Я беру на себя смелость утверждать, что писатели, произведения которых помещались в школьных хрестоматиях, на которых мы и наше поколение воспитывались, были совершенными глупцами. В жизни все происходит иначе, чем написано в книгах, авторами которых часто бывают члены академий, которыми гордится отечество.
В хрестоматии, по которой, например, учились мы в городской школе, был рассказ: «Как от „ничего“ умер осел».
Этот рассказ написал осел ещё больший, чем тот, о котором там упоминалось, а автором её был один из выдающихся педагогов; в этом рассказе речь шла об осле, хозяин которого, купец, вёз на нем товар на ярмарку. По дороге купец находил много вещей, которые в том или ином отношении могли быть ему полезны; он собирал их и, накладывая на осла, говорил: «Это ничего, мой осел этой тяжести не почувствует». В конце концов сто таких «ничего» подействовали на осла так, что он свалился и издох.
По-видимому, автор этой очаровательной сказочки или никогда не видел осла, или полагал, что все ученики его будут податными инспекторами, облагающими население податями, и сами сделают из неё ободряющий вывод, или же хотел дать совет тем, кому в жизни суждено нести бремя налогов — исполнять безропотно свою повинность до тех пор, пока не упадёшь и не сдохнешь. Тенденция в обоих случаях весьма благородная, а мораль, вытекающая из неё, достойна того, чтобы её запомнить.
Человек, которому действительно пришлось работать с ослом, написал бы такую сказочку иначе и правдивее. Он описал бы, как осел, чувствуя на себе большой груз, по временам останавливается и обнаруживает признаки сопротивления, как он брыкается, когда его понукают, как он сперва повинуется ударам бича и как затем копытами наносит хозяину пару шишек и наконец сбросив груз, убегает в лес.
Отношение народов и армий к войне было как раз такое, как отношение осла из вышеуказанного рассказа к грузу, который непрестанно подкладывался ему хозяином. Это было тоже «ничего», однако это «ничего» принималось не так равнодушно, как думали. Когда дошло до пятидесяти «ничего», европейский осел взбесился. В России это случилось ещё раньше, потому что в ней оказалось меньше социалистов, которые держали осла под уздцы и прочувственно его увещевали, чтобы он шёл дальше, что эту тяжесть ему суждено нести самой судьбою и что дело его хозяина является и его делом, ибо если этот хозяин заработает хорошие деньги, то даст и ему лишний пучок лебеды. И осел терпеливо шёл за своим хозяином-правительством, которое, как только замечало, что осел замедляет шаги, начинало стегать его бичом.
Русское правительство сделало большую ошибку, что вовремя не организовало искусственное размножение социал-демократов. Если бы их выводили, как цыплят в инкубаторе, по триста штук сразу, то царь Николай II мог бы царствовать в России до сегодняшнего дня.
И Россия в наше время могла бы действительно уподобиться ослу из сказочки педагога.
В ту зиму, когда Швейк, оставленный своими товарищами, занялся изготовлением колец, Россия, как в бурю дуб, была потрясена историей с Распутиным, бывшим любовником царицы и её пяти дочерей и духовным утешителем всех придворных дам (молился он за них господу Богу, по принципу, только в постели). Неграмотные русские солдаты окружали вечером Горжина, который приносил газеты и читал их вслух; он читал большие статьи об убийстве этого человека, до того считавшегося святым, которому якобы явился сам Бог, различные предположения о том, как это случилось, и русские землячки, подпершись локтями, слушали его с большим вниманием.
— Вот так начальство, мать…
— Вот сволочь! Они забавляются, а тут умирай за них!
— Вот императрица, немка проклятая! А ты издыхай за них голодом!
— Да, да! В Петрограде б… а ты корми вшей в окопах!
— Ну. пора войну кончать! Начальство надо побить и идти домой.
Солдаты говорили так только между собою, остерегаясь поручиков и офицеров. А после этого шли как ни в чем не бывало на вечернюю молитву и по-прежнему пели царский гимн.
Фельдфебель Анненков был весьма набожным и преданным царю человеком; ему был подчинён как отряд русских солдат, так и пленные, помещавшиеся в этом бараке. Он становился перед иконой впереди всех, читал «Отче наш» и первый же начинал густым басом петь «Боже, царя храни».
Другой его чертой была слабость к политуре и полное пренебрежение к спиртным лакам. Он мечтал только о том времени, когда будет свободно продаваться водка, и обещал в первый же день напиться до остервенения.
Большая часть времени у него уходила на поиски денатурата, который он пил, когда ему удавалось его раздобыть, прямо из бутылки, и, говоря о достоинствах царя русской империи, он при этом шипел: «Войну он начал, а водку запретил, мать его… сукин сын». (Под словом «он» он подразумевал царя.)
Русские газеты начали писать все острее и смелее; в армии нарастал дух восстания, а чтение газет только разжигало это настроение. Однажды, когда Горжин читал статью о том, что вся власть должна была бы перейти к Думе, а солдаты вслух с этим соглашались, в барак вошёл поручик Воробцов.
Все были так заняты газетой, что не заметили его прихода. Он встал позади солдат и стал прислушиваться к замечаниям, сопровождавшим чтение Горжина.
— Вот Сухомлинов сволочь, мать его…
— Ну, вот, говорят, конец войне! Уж все немцам продали.
— Да, да, да, нас ведут на убой, как телят!
— Начальство нужно перебить, немцам тоже надо сказать, чтобы они перебили своих офицеров.
Воробцов потихоньку вышел из барака, пришёл в канцелярию, приказал позвать к себе фельдфебеля Анненкова и сказал ему:
— Вечером займись с солдатами словесностью. Расскажи им о царской семье, а я приду посмотреть.
Итак, вечером Анненков приступил к занятиям словесностью.
Это было забавно. До этого он успел влить в себя бутылку денатурата и потому находился в прекрасном патриотическом настроении. После краткого вступления, в котором он упрекнул солдат за то, что они только и делают, что жрут кашу и ищут вшей, он перешёл к самой теме: царской фамилии. Тут вошёл Воробцов и сел на нары.
— А ну-ка, скажи мне, — говорил Анненков, обращаясь к солдату, — кто такой Николай Второй?
— Это наш император, — отвечал солдат.
— Хорошо, — похвалил фельдфебель, — это наш царь, он управляет нами на благо России и победит германцев, а вот водку закрыл и не даёт её солдатам, мать…
Воробцов закусил губу, скрывая улыбку. Анненков понял это как поощрение и вызвал другого:
— Ну а ты скажи, кто такая Александра Федоровна?
— Не могу знать! — стереотипно ответил солдат.
— Как же, скотина, ты не знаешь, кто она такая! — заволновался фельдфебель. — Ты хотя скажи, кем бы она могла быть?
Солдат молчал.
— Да у тебя-то жена есть? — помогал ему фельдфебель.
Солдат тяжело размышлял, а потом сказал:
— Наверное, хозяйка царёва будет.
— А-ле-ксандра Фе-до-ровна, — говорил по складам фельдфебель, хлопая солдата по голове книжкой при каждом слоге.
— Ну, на сегодня достаточно, — сказал Воробцов, уходя.
Он шёл медленно и слышал, как солдаты говорили:
— Вот видишь, из-за всякой шлюхи наш брат получает по морде.
«Всюду уже говорят одно и то же», — подумал поручик, и, наняв на улице извозчика, направился к себе домой; там он вытащил из шкафа бумагу и, запершись, принялся писать. Немного подумав, написал несколько строк и только после этого сверху надписал: «Товарищи!»
— Сегодня я иду на базар, — сказал однажды утром Швейк Горжину, собиравшемуся снова посетить своих коллег-официантов, которые из профессиональной солидарности кормили его. — У меня много приготовлено товара, он теперь падает в цене. Хлеб становится дороже, сало тоже. А то ещё вовсе перестанут покупать.
— Швейк, — сказал Горжин, — смотри ничего не болтай. Вчера вечером в «Савойе» у генералов было какое-то совещание, говорят, что в Петрограде революция. Официанты уже слышали, будто там стрельба. Возможно, что там восстали рабочие.
— Да оно уж и тут попахивает, — сказал Швейк. — Оно бы и тут необходимо было сквознячок пустить. Да я ни во что не вмешиваюсь, я человек нейтральный. Так подожди, я пойду с тобой.
И они отправились по грязной дороге к городу.
— Ну так если до чего-либо дойдёт, постарайся ретироваться, — снова напомнил ему Горжин, когда они встретили казачий разъезд.
— Да ведь я человек с головой, — ответил на это Швейк, — я все-таки неглупый. Я буду нейтральным. Уверяю тебя, что со мной ничего случиться не может, как это было с этим Грдличкой, который ходил в Коширжах на «Млынарж-ку». Один раз во время музыки его сын и зять сразились между собою. Ругаются, дерутся, бьют друг друга ногами, вырывают волосы, и люди зовут старика Грдличку, чтобы он пришёл их разнять, потому что это ведь его люди, они его и послушаются.
А он отговаривается: «Мне что за дело, пускай они сами решают свой спор. Я человек нейтральный». Прибежали полицейские, обоих арестовали и посадили в одиночку в Смиховском. участке. Через три дня их выпустили, приходят они домой и давай колотить старика: «Ты что же это, тесть. Тесть, а позволяешь меня, твоего зятя, бить какому-то сопляку!» — говорит один. «Ах, черт возьми, ты мой отец, можно сказать, у нас с тобой одна кровь, меня арестуют, а ты ничего не делаешь!» — говорит другой. В общем, отколотили его так, что свезли его в больницу в карете скорой помощи. Там, когда доктора стали его обкладывать льдом, он и говорит: «Молодые люди! Ради всего святого, послушайте меня, старого человека: когда где-либо затевается скандал, не будьте никогда нейтральными, а будьте радикальными. Станьте или на ту, или на другую сторону и вмешивайтесь в самую суть дела. Бейте кого попало! А если будете нейтральными, то вас станут бить. Вот эти все шишки и ссадины я получил за свою нейтральность».
Через час Швейк оказался на базаре и убедился, что спрос на его товар довольно плох. Никто на его перстни и внимания не обращает; люди ругались и волновались:
— Задержали телеграмму! Из Питера человек приехал.
— Но воинский-то начальник телеграмму получил.
— А почему он её солдатам не прочёл? Мать его…
— На заводах забастовки. Вчера человек из Москвы приехал, говорит, надо бастовать; в Петрограде революция началась, — слышал он всюду.
— Говорят, что царя уже нет.
— Как нет? Разве можно жить без царя?
— Дурак. Без хлеба сдохнешь, а царь тебе на что?
Швейк понял, что начинается нечто важное, и спрятал свои кольца в карман. С базара он пошёл по главной улице навстречу волновавшейся толпе, направлявшейся к зданию воинского присутствия.
Казачьи патрули и стража проезжали и прохаживались беспрерывно, не обращая ни на что внимания, городовые ходили кучками по три-четыре, и, казалось, они насторожились, очень встревожены и чего-то опасаются.
Неожиданно из одной улицы на главную площадь хлынула толпа бастующих, а в центре на шесте трепетало красное знамя. Городовые бросились к знамени, чтобы сорвать его.
Толпа их окружила, и вытащенные ими было шашки были моментально отобраны.
На улице раздался крик: «Да здравствует революция, бейте городовых, бейте сукиных сынов!» На городовых посыпались удары, и те, прикрывая руками головы, старались пробраться сквозь густую толпу.
Стража, состоявшая из солдат, и теперь не принимала никаких мер; вскоре появилась рота солдат с красными бантами на груди.
Их вёл Воробцов; возле здания военного управления солдаты подняли его на плечи, и он, сняв фуражку, закричал:
— Товарищи солдаты и рабочие! В Петрограде революция: царь свергнут. Старое правительство пало, там теперь хозяином Совет солдатских и рабочих депутатов. Полиция уничтожается и здесь, власть переходит в руки советов, которые уже выбираются. Товарищи, мы положим конец войне; земля будет разделена среди крестьян, фабрики будут переданы рабочим. Да здравствует революция, да здравствует революционная армия и пролетариат!
Несколько выстрелов раздалось откуда-то из окон, и пули защёлкали о стену; толпа расступилась.
— Городовые стреляют, сукины дети! Нужно их переловить и побить!
Вскоре все разбежались по городу в погоне за городовыми. Этот день для них был судным. Несмотря на то что они бросали шашки, срывали с груди ордена, их узнавали по синим штанам и били всюду.
У подъезда одного дома Швейк увидел человека, трясущегося в одних подштанниках; он догадался, что это городовой, так как его синие штаны висели на воротах во дворе.
— Не думаете ли вы тут спать? — заинтересовался Швейк. — Я бы вам не советовал: в этом месте как раз сквозняк, и это отразилось бы на вас очень плохо.
Швейк с интересом смотрел, как у полицейского трясутся колени и как он старается укрыться.
— Мне кажется, что у вас небольшая дрожь в коленях, — добродушно сказал Швейк. — Ну, это бывает. Кстати, я вам советую остаться здесь: на базаре делается что-то невообразимое. Только что там повесили шесть городовых, и им, конечно, сейчас хуже, чем вам; утешаться тем, что они уже пережили неприятную для них минуту в то время, как другим предстоит пережить ещё многое, — удовольствие небольшое. Вон там, на той улице, одного городового посадили живым на кол; он сидит теперь на колу и поёт «Боже, царя храни». Вы, наверное, тоже умеете петь эту великолепную песню? — спросил он, смотря на городового.
— Я уже её забыл и никогда её петь не буду, — сказал городовой, у которого не попадал зуб на зуб, что вызвало сочувствие у Швейка.
— Мне кажется, вам холодно. Вы стучите зубами, как собака, когда она ищет блох. Или вы боитесь того, что вас ожидает? Вы не бойтесь, они вас и тут найдут. Божьи мельницы мелют медленно, но верно.
У городового волосы стали дыбом; он упал перед Швейком на колени и завопил:
— Голубчик, прошу вас, ради всего на свете, спасите меня! Чем я виноват! Служу, значит, служу. Приказали мне, я и подчиняюсь. Ну, что я могу сделать? У меня жена и дети… Ой, мои дорогие дети сиротами будут!
Городовой начал рвать на себе волосы, подступая к Швейку и убеждая его в том, что он никогда никому по своей воле не причинил зла и что исполнял только приказания начальства. Потом начал лазить по карманам.
— Вот вам пятьдесят рублей, возьмите их и отдайте мне свои штаны! А мои синие возьмите себе… сукно на них хорошее… Сделайте это для спасения своей души, спасите отца ради несчастных детей!
— За то, что у тебя есть дети, я над тобой сжалюсь, — сказал Швейк медленно, протягивая руку за бумажными десятирублевками. — Я действительно это делаю из жалости.
Он расстегнул ремень и, снимая ботинки, сказал:
— Повадился кувшин по воду ходить, там ему и голову сломить. Видишь, голубчик, сегодня ты мне, а завтра я тебе. Да, для вас настали чёрные дни; твоё счастье, что ты меня ни разу не прогонял с базара с моими кольцами.
Городовой быстро надел брюки Швейка на себя и с благодарностью пожал ему руку:
— Бог даст, старое время вернётся, и я тебе за это отплачу. Ну, послушай, ты человек умный: на Садовой улице есть гимназия, там много наших забаррикадировалось. Сбегай к ним, возьми у них их синие штаны, отнеси жёнам домой, и ты много за это получишь. Хорошо? Ты сделаешь? Да? Помни, что старое время скоро вернётся и мы тебе потом разрешим даже сало воровать на базаре. Есть пословица: рука руку моет. Спасибо, брат!
Городовой горячо обнял Швейка и, как любовница, поцеловал его в лицо; потом осторожно вышел и стал красться вдоль дома, намереваясь затем одним прыжком оказаться посреди улицы в толпе; там его узнать уже не могли бы. А Швейк, застёгивая новые брюки, которые оказались на него велики и плохо на нем держались, сказал сам себе:
— А он был пьяный, как настоящий полицейский. Ну, подожди, вам теперь сполоснут брюхо-то!
Швейк решил разыскать гимназию на Садовой улице, где сидели городовые.
Вскоре он нашёл её. Люди ему показывали, куда идти, сказали даже и номер дома. Это был угловой двухэтажный дом, перед которым виднелась большая баррикада, составленная из школьных парт, сундуков, шкафов, досок, чучел птиц и зверей и заспиртованных змей.
— Да ты близко туда не ходи, — сказала ему баба, показывая на баррикаду,
— они по мужикам стреляют, — и сейчас же скрылась в подъезде.
Она говорила правду: едва Швейк сделал несколько шагов, с баррикады раздались выстрелы, и пули засвистели мимо его ушей; он испугался и бросился в подъезд.
Но потом, решившись во что бы то ни стало пробраться туда, он снял брюки и, махая ими, как флагом, бежал посреди улицы к баррикаде. Это помогло, никто не выстрелил, только когда он уже был возле парт и взбирался наверх, на него направили несколько дул.
— Ты кто такой?
— Наш, — спокойно ответил Швейк, поддерживая руками кальсоны.
— А зачем ты, австриец, сюда идёшь?
— Иду помочь вам, — таинственно шептал Швейк. Дула опустились, и началось краткое совещание, на котором было решено:
— Ну так лезь наверх!
Около тридцати городовых находились на баррикаде, и человек сто во главе с приставами и полицмейстером были внутри гимназии; каждый был вооружён кроме револьвера винтовкой, а на другой стороне баррикады была видна даже полевая пушка.
— Господа, так вы домой не попадёте, — начал Швейк без предисловия. — Городовых всюду бьют и заставляют ещё петь царский гимн. Я одного спас, отдав ему свои брюки, а его синие взял себе. Он-то и послал меня к вам, чтобы вы тоже отдали мне свои брюки, а вам я принесу из дома другие, зеленые, чтобы вы были похожи на солдат.
— Да, он прав, это идея, — сказали некоторые городовые.
Они повели Швейка к полицмейстеру. Там он повторил свой план. Полицмейстер почесал за ухом и сказал:
— А как в городе?
— Все войска на стороне революции, — объяснил Швейк.
Полицмейстер побледнел. Затем начал хвататься за соломинку.
— С фронта придут войска, мы их позовём, их пошлёт губернатор.
— Вам уж не поможет даже и сам господь Бог, — сказал Швейк. — если я вам не подам руку помощи.
И он начал рассказывать, что сюда направляется тяжёлая артиллерия и что за городом на гимназию уже наводят орудия.
— Достаточно только одного выстрела, и от вас ничего не останется. А то, что останется, будет взорвано на воздух бомбами. Я собственными глазами видел сапёров, они подкапываются под вас из соседней улицы. К вечеру они кончат, и ночью вы взлетите. Правда, это будет красиво, теперь как раз светит луна.
Однако полицмейстер нисколько не обрадовался красоте предстоящего полёта и трясущимися руками стал расстёгивать брюки.
— Если ты мне принесёшь штатские брюки, то получишь сто рублей; и пулю в лоб, если не принесёшь и если моей жене — вот мой адрес — не передашь, что я здоров и скоро буду дома. Пускай она приготовит самовар. А то пулю в лоб!
Трясясь, он показал на револьвер на столе, но Швейк беспечно сказал:
— Да, этот револьвер десятимиллиметровый, в голове он делает дыру порядочную.
Все пристава поснимали свои брюки, Швейк забрал их вместе с адресами, и, прежде чем он вылез со своим грузом из гимназии, городовые на баррикаде уже стояли в одних кальсонах и бросали приготовленные брюки ему в руки.
— Я не снесу, кладите мне на спину! — говорил Швейк.
Он спрыгнул вниз по шкафам, и синие брюки полетели на него сверху, как куски облаков. Он собрал их внизу и отнёс к подъезду дома.
— Сейчас же начну разносить, — кричал он полицейским, приходя за брюками вторично. В это время в улицу въехали два воза с соломой, но странно — возы двигались сами собой, кто-то их толкал сзади, и таким образом они медленно приближались к баррикаде, занятой полицейскими. Те заметили этот манёвр и открыли огонь.
Возы подъехали к тому подъезду, в котором Швейк сложил свою добычу. Солдаты и студенты, сопровождавшие возы, притащили лестницы и взобрались вверх на солому, где были сложены доски; на них они стали устанавливать полевое орудие.
«Сегодня я их отнесу в барак, а завтра на базар, — подумал Швейк и принялся считать: — Сорок пар по десяти рублей, это будет четыреста рублей».
— Товарищ, ты что тут делаешь? — спросил его в это время какой-то студент, забежавший в подъезд и заметивший Швейка, и, прежде чем Швейк успел ему что-либо ответить, он воскликнул: — А где ты набрал столько полицейских брюк?
— Это городовые мне надавали с баррикады, чтобы я их продал на базаре, — объяснил Швейк, а студент, нахмурившись, строго сказал:
— А ну-ка, давай их нам на воз, а то вечером холодно будет.
Итак, Швейк, не зная сам, каким образом, очутился на возу и начал таскать туда балки и доски, в то время как полевое орудие с воза стреляло по баррикадам.
Так продолжалось до сумерек без всякого видимого результата. И только когда стемнело, революционеры подвезли два восьмисантиметровых орудия и, оттащив одну фуру с соломой назад, поставили их позади балок.
Вскоре орудия заставили баррикаду замолчать. После дальнейших выстрелов на баррикаде в темноте затрепетали на шесте чьи-то кальсоны, заменявшие белый флаг.
— Ну, пойдёмте арестовывать городовых, — сказал студент, командовавший отрядом, и, осматриваясь вокруг, остановился взглядом на Швейке, лежавшем на куче синих брюк: — Товарищ, поди сюда, ты за кого: за царя или за революцию?
— Я за революцию, — ответил Швейк. — Раньше я был за своего царя, но когда он умер — я за революцию. Раз нет Франца Иосифа, пусть не будет и Николая.
— Хорошо, — улыбнулся студент. — Ну, возьми ружьё и смотри, чтобы здесь никто ничего не зажёг.
И пока солдаты отводили сдавшихся в плен городовых, дрожавших от ночного мороза, Швейк сидел на своей военной добыче и философствовал: «Ну, теперь войне конца не будет. Теперь будем воевать до конца света».
Рано утром население двинулось осматривать поле битвы, происходившей ночью. Народ шёл толпами, чтобы посмотреть обе баррикады.
На одной из них печально висели разорванные, запачканные кальсоны, а на другой развевался огромный красный флаг, и рабочие и солдаты, глядя на эти два символа, восторженно кричали: «Да здравствует революция!»
У баррикады все построились в ряды и процессией двинулись по всему городу. В чистый свежий воздух полетели песни свободы:
Вставай на воров, на собак, на богатых Да на зло вампира-царя, Бей воров, палачей проклятых, Да взойдёт лучшей жизни заря!
Этот марш перемежался с «Интернационалом», который пели студенты и рабочие.
Затем, когда процессия заворачивала с улицы на площадь, на баррикаде раздался страшный крик:
Раздался выстрел на Руси,
Царь разорван на куски,
Кто захочет царём быть,
Должен нюхать динамит.
Это бравый солдат Швейк пел песни под красным знаменем, складывая наследство старого мира — брюки городовых, чтобы через некоторое время продать их на базаре.