании возникла тяжелая тьма позади солнечного света и сверкающих окон магазина, и он услышал визг покрышек. Свет и дорога казались не чем иным, как рисунком на черном фоне; и теперь этот фон вспучился, заполняя все вокруг, добрался до Томаса и, поглотив, увлек его вниз. Тьма лучилась сквозь coлнечный свет, словно луч холодного света в ночи.
Томас подумал, что видит все это в страшном сне. И совершенно некстати снова услышал слова старика:
— Это будет справедливо. Ты не должен сдаваться! Тьма все лилась и лилась, затопляя день; и единственное, что Кавинант видел наверняка, — это красную искру огней полицейской машины, красную молнию, горячую и смертоносную, пронзающую его лоб, подобно копью.