Когда на войне какой-нибудь офицер отличался такими большими способностями к воровству, что это угрожало распадом той части фронта, которой он командовал, или когда его тупость доходила до такого предела, что это было очевидно для всякого осла, то его назначали начальником лагеря военнопленных или части его. Человек-солдат, попавший в плен, тем самым хоронил себя заживо. Государству, гражданином которого он был, он был уже не нужен, потому что ему нельзя было приказать убивать солдат другого государства, а тому государству, чьей армии он сдался, его жизнь была безразлична. Он исчез с фронта, и если он выдержит до конца все остальное, то это его частное дело.
Я был также в России и жил в плену в так называемой пленной рабочей роте, где у нас был начальником полковник, который под Перемышлем командовал целой бригадой. Это был такой идиот, что даже те русские солдаты, которые первый раз в своей жизни видели железную дорогу — когда их везли на позицию, издевались над ним. Но с фронта его послали не домой, а сделали начальником двухсот сорока пленных. Сотни тысяч трупов пленных, погибших в лагерях России, Германии и Австрии и других воевавших государств, — вот результат деятельности таких начальников. Свекловица, которая растёт у Миловиц и Иозефова, пшеница, которая волнуется на полях России, теперь вопиет об их деятельности. Они пленных превращали в удобрение для полей «своей дорогой родины».
Лагерь в Воронеже, куда попали Швейк и Марек, был только проходным лагерем. Оттуда пленные посылались на работы. Комендантом в этом лагере был старый капитан Александр Фёдорович Попов. Особенности, которые привели его к этой профессии, были развиты в его характере почти равномерно. Он давал пленным хлеба меньше, чем полагалось, воровал мясо, не давал им сахару и приказывал чай заваривать в котлах. Повара, состоявшие также из военнопленных, чай оставляли у себя, а воду красили пеплом. Возможно, что его деятельность на этом поприще была бы более интенсивной, если бы он не встречал препятствий со стороны начальника воинского округа казачьего генерала Захарова и инвалидов — донских казаков, прикреплённых к этому лагерю. Захаров, человек интеллигентный, строгий начальник, часто навещал лагерь, выслушивал жалобы пленных и спрашивал их о жизни в России. Донские казаки, тоже хорошо выдрессированные солдаты, относились к пленным внимательно, по-военному, как к побеждённым солдатам, и их гордость не позволяла им обворовывать пленных. Другая особенность Попова состояла в том, что он был убеждён, что центральные державы посылают такое количество пленных в Россию добровольно, чтобы они подняли восстание и вызвали критическое положение внутри страны. И так как из опыта русской революции 1905 года он уяснил, что восстание раньше всего начинается там, где люди, благодаря долгому общению, узнают друг друга, то стремился разобщить и изолировать пленных друг от друга.
Когда эшелон пленных, в котором был Швейк, прибыл в лагерь, он заставил его остановиться во дворе, разбиться по национальностям, а затем пришёл с писарями и начал составлять списки.
Запись начали с одного конца, но уже когда дело дошло до третьего пленного, то старые пленные успели передать новым совет не называть своих настоящих фамилий.
— Пошлют тебя в шахты копать уголь, и там ты хватишь горя. Тут ты хоть и голоден, но ничего не делаешь. Скажи ему какую-нибудь чепуху, но настоящей фамилии не говори, а когда будут вызывать в эшелон, то не отзывайся, потому что это не твоя фамилия. А потом покажешь писарю своё удостоверение. Они по-латыни читать умеют.
Выгодные последствия этого манёвра были ясны и писарей капитана Попова и его самого приводили в отчаяние. В один день он переписал пленных, назначил кому куда, а на другой день у него оказывались люди совершенно другие, которые утверждали, что их ещё не записывали. Таким поведением новых пленных они были обязаны старым пленным, попавшим сюда ещё в 1914 году, которые считали своей святой обязанностью воспитать их в таком духе. Таким образом, Швейк, осведомлённый обо всем, нисколько не удивился, когда на вопрос писаря: «Как твоя фамилия?» — один из его соседей без колебания ответил: «Гефенгер Сычак-Вагабунд». На недоумение писаря, не знавшего, как записать эту фамилию, он заявил: «Гефенгер — это имя, а Сычак-Вагабунд — это фамилия». Потом все в ряду переглянулись, и один сказал: «Говорите им что-нибудь такое, чтобы они языки сломали. Я назовусь Гостинским Голечеком с Ржичан».
Когда писарь подошёл к Швейку, тот, не ожидая вопроса, сказал:
— Сапёр Водичка.
— Водичка, — повторил с удовлетворением писарь.
Затем перешёл от Швейка к Мареку.
— А твоя как фамилия?
— Радбылбых Кратина, — сказал серьёзно вольноопределяющийся.
— Что за имена на Западе! — заметил капитан писарю, видя как тот силится запомнить и записать. — А ты спроси его ещё раз, не перепутай.
— Рад-был-бых Кра-ти-на, — говорил по слогам Марек, а Швейк обратился к нему:
— А ты не родственник того самого пана из Кралуп? Он работает жестянщиком и любит лазить по высоким местам. Один раз он сфотографировался на крыше замка Нелагозевес, а на башне в Велтрусах под ним сломалась лестница.
Когда всех записали, капитан Попов пошёл в свою канцелярию и вернулся с какими-то бумагами, по которым он читал:
— Городская управа в Каменке: двадцать человек.
Писаря и казаки забегали от одной группы пленных к другой, стоявших колоннами по национальностям, и брали из каждой группы по одному человеку. Всего оказалось отделено четыре человека.
— Ну, ещё по одному, — приказал Попов, показывая на другой конец каждой группы.
Снова привели по одному. Стало всего восемь. Затем капитан закричал снова:
— А теперь бери из середины!
Набралось двенадцать. Попов сосчитал их и затем пошёл от группы к группе и, показывая казакам пальцем на пленных, говорил:
— Бери того, бери этого.
Так он собрал двадцать требуемых пленных для управы в Каменке и стал читать снова:
— Заводы и копи в Черткове — шестьдесят человек.
И опять, в то время как писарь записывал имена отобранных для работы в Каменке, потея над тем, что ему диктовали, он выбрал, пользуясь своим оригинальным методом отбора, шестьдесят человек на работу в копи, таких, которые не знали друг друга; так он работал до тех пор, пока весь эшелон не был разобран. Он честно выполнял эту свою функцию, заботясь о благе России, и воображал себя её спасителем. Только его мучило то, что даже писаря не могут объяснить причин, почему в лагерь прибывают все новые пленные.
После того как писаря всех записали снова, капитан произнёс большую речь, в которой подчеркнул, что на работе пленным будет хорошо, и предупреждал, чтобы они только не забыли, куда кто назначен: «Вы вот в Чертков, вы — в Миллерово, вы — в Новочеркасск, а вы в Крюковку». А затем он отправился обедать в сопровождении казаков.
Среди оставшихся групп пленных начались крики, словно в испуганной стае куропаток. Каждый искал и звал товарища, с которым уже был на фронте или с которым попал вместе в плен. Потом пленные получили обед. После обеда писаря пришли одни, без капитана и, отдавая казакам сопроводительный лист на железную дорогу, приготовляли эшелон в путь.
Это была отчаянная работа. Они выкрикивали имена по списку, чуть не охрипнув от крика, но никто не отзывался. Хватали пленных, смотрели в их удостоверения, но у каждого была совершенно другая фамилия, чем та, которая была записана в списке. Тогда они приказали казакам выгнать их всех во двор и смешать вместе. Это распоряжение также не достигло своей цели, пока наконец за это дело не взялся вахмистр, казак с простреленным глазом. Он взял список из рук писаря и начал командовать:
— Двадцать людей в Каменку! Отсчитай! Готово? Веди их на вокзал! Шестьдесят человек в шахты на станции Чертково. Расставить их по четверо! Отсчитайте пятнадцать рядов! Готово? Выведите их наружу!
А на протесты писарей, кричавших, что на места посылают совсем других пленных, не тех, которых капитан назначил, что эти люди идут вовсе не по списку, он отвечал:
— Ничего, все равно австрийцы, сукины дети, мать их и вашу…
Так Швейк с Мареком оказались на вокзале, а затем их вместе с восемнадцатью другими загнали в вагоны, и на третий день утром они прибыли в Каменку, где казак отвёл их в центр города и передал городской управе, чтобы та, в свою очередь, распределила их между крестьянами, пожелавшими получить пленных для работы в полях.
Их послали во двор, где они и расселись на брёвнах, приготовленных к пилке. Когда приставленный к ним городовой, прогуливавшийся со двора на улицу и обратно, отошёл, пленные снова принялись за свою излюбленную работу — выискиванье вшей.
К десяти часам пришёл чиновник и привёл крестьян. Они обступили пленных и начали выбирать, обращая внимание главным образом на фигуру, и в уме прикидывали работоспособность каждого.
— Этот, кажется, будет хорошим работником, — указал чиновник кнутом на Швейка, красное лицо которого светилось восторгом от того, что столько людей им интересуется.
Бородатый мужик в высоких сапогах, из которых у него выглядывали пальцы, подошёл к Швейку, взял его руки в свои, с видом знатока ощупал его и сказал:
— Да, это будет первый; надо ещё двоих хороших.
— А зубы ты не хочешь посмотреть? — вежливо спросил Швейк по-чешски, открывая рот. — Ну-ка, на, посмотри, какие у меня клыки.
— Есть хочешь? — завертел головой крестьянин. — Ну, сейчас ещё, брат, нельзя, сперва заработай!
Затем он посмотрел на Марека, ощупал его мускулы, потом взял его руки в свои и отрицательно помахал головой:
— Сильный, но белоручка.
— Эй ты, не позорь моего друга, — вступился за него Швейк, — ты будешь доволен, если мы к тебе пойдём чернорабочими. Ты будешь только удивляться нашей работе.
— Ничего, научится, — убеждённо сказал чиновник крестьянину, который не спускал глаз с Марека и не мог решиться.
Мужик подтолкнул Марека к Швейку и стал искать третьего. Но пленные уже были разобраны, возле каждого стоял мужик, держа на нем руку, а на брёвнах остался только жёлтый, словно больной, солдат.
— Бери этого, — приказал чиновник мужику, который не знал, что делать — Бери, у тебя два очень хороших, а этот тоже будет работать неплохо.
И сам подвёл несчастного солдата к Мареку.
— Ты что — венгр или что? — спросил его Швейк.
— Словак, дружище, словак, — смущаясь, отвечал спрошенный. — Я из Штявниц у Тренчина.
— А не тот ли ты самый, которого один раз зимою выгнали из кабака Маглая, — спросил Швейк с интересом, — ты там напился, не хотел платить, и тебя ещё потом начисто обокрали?
Чиновник согнал крестьян вместе, взял у писаря инструкцию, принесённую из канцелярии, и прочёл, как крестьяне должны обращаться с пленными. Они должны строго следить за тем, чтобы пленные не убегали, чтобы у них не было связей с женщинами, они не должны их заставлять работать больше, чем работают сами, должны давать им есть то, что едят сами. Затем он отослал писаря прочь, а сам продолжал толковать с крестьянами.
— Австрийцы — люди хорошие и хорошие работники. Вы будете ими вполне довольны, я написал в лагерь, чтобы они прислали людей, особенно старательных и сильных. А теперь, ребята, по рублю на водочку! — весело воскликнул он, пощёлкивая пальцами по шее.
И крестьяне не особенно охотно начали вытаскивать из карманов кисеты с деньгами и давали чиновнику по рублю.
Бородатый крестьянин, который называл себя Трофимом Ивановичем, чтобы его новые работники знали, к кому они едут, повёл Швейка, Марека и словака Звержину на базар, запряг там в низкую тележку двух лошадок, предложил пленным сесть и, влезая на телегу сам, крикнул на лошадей: «Ну, вали, вперёд!»
Выехали из города. Перед ними расстилались бесконечные поля, засеянные пшеницей, уже местами скошенной и сложенной в копны так, как в Чехии складывается сено.
Крестьянин, указывая на поля, сказал:
— Мы уже тоже покосили. Остаётся скосить сено, да не было времени, а потом возить будем. Хлеба — слава тебе, Господи. Ну, скоро к хате доедем.
Поля пшеницы перемешивались с полями подсолнухов, с лугами. Травы местами уже начали высыхать. Швейк, который понял, что они должны будут косить сено, сказал словаку:
— Видишь, какие они хитрые, у них сено сушится на корню.
Через четыре часа они приехали в деревню, где им вышло навстречу много женщин и детей, смотревших на них со страхом, и въехали во двор, где хозяина ждала хозяйка с двумя взрослыми дочерьми.
— Вот австрийцев привёз, — сказал им Трофим Иванович, соскакивая с воза. — Рупь чиновнику за них заплатил. Наговорил он мне много, что с ними нам нужно делать. Хорошо их кормить, пять рублей в месяц каждому платить и не пускать их с бабами спать.
Дочки громко рассмеялись, а крестьянин распряг лошадей, взял гостей за рукава и сказал:
— Пойдём-ка обедать.
Они вошли в грязную, тёмную комнату, где на стенах, сложенных из простых брёвен, висели в углу, в паутине, иконы, блестевшие бронзой и позолотой. С одной иконы важно смотрело лицо Христа, а с другой — горько улыбалась богородица.
— Ну, садитесь у нас, — показал хозяин на лавку.
Хозяйка и девушки остались стоять у дверей. Затем, привыкнув немного к военной форме иностранцев, они постепенно начали засыпать пленных вопросами:
— Ну, как у вас? Жена есть? Дети тоже? Земля есть? Капуста у вас растёт?
— Это моя хозяйка, а это дочки, — поспешил объяснить Трофим Иванович. — Это Наташа, а это Дуня.
Дуняша, пышная девушка, роскошная грудь которой обтягивалась кофтой так, что кофта чуть не лопалась, сняла с головы Швейка фуражку и погладила его по голове. Затем, недоверчиво посматривая на Марека, заглянула ему под козырёк и сказала отцу:
— У них рогов нет, а глаз двое. А батюшка в церкви сказал, что они антихристы, что глаз у них посреди лба и только один, и рога на голове, как у быков. Может, это не австрийцы?
— Дурак ваш батюшка, — решительно сказал отец, — Дурак, говорю. Они люди, как и мы, и все грамотные. Чиновник говорил, что они даже арбуз вилками едят. Ну-ка, давайте обед!
Из огромной печи, стоявшей в другом углу, хозяйка вытащила ухватом закопчённый чугунок, а дочери поставили посреди стола большую деревянную чашку и положили на стол пёстрые деревянные ложки. Потом Трофим Иванович встал, подошёл к иконам, за ним последовали женщины, и все они начали широко креститься и кланяться.
— Они молятся перед обедом, — заметил Марек.
Словак Звержина нерешительно встал, присоединился к ним и, бия себя в грудь, по-католически крестил маленькими крестиками свой лоб, рот и грудь. Швейк, видя, что моление принимает затяжной характер, также решился:
— Я буду молиться с ними тоже, скорее отделаюсь. Должно быть, господь Бог за такое усердие даёт им большой обед.
Швейк встал возле самого крестьянина, начал усердно кланяться, креститься, и взгляды всех молившихся после окончания процедуры с большой любовью остановились на нем.
— Вот человек набожный, хороший и по-нашему умеет молиться.
— А он молиться не умеет, — попросил Швейк извинения за Марека, когда они сели за стол, и, коверкая русский язык, добавил: — Он говорить по-вашему не умеет, он дурак, дерьмо собачье.
В миску хозяйка налила из чугуна борща, и все взялись за ложки. В миске, в горячей воде, плавали куски капусты, помидор, стручки перца, картошки и совершенно неизвестная зелень, и хозяйка, угощая, просила выловить сперва мух, которые успели за столом нападать в миску. Она потчевала каждого белым пшеничным хлебом, разрезанным на куски, и говорила:
— Ешьте, ешьте, борща у меня много, в печи ещё чугунок стоит.
Они хлебали из миски ложками борщ, и их знания русского языка росли ежеминутно. Они узнали, как называется капуста, помидоры, картошка и прочёс. Затем крестьянин начал разговор со своей женой и дочерьми, и Швейк обратил внимание на то, что в их разговоре часто упоминается слово «баня».
Заедали хлебом, причём Марек заметил, что за такой плохой обед не стоило так долго заранее благодарить Бога. Швейк, вполне с этим соглашаясь, сказал:
— Так теперь какие пошли боги скупые! Может, у кого из них и доброе сердце, но больно уж много их надо просить об этом. В Либне жила одна такая Элла Бендова, девушка порядочная, и она не выслушивала объяснения в любви, прежде чем ей не давали на блузу. Кто его знает, как тут: не страдает ли здешний господь Бог глуховатостью. На иконах он выглядит довольно дряхлым.
— Ну, ребята, пойдём помыться, — сказал крестьянин, вставая из-за стола и делая им знак последовать за ним.
Он повёл их через двор к небольшому домику, похожему на хлев. Когда они уже вошли в него, Марек, убедившись, что это не то, что он думал сначала, спросил Трофима Ивановича:
— А отхожее место где?
— Да ты иди в степь, — сказал мужик. — Нам нужника не нужно.
Вольноопределяющийся отошёл. Трофим Иванович открыл двери домика, втолкнул туда Швейка и его друга и дал им понять, что они должны раздеться. Он сам помогал им снимать кальсоны и рубашки.
Затем собрал их бельё и всю одежду, открыл другие двери, ведшие вовнутрь, и вошёл вместе с ними в другое помещение. Хотя и было темно, можно было рассмотреть висевшие на верёвке брюки и рубашки.
— Куда это мы попали? — прошептал Звержина. — Что тут с нами будут делать? Да ведь мы пришли в хлев!
— Ну, это ты ошибаешься, приятель, — наставительно говорил Швейк, — мы в бане. Они для этого имеют то же самое выражение, что и мы. Мы словом «бань» называем тюрьму, заключение. Солдаты и бродяги называют её «лопак», «карцер» или «бань». У образованных и интеллигентных русских принято называть её «каторгой». А мужики называют тоже «бань». Наш мужик говорил тому чиновнику, что как только он привезёт нас, то сейчас же отправит в «баню». Ну посмотрим, с кем он нас запрет здесь.
— Ну, идите, — предложил им Трофим Иванович, показывая на двери другого помещения.
Затем, войдя за ними, он закрыл двери.
Они оказались в совершенной темноте, и только внизу возле самой земли было небольшое отверстие, через которое проходило немного света. Мужик посадил их на лавку, взял в руки ведро воды и пошёл с ним в угол к печке, в которой между камнями блестели угли, и оттуда шёл жар, пахнущий дымом и сажей.
Трофим Иванович взял камень двумя щипцами и бросил его в ведро. Вода зашипела, крестьянин пробурчал что-то с удовлетворением. Затем то же самое сделал с другим ведром и поставил их к лавке.
— Всесвятая кормилица, — зашептал Звержина, — что он делает? Он, как палач, приготовляется к казни! У нас так мучили Яношика за то, что он не выдавал своих сообщников.
Звержина жался к Швейку.
— Я думаю, дружище, что нам этого не избежать, — покорно сказал Швейк, обнимая друга. — Он, наверно, пробует, хорошо ли закалены камни. Он, наверно, заставит нас по ним ходить, чтобы убедиться в том, что мы не убивали русских. Теперь у них недостаток железа, и его заменяют более дешёвым материалом. Ты знаешь, дружище, как возникли сталелитейные заводы Полдина-Гюте в Кладно? Первыми заказчиками железа были иезуиты — для пытки женщин, чтобы узнавать среди них колдуний.
Трофим Иванович поднял вверх новое ведро, отошёл от печки и одним махом вылил воду на горячие камни. Раздался страшный взрыв, словно из орудия, затем треск камней, словно падение шрапнели, и от печки поднялась волна адской жары, проходя облаком по низкому потолку. Головы пленных моментально покрылись потом. Мужик быстро открыл двери, выскочил наружу, крикнул им что-то, что они не поняли, и захлопнул двери.
— Он крикнул «умирайте!» — стучал зубами Звержина, обнимая Швейка за шею. — Он нас оставил тут, чтобы мы испеклись, изжарились, а потом нас съедят!
Жаркий пар наполнил уже всю комнату. Со Швейка лился потоком пот, который он вытирал руками с лица, его глаза горели; солёный пот попадал ему в рот, он отплёвывался и утешал Звержину:
— Мы словно отроки в пещи огненной. Это ещё хорошо, что нас пекут в таком виде. Представь себе, что бы с нами было, если бы нас поливали кипящим маслом! А так нас только запарят. Ты помнишь, что чешский офицер в Дарнице сказал, что плен — это чистилище, через которое каждый должен пройти, каждый должен страдать, прежде чем попасть во врата рая.
— Так он для этого нам и крикнул «умирайте!» — хныкал Звержина. — Никогда в своей жизни я не думал, что мне будет такой конец.
Звержина сполз с лавки и лёг на пол. Швейк не отвечал. Было тихо, только изредка вверху на потолке раздавался сухой треск, словно кто-то ломал сухие ветви; это щёлкали, лопаясь, вши, не выдерживая насыщенной горячим паром атмосферы.
— Тут вот хоть дышать можно, — говорил Звержина, — тут стоит ведро холодной воды. Возьми ты, напейся, — добавил он, погружая лицо в воду.
Затем на коленях дополз до дверей и начал в них стучать кулаками с криком: «Помогите! Помогите! Мы горим, умираем! Помогите, откройте!»
Никто не шёл. Из печи шёл такой жар, что даже у дверей нельзя было дышать, и Звержина, заметив, как Швейк начал пить воду из ведра, пополз к своей одежде. Он вынул из кармана блузы маленький молитвенник в чёрном переплёте и прижал его к сердцу, снова лёг наземь и, поднося книжку к дыре, откуда проникало немного света, принялся, все путая, громко молиться.
— А я хоть тёплой водой вымоюсь, — решил Швейк. — Ведь с нас столько течёт грязи и столько вшей, что они могли бы меня обезобразить.
И он начал себя усиленно поливать водой из ведра.
— Я молюсь за его преосвященство, нашего епископа, — шептал у двери Звержина, ловя воздух, как карп. — Господи, выслушай молитву мою, и пусть призыв мой дойдёт до тебя! Зажги огнём святого духа утробу и сердце наше, чтобы служили тебе непоскверненным телом и чистым сердцем.
— Что ж, тебе тут огня недостаточно, что ли? — сказал Швейк, снова напиваясь воды из ведра.
— О Боже, защитник всех королевств, особенно христианского царства австро-венгерского, — молился Звержина. — Освяти монарха и короля нашего, императора Франца Иосифа Первого.
Швейк упал на колени и поднял руки.
— Да, да, нам всегда фельдфебель говорил, что последняя мысль храброго солдата должна быть о нашем великом императоре.
— Чтобы, — читал дальше Звержина, — под твоей охраной он людьми своими хорошо управлял и властвовал.
— Аминь, — отозвался на это Швейк, снова вставая.
С минуту Звержина прислушивался, не идёт ли кто. Затем, вкладывая в свой голос всю покорность и отчаяние своего безнадёжного положения, он вновь открыл книжку и принялся читать первую попавшуюся молитву:
— «Заповеди и молитва непорочной девы. Желание нравиться бывает также первым шагом к падению. Ищи прежде всего путей, как понравиться Богу, и тогда ты понравишься всем благородным людям».
— Когда я был однажды в Бродах в больнице, — заметил на это Швейк, — там была одна монашенка, сестра Анастасия. Это была очень славная девушка, и каждый в неё влюблялся. Она могла бы быть святой, но спуталась с доктором, от которого у неё родился мальчик, но замуж он её не взял.
— «Бесстыдство в нарядах и легкомысленное кокетство, — читал Звержина, — вот очаги, которые развращают душу. Честность и правдивость — самые прекрасные украшения твоего пола. Много дев слишком рано заботятся о своём замужестве, и потому, что они бесстыдно выставляют это напоказ, их никто не берет, ибо они пользуются недозволенными средствами», — читал далее Звержина.
— Лучшее средство для роста грудей продаёт пани Анна Пальцова из Коширжа, — напомнил Швейк. — Она приготовляет эти обольстительные средства для женщин, а её муж — для мужчин. Он часто в «Политике» помещает такие объявления: «Где нет волос — там они никогда не вырастут»; «Дети — это счастье семьи».
— «Кто тебе льстит, лукавит с тобой, тот стремится обмануть тебя, берегись змия, презри его. Если тебе что-либо обещает легкомысленный человек, если он тебя обманывает, не держит своего слова или обещает тебе то, что он уже обещал другим — сторонись его. И кто на свете может вознаградить потерю твоей невинности и честности, которые похитил у тебя бесстыдный человек своими обещаниями?» — с восторгом спрашивал, читая по книжке, Звержина.
А Швейк на это отвечал:
— Никто. Все равно ей, бедняге, придётся потом гонять его через всех судей, прежде чем ей удастся высудить алименты.
Звержина прочёл все десять заповедей девы, а затем пустился читать её молитвы, призывая громким голосом Бога, чтобы он каждого бесчестного соблазнителя отогнал от неё и чтобы он помог ей следовать всем предостережениям осторожных родителей. Полузадохшийся Швейк тоже растянулся возле него, стараясь также поймать холодный воздух на полу, и заглядывал к нему в книжку.
— А молитвы умирающих супругов у тебя там нет? Такой, когда оба умирают сразу?
Когда через минуту Трофим Иванович открыл двери, вталкивая перед собою раздетого Марека и неся его мундир, чтобы очистить его в бане от вшей, он нашёл обоих пленных в полусваренном состоянии, лежавших в полусознании на земле. Он похлопал их по спинам и сказал ласково:
— Ну как, хорошо попарились? — И, забрав пустое ведро, направился за водой.
— Пить хочу! — закричал Швейк и, взяв ведро из его рук, принялся пить в то время, как крестьянин принёс кусок мыла и, показывая им на ведра с горячей водой, приказал мыться и мылить все тело.
Марек понял, что они оказались в русской примитивной паровой бане; он знал, как надо мыться, и послужил им хорошим примером. Они принялись тереть друг друга. Трофим Иванович пришёл со свежей водою, голый, и, бросая в воду камни, чтобы она согрелась, снова разливал её по печке, чтобы в бане был пар. Затем он из-под лавки вытащил небольшой берёзовый веник и начал им бить себя по всему телу так, что скоро сделался красный. Он валялся на лавке, кряхтел, фыркал и кричал от удовольствия, а Швейк тоже взял веник, настегал им Марека, Звержину и себя и сказал:
— Вот это хороший аппарат для уничтожения вшей! Бить по одной штуке — это слишком долго и медленно. Мы думали, что тут хотят нас мучить, а оказывается, здесь мы уничтожили наших врагов. Да здравствует русская святая инквизиция!
На другой день Трофим Иванович наложил на воз три косы, кувшин с водою, мешок с хлебом, котёл для варки и побежал к небольшому домику, где расположились на ночь пленные. Было ещё почти темно. На востоке невидимое солнце вонзало свои огненные кровавые лучи в небо, и Трофим Иванович с удовлетворением сказал:
— Погода будет хорошая.
Затем, полуоткрыв двери домика, громовым голосом закричал;
— Ге-ге, ге-ге! Вставай, подымайся!
Марек от испуга вскочил на ноги. Звержина со всего размаху, желая выбежать из барака, влетел в объятия к хозяину, а Швейк, переворачиваясь на другой бок во сне, пробурчал:
— Черт возьми, будьте потише! Иначе вас арестуют за нарушение ночной тишины.
— Ге-ге, ге! — заорал в ответ мужик над его головою. — Ну, вставай, надо в степь, на работу поедем!
— Ну, если на работу, так ладно, — зевнул Швейк, — а что будем делать?
— Ну, скорее, скорее, одевайтесь, — нетерпеливо повторял крестьянин. — А то скоро утро будет.
Трофим Иванович вышел и запряг в телегу лошадей. Дочери его были тоже на дворе и уже запрягали быков в небольшие арбы.
— Я едва успел вздремнуть, — жаловался Швейк. — С вечера меня страшно кусали блохи. А он, чудак, пришёл и как начнёт кричать в уши «ге-ге-ге», как жеребец. С испугу можно получить падучую. Будит на работу, а ещё ночь. Чудно все-таки! Раз мы хотим спать, значит, надо спать.
— Честное слово, Швейк, ещё нет двух часов, — заворчал Марек, смотря на часы. — Конечно, у нас ещё ночь.
— Видишь, — победоносно посмотрел на него Швейк, — конечно, я бы его мог арестовать. Только вот если бы был под руками полицейский. Ну а полицейский, лишь ему попадись в руки, он тебе покажет все! Как это было с тем, с Пепиком Поспешилом из Выслчан, которого арестовали при демонстрации за всеобщее избирательное право. Он идёт во главе демонстрации, на шее у него платок, а в горле воспалённые миндалины. Он где-то на фабрике на сквозняке простудился, и, если бы ему дали миллион, все равно никакого голоса из него не выжали бы. Ну а так как ему нечего было делать, то он и шёл на демонстрацию с этими отёкшими миндалинами. Стоит на Вацлавской, слушает доктора Соукупа, который кричит на пражских полицейских: «Вооружённая полиция, покорись его величеству пролетариату!», и думает: «Он кричит, а полицейские стоят, как ослы. Если мне не будет облегчения от полоскания бертолетовой солью, то придётся эти миндалины вырезать». И вдруг на него опускается рука полицейского: «Именем закона вас арестую, вы кричали: „Позор Австрии! Смерть императору!“» Пепик показывает рукой на горло, а полицейский даёт сигнал другим, чтобы те помогли отвести его, и так вытащили его из толпы и потащили в комиссариат.
Там составляют протокол, а Пепик сипит: «Я не кричал, у меня воспалённые миндалины», — а полицейский добавляет: «Вы видите, господин комиссар, он от крика даже охрип».
Но комиссар видит, что у Поспешила распухло горло, и он спрашивает полицейского: «Вы убеждены, что это кричал он?» А тот отвечает: «Так точно, кричать мог именно он».
«Но ведь вы видите, что он не может говорить?» — рассердился уже и сам комиссар, так как видел, что полиция попадёт впросак и опозорится. А полицейский стоит на своём: «Клянусь служебной присягой и подтверждаю, что этот был тот самый, который хотел кричать».
— А у нас в Венгрии, — добавил к этому Звержина. — там теперь совершаются всякие чудеса. Один Белик из Штявника судился…
В это время в дверь влетел Трофим Иванович:
— Ну, ребятушки, поскорее, в поле далеко ехать!
— Я ещё не умывался, — отговаривался Марек.
И Трофим Иванович на это ответил:
— Не надо, это только барам полагается умываться каждые сутки. Скорей, скорей!
— А я, хозяин, — отозвался Швейк, — хочу сделать себе маникюр.
Но Трофим Иванович заворчал что-то под нос, выругался и стал выталкивать их наружу. Швейка он взял к себе на воз, Марека и Звержину посадил к дочерям, и они тронулись.
Лошади побежали вперёд и сейчас же исчезли в степи из глаз. Быки же, запряжённые в арбы, шли важно, медленно, и Наташа с Дуней управляли ими при помощи длинных бичей, крича каждый раз: «Цоб-цобе, цоб, ну, куда ты лезешь, цоб-цобе!»
Марек внимательно посматривал на Дуню. Она была миловидна, кругла, сплошь из округлостей. Нигде нет выступов. Полные икры её были обожжены солнцем, её рубашка на груди едва не лопалась, когда она глубоко вздыхала, и всегда, когда она смотрела на Марека, улыбалась.
— Ух, сколько уж людей в поле, — говорила она ему с упрёком, — мы выехали поздно. А наше поле ещё далеко!
— Ничего, — махнул рукой Марек, — дома я бы ещё спал крепко, а возможно, только бы теперь шёл спать.
Дуня села возле него и начала его расспрашивать, как живут в Австрии, спрашивала, есть ли там солнце, вода, реки, деревья, и, немного краснея, неожиданно спросила:
— А какие у вас женщины? Есть ли у вас бабы, девушки, барышни? Так, как у нас?
— Есть всякие, — улыбнулся Марек, не понимая сущности этого вопроса. — Есть молодые, старые, красивые и безобразные, худые и толстые. Женщины на всем свете одинаковы.
— И все у них так, как у нас? — любопытствовала Дуняша дальше. — И волосы, и зубы, и ноги, и руки?
— Есть, есть, — убеждённо говорил Марек.
— А вот это тоже есть? — продолжала Дуня, кладя руки на полные груди.
Марек начал прозревать. Он оглянулся на другую арбу и, увидев, что Наташа и Звержина, очевидно, ищут разрешения такой же проблемы, обнял Дуню.
— Есть, и это есть, барышня. Но не всегда такие пышные.
Дуня прижалась к нему всем своим горячим телом, как кошка. Затем сжала одну руку Марека так, что она оказалась у неё в коленях, и зашептала:
— Так у ваших девушек все так же, как у нас? Все, совершенно все?
— Да, да, да, — кивал головой Марек, которому становилось от этой девушки довольно жарко, и его пальцы, сжатые в её коленях, становились беспокойными. — И волосы есть, и зубы есть, руки есть, ноги есть, но ноги такие красивые, как вот эти, не у всякой есть.
И правая рука, как бы нечаянно, взяла ногу Дуни над щиколоткой, мягко и нежно погладила икру, проскользнула по колену и направилась выше, где Дуня энергично отбила её.
— Ну, куда, куда ты лезешь, черт некрещёный, так на возу нельзя. Разве тебе недостаточно, что я тебе сказала — что у русских девушек все так же, как у ваших, и ты хочешь на виду у всех в этом убедиться? Уйди, уйди, говорю тебе!
Затем она сошла с арбы и, передавая Мареку прут, улыбнулась:
— Я пойду поговорю с Наташей. Да, послушай, если у ваших женщин все так же, как у наших, так, значит, и у ваших мужчин так же, как у наших? Так, значит, никакой разницы нет?
И через минуту она рассказывала, видимо разгорячённая, что-то сестре, и та, посматривая восторженно на Марека, выкрикивала:
— Вот умница! Вот образованный человек! Все сразу он тебе объяснил! — И, показывая на Звержину, она вздохнула: — А этот старый дурак только и спрашивает, можно ли ему будет в воскресенье ходить в церковь. И ничего интересного не расскажет, не укажет. Дурак, дурак, дурак!
К девяти часам приехали на поле, где Трофим Иванович, волнуясь и крича, объяснил все Швейку, что и как будут делать, и Швейк, ничего не понимая, со всем соглашался и говорил:
— Пшеницу покосим, овёс вымолотим, подсолнух окопаем, лошадей попасём, водой напоим. Да-да-да, хорошо, да-да.
И Трофим Иванович, наконец довольный, похлопывал его по плечу:
— Вот здорово будет работать! Вот работник славный, хороший!
А потом позвал Марека и Звержину, дал каждому по косе и повёл их через поле назад, где на холме росла высокая, частью уже посохшая трава.
Трофим Иванович нёс впереди ведро с грязной водой, на поверхности которой плавали три деревянные чурки. У холма он остановил своих работников, указал пальцем на траву и сказал:
— Так с Богом! За два дня, молодцы, втроём вы скосите это шутя. А когда косы у вас иступятся, то надо вот так точить по-русски.
И он полез в ведро, помешал воду в нем рукою, чтобы размешать грязь и песок, потом вытащил дощечку и начал водить ею по косе, как бруском:
— Вот, молодцы. Косы — как бритвы, и до вечера выкосите половину.
Начали косить. Марека поставили позади, Звержина шёл первым, и Швейк напоминал Мареку:
— Главное, обрати внимание на мои ноги и не отсеки мне их. Если у тебя трава не будет падать, не беспокойся. Раз ты её подсёк, значит, она должна упасть. Если и не упадёт, так ты за это не отвечаешь, но мне бы без ног не больно хорошо жилось. Вот в Костельцах был один слесарь, Беранек его звали. И он любил над людьми издеваться. Раз он идёт по площади, а навстречу ему на одной ноге ковыляет старый Прохаска, которому одну ногу прострелили у Градца-Кралове. А Беранек даёт ему полкроны и говорит: «Ну, вот видите, Прохаска, это хорошо, что холодно. И хорошо, что у вас одна нога, мёрзнет-то у вас одна, а не две ноги».
Приблизительно через двадцать лет тот же самый Беранек получил костоеду, и доктора отрезали ему ногу до самого туловища. Привезли его из больницы домой, старый Прахаска уже едва дышал, но все-таки заставил привезти себя к нему. Его посадили к нему на постель, а тот с сожалением говорит: «Пришёл вот вас проведать. Не горюйте, что вам отрезали одну ногу. Теперь скоро ударят морозы, и она у вас уж больше не будет мёрзнуть».
И Беранек, взволнованный этим визитом, взял Прохаску за руки, его глаза наполнились слезами, и он ему сказал так. что все, стоявшие вокруг них, содрогнулись от жалости: «Ты, подлюга, теперь поцелуй меня в задницу. Смотри сюда». И лёг на бок.
Швейк перестал косить и лошел точить косу, наблюдая, с каким усилием и силой Марек бил по траве. Звержина тоже остановился и, посматривая на работу Марека, подзадоривал его:
— Хорошо, хорошо, хотя и можно отличить, что это не я косил, но видно, что и после косьбы Швейка остаётся такой след, будто на траве паслись собаки.
И он принялся тоже точить косу мокрой дощечкой, свысока поглядывая на Швейка.
Солнце поднялось высоко и сильно начало припекать. Люди в поле бросали работу и шли посмотреть, как работают австрийцы. Мужчины подошли к ним вплотную, женщины стояли в стороне и собирались вокруг Дуни, которая рассказывала им об австрийцах.
И мужики, присматриваясь к тому, как Марек безрезультатно бьёт по траве, покачивали неодобрительно головами. Трофим Иванович тоже прибежал и стал рассказывать, где он взял пленных.
— Тот первый — работник ничего, — сказал на это высокий мускулистый крестьянин, староста. — Но остальные ничего не умеют.
— А что значат полоски на его рукавах? — спрашивал он, показывая на нашивки на рукавах мундира Марека, обозначающие его чин в армии.
— Это студент, образованный человек, — ответил хозяин, — сам чиновник мне сказал, что это образованный. Да и так видно, что белоручка.
Староста взял косу у Марека и спросил его, коварно улыбаясь:
— Ты сено хорошо косить умеешь, да?
— Нет, не умею, — спокойно сказал Марек. — У нас траву машины косят.
— Видали птицу? — усмехнулся староста. — У них все машины. В Каргине в одном дворе есть пленный. Старший прикажет ему нарубить дров, а он: «Не умею, у нас машины». Я спросил там одного: «Дети есть?» И показываю ему, какого они роста. А он отвечает: «Имею три куска». Потом я спрашиваю: «Есть ли жена?» А он говорит, что жены нет и никогда не было. «А где же ты детей-то взял, германская морда?» — кричу я на него. А он только пожимает плечами и бормочет одно и то же: «У нас для этого машина, у нас машин много».
Сочувствие и одобрение зрителей вдохновило его. Он снова обратился к Мареку:
— А на лошади ездить умеешь? А сумеешь лошадей запрячь в тройку?
— Ничего я не знаю, — опять спокойно ответил Марек. — У нас ездят на автомобилях.
— Ну, вот видите, опять автомобили у них. Врёт, как собака! — торжественно заявил староста. — Парню двадцать лет — и на автомобиле ездил, а мне шестьдесят, а я его ещё никогда не видал. Эти австрийцы врут, как собаки!
Все захлопали в ладоши. Пленные, не все понимая, что он говорит, посматривали друг на друга. Староста выступил вперёд:
— Ну, а на гармонике играешь?
— Не играю, — безразлично отсек Марек.
Староста вскипел. Он вытащил нож и, придерживая рукав Марека одной рукой, принялся отпарывать у него обе нашивки.
— Вот, образованный, у нас в Москве, у нас в России каждый батрак умнее тебя. А ещё войну с нами, глупцы, начали! Они, наверно, никогда и не слышали, что Россия даже Наполеона разбила! А тот человек был умный, как черт. Тот из Парижа в Москву на лошади доехал! Вот, учитесь у нас, голь перекатная, уму-разуму.
Староста, расставив ноги, размахнулся косою так широко, словно желая охватить весь земной шар, и начал косить траву так, что его коса свистела в воздухе. Целых пять минут он косил так богатырски, что пот лил с его лба; Швейк начал хлопать и кричать: «Браво, браво!»
— Что ты с ума сходишь? — дёрнул его за рукав Звержина. — То, что он тут показывает, я тоже могу. Вот смотри, — сказал он старосте, — вот как по-австрийски косят.
И легко, широкими взмахами он махал косой, и трава оставалась за ним высокими рядами.
— Ну, люди добрые, смотрите на пленных! — обиженно воскликнул староста. — Ты, Серёжка, возьми косу от этого бездельника, ну, да мы вам покажем!
Серёжка, двадцатилетний парень, взял косу у Швейка, а староста вырвал её из рук Марека и стал перед Звержиной.
— Ну, а теперь делай, что хочешь, покажи, что ты умеешь.
И он принялся косить так, словно от этого зависело спасение их жизни. Зрители восторженно подбодряли своих, Марек покрикивал на Звержину, чтобы тот не опозорился, а Швейк изо всех сил кричал: «Гип, гип, гип, ура!», чтобы поддержать настроение. И, идя с Мареком за косарями, он вспоминал:
— Вот это состязание, как у той Богумилы, когда там косил Вомачка из Воплана. На лугу он один косит, и завтрак ему приносит сам помещик из имения. Он смотрит, сколько Вомачка накосил. Тот косил хорошо, и он его только похваливал: «Хорошо, Вомачка, хорошо, но поспорю на десять литров пива, до вечера все тебе не покосить». А Вомачка на это: «Сударь, я спорю на двадцать литров, что до шести часов покошу все». А тот, уходя, говорит Вомачке: «Я вам пошлю сюда две бутылки заранее, чтобы вы набрались сил». Придя домой, он специально разбил градусник, вылил из него ртуть в пиво и послал это пиво с девочкой на обед Вомачке. Тот съел хлеб, выпил пиво и начинает опять косить. И вдруг чувствует боль и бежит за кусты. Бежит второй раз, бегает все время. Он догадался, что помещик что-то сделал, чтобы выиграть спор, что в пиво ему что-то подмешал, и тогда придумал такую штуку: он разделся донага и только сзади привязал рубаху, и косит во всю силу, не обращая внимания, что делается позади. В шесть часов помещик приезжает на бричке на луг, а Вомачка его уже встречает. На лугу ни одного стебля. «Ты выиграл, Вомачка, — говорит помещик — А что это ты делаешь?» — «Сударь мой, прошу снисхождения. Завтра можно будет сгребать все, что я покосил, а та, другая часть, пойдёт на удобрение. Видите ли, вся трава мною обгажена». Дал бы Бог, — вздохнул Швейк, — чтобы эти так спорили до самого вечера.
Но его молитва не исполнилась. Через два часа староста сложил косу и, глубоко вздыхая, сказал:
— Выдержал, сволочь такая. Такой ледащий, а русскому человеку с ним столько пришлось возиться.
Звержина победоносно улыбнулся, а Швейк, осмотрев луг, убедился, что его половина выкошена, и похвалил Звержину:
— Ишь, какой ты молодец. После обеда вызови на состязание ещё кого-нибудь.
В это время пришла Наташа и позвала их на обед, который она приготовила. Обед был плохой: в воде было сварено пшено, воду из которого она потом слила в миску, полила её из бутылки каким-то маслом, из ведра вынула хлеб, разрезала его на куски, на мешки положила ложки и сказала:
— Вот, кушайте на здоровье.
Швейк лизнул масло с пальца. Дуняша, заметив его изумлённое лицо, объяснила ему, показывая на бутылку:
— Это наше подсолнечное масло.
После обеда Трофим Иванович посмотрел на солнце и, залезая в тень под телегу, сказал благосклонно:
— А теперь часочек отдохнём. Теперь, дети, ложитесь отдыхать.
Дуня с Наташей ушли к бабам на соседнее поле. Через некоторое время оттуда донеслось пение, к которому Швейк с интересом прислушивался. Затем он почувствовал, что ему было бы приятно остаться одному и отошёл за телегу, скрывшись в высоких лопухах.
Пение прекратилось. А когда Швейк, облегчившись, встал, перед ним открылась неожиданная картина: все женщины сидели на корточках, на расстоянии, которое позволяло им быть невидимыми, и упорно смотрели на то место, где был он. Как только он поднялся, они разбежались со смехом и снова на другом конце поля зашушукались, показывая пальцами в его сторону.
Потом Трофим Иванович решил:
— Я пойду косить с Звержиною, а вы, ребята, с дочками будете молотить.
Дуня взяла себе Марека, дала ему вилы, запрягла волов в арбу и, разъезжая на них по полю, показывала ему, как надо складывать копны пшеницы на арбу. Так они свезли пшеницу и разложили её на току. Наташа запрягла лошадей в каменную молотилку, похожую на равносторонний восьмиконечный крест, дала Швейку в руки вожжи и крикнула: «Становись на середину и держи крепко!» Затем начала гонять кнутом лошадей по току. Лошади бегали рысью, зёрна под их копытами и под ударами каменных граней молотилки сыпались, подпрыгивая вверх. Наташа кричала, бегая за упряжкой, переворачивала солому, а Швейк улыбался: «Вот так техника времён потопа. А я тут, как все равно директор Клудский во время циркового представления».
Смолотили, сложили зерно вместе с мякиной в мешок, солому сложили в стороне, и уже готов был воз с новым грузом. Так они работали до наступления темноты, когда возвратились косари. Дуня снова приготовила еду. Швейк попросил, чтобы она туда столько масла не лила. После каши каждый взял по куску хлеба и по половине арбуза; Трофим Иванович разостлал войлок, лёг посредине, снял сапоги, которые он положил под голову, и сказал:
— А теперь спать! Девки — сюда, австрийцы — сюда.
А сам остался между ними, как стена между баранами и волками, стена, которая храпела так, словно ворчала на всех, о чем-то предупреждая.
И все, усталые, заснули сразу. Среди ночи Марек проснулся, словно от толчка: ему казалось, что на ноги падала роса. Он подобрал их под себя и закрыл концом войлока, чувствуя при этом своё словно избитое тело. Пальцы и плечи болели. И он снова заснул. И уже сквозь сон он почувствовал, как к нему прижимается Швейк и как ему приятно от исходящего от него тепла. Второй раз он проснулся уже от холода, когда начинало рассветать. Все ещё спали, и только Дуня вешала на кол ведро и зажигала пучок соломы. Она разводила костёр для того, чтобы приготовить завтрак. Когда она увидела Марека, протирающего со сна глаза и не соображающего, где он, то потихоньку сказала ему:
— Староста хорошо тебя распознал и недаром сказал, что ты настоящий дурак. Господи, прости мне грехи мои, все спят, как чурбаны, два часа я лежу возле него, а он знай храпит!
Марек понял. Звержина лежал в стороне от подстилки, далеко в поле, обнимая Швейка. А возле Марека было пустое место, ещё тёплое и, очевидно, нагретое Дуней.
С восходом солнца она разбудила остальных. Когда Швейк стал искать взглядом ведро, чтобы умыться, Трофим Иванович рассмеялся:
— Опять хочешь умываться? Не надо, в воскресенье вымоемся.
А девушки вынули из мешка коробочку простой, дешёвой пудры и кусками ваты напудрили свои немытые лица, а как только похлёбка была съедена, Трофим Иванович вскочил на ноги:
— Ну-ка, на работу! Смотрите, дети, к субботе мы должны все кончить.
И так шёл день за днём. А в субботу Трофим Иванович, когда за ними приехала его жена, послал Марека с Дуняшей с возом пшеницы домой, сказав, что сами они после обеда домолотят остальное и в воскресенье утром приедут на рассвете, чтобы успеть пойти к обедне.
Всю дорогу, которую они ехали вместе, Дуня не разговаривала с Мареком, и, только когда приближались к деревне, она заговорила с ним в первый раз после того утра, когда назвала его дураком.
— Ты знаешь, я выхожу замуж. На будущей неделе жених из Каргино со сватами приедет за мной; так говорила его мать моей матери. Ты будешь гулять на моей свадьбе?
— Буду, — сказал Марек, напрасно пытаясь разгадать загадку этой молодой, примитивной человеческой самки, кипящей жизнью и здоровьем. — А когда свадьба будет?
— Если наши договорятся, то через три недели, — вздохнула Дуня, и её грязное лицо покраснело под слоем пудры. — Жених он богатый, земли у него много. И говорят о нем, что он человек хороший, что жену бить не будет. Его отец тоже не бил. — Дуня подсела к Мареку, взяла его руку в свою и стала жаловаться: — Мне семнадцать, а жениху двадцать лет; уж пора замуж. Уж надо мной и то бабы подсмеиваются, а мама страшно бранится. С Ольгой Федоровной она из-за этого поругалась. Та ей сказала: «Какая же у тебя дочь! Такая безобразная, что ни один бездельник не хочет её взять замуж!» Но ведь я не безобразна?
— Нет, вовсе нет, — согласился Марек, обнимая её за талию.
И Дуня, прижимаясь к нему, задорно зашептала:
— Ну-ну-ну, хватит! Ну почему ты такой глупенький? Ну, оставь меня; в хате будет много времени.
Они доехали. Хлеб сложили в ригу. Дуня распрягла волов, пустила их на пастбище и пошла носить с Мареком воду в баню, испытывая его:
— Рано утром вытопим баню и выпаримся. А сегодня умоемся только холодной водой. Но спину ты мне потрёшь, правда?
Но в бане она заперлась и, когда выходила вымывшись, шепнула ему:
— Теперь иди ты, помойся! А потом приходи в хату, я приготовлю тебе яичницу к ужину.
А когда Марек пришёл к ней, она поставила на стол яичницу, поджаренную с кусками солёного сала, откуда-то принесла подушку в голубой полосатой наволочке и положила её на полати.
— Сегодня я буду спать здесь под иконами и буду молиться, чтобы Бог простил мне грехи.
Она начала креститься перед иконами и бить земные поклоны, стукаясь лбом об пол. А Марек, когда ему это надоело, подошёл к ней и поднял её. Он сел с нею на лавку и посадил её к себе на колени. Она обняла его за шею и зашептала:
— Вот будет ярмарка, ты мне конфет купишь?
— Все тебе, душенька, куплю. Как только получу деньги из Австрии, конфет принесу тебе десять фунтов, — обещал Марек, стягивая с её плеч рубашку.
Но Дуня страшно испугалась, вырвалась из его рук и отскочила к самым дверям.
— Нельзя так, нельзя, ещё видно. А мне стыдно перед иконами. Нельзя, чтобы богородица на нас смотрела.
— Ну, Дуняша, уже почти темно, — взмолился Марек, — честное слово, я вот тебя едва вижу, а потом я пойду во двор и закрою ставни.
Он вышел и прикрыл их. А когда вернулся, на столе светилась небольшая закопчённая лампа, а Дуня опять крестилась перед иконами.
— Прости, господи, грехи мои!
— Но, Дуня, зачем огонь? — спросил он, прижимая её к себе. — Я потушу.
— Не надо, не надо тушить! — Дуня рванулась к лампе. — Я не хочу. Бог и во тьме видит, а я не хочу, чтобы богородица обо мне знала.
Марек в отчаянии сжал руки над головой.
— Ты сама не знаешь, чего хочешь!
И Дуня, подходя к нему, зашипела ему в лицо:
— Ну глупец, непроходимый дурак! Каждый сопляк у нас знает, что нужно делать, а ты солдат и ничего не знаешь… Ну, дурак, смотри же!
И, плача от злобы, она вскочила на полати, с ненавистью перевернула богородицу и Христа лицом к стене, стукнула по ним кулаком так, что с них посыпались пыль и паутина. С лавки она соскочила, бросилась на шею Мареку и победоносно крикнула:
— Ну, что же ты смотришь, глупец! Теперь они смотрят через стену на улицу, а мы за ними можем делать, что хотим!
И, падая на подушку, она увлекла за собой Марека и, обнимая его, шептала:
— Мой милый, дорогой, золотой австриячек!
На дворе уже было светло, но в глазах Марека ещё клубилась сладкая темнота, когда он шёл через двор, чтобы доспать на своём сене. Через некоторое время приехали Швейк и Звержина и расположились возле него. Они проспали до самого полудня, пока Дуня не пришла к ним и не начала их будить к обеду. Она погладила Марека по лицу и, видя удивлённый взгляд Швейка, сказала ему:
— Бедняжка — образованный! Устал, он белоручка и не привык к чёрной русской работе. Ну, пускай сегодня отдохнёт. К обеду у нас блинчики, и он с них наберётся сил.
После обеда все трое выстирали свои рубашки и пошли на улицу.
Мужики сидели в одном месте, а женщины в другом. Девчата клали друг дружке на колени головы и, разгребая волосы, пели песни, разговаривали и били в голове вшей и гнид.
Они пели своё любимое:
Ночкой тёмной я боюся,
Проводи меня, Маруся.
Когда появились пленные, взгляды всех устремились на них. Все притихли, и только Дуня потихоньку что-то рассказывала. Она указала на Марека и сообщила:
— Они — все равно как наши мужики; они работают, курят, играют на гармонике, напиваются; и жён у них бьют. А он мальчик славный и умный. Все у них, как у наших. Только у них малюсенькие…
Дуня это сказала так, что у неё все лицо искривилось от удивления. Затем подняла мизинец левой руки и, показывая на его половинку, снова подтвердила:
— Такой вот малю-ю-юсенький!
И девчата вокруг неё разразились бурным, неподдельным смехом.