Тернистой дорогой

Следующий этапный пункт находился в Заславе; там их ожидал новый транспорт солдат, которые должны были сопровождать пленных дальше. Провианта не было, хлеба не давали. Принимая пленных от командира шумского этапа, их снова считали два часа и затем, несмотря на то что полил мелкий, колючий, холодный дождь, погнали дальше. Они шли всю ночь без отдыха, мокрые и озябшие, и приходили в отчаяние от голода. Утром они остановились возле большой деревни, из которой крестьяне вынесли несколько караваев и обменяли их на бельё, плащи и ботинки; причём дело доходило до жестокой ругани и драки. Затем все пошли через деревню.

У каждой избы стоял русский крестьянин в изорванной одежде и зорко следил за тем, чтобы пленные ничего не украли. А те бегали от колодца к колодцу, наливали воду в бутылки, для того чтобы вылить её у следующего колодца и драться у ведра из-за новой воды. И никто не понимал, для чего это делается.

На дороге попалась крестьянка, нёсшая в руках каравай хлеба. Каравай у неё моментально вырвали, крестьянку повалили и истоптали; ударами прикладов солдаты едва остановили и разогнали дикую толпу.

Эта толпа начинала сходить с ума от голода. Через улицу прошла девушка, нёсшая что-то завёрнутое в большой платок. Пленные бросились на неё, вырвали свёрток из её рук и вернули его только тогда, когда она отчаянно стала кричать о помощи, а из свёртка показалось плачущее лицо новорождённого.

В этой массе, подхлёстываемой пустыми желудками, спокойно шагал Швейк и, важно переступая с ноги на ногу, рассказывал капралу:

— Меня интересует, когда люди начнут жрать друг друга. Мы бросим жребий. Но сперва необходимо, чтобы этот жребий пал на толстого и большого. Я, приятель, как-то читал одно путешествие, там описывалось, как немцы где-то в Австралии заняли остров, на котором жили людоеды, и водрузили на нем немецкий флаг. Солдаты ничего не могли сделать с туземцами, и тогда правительство обратилось к папе, чтобы он послал миссионеров для обработки этих людоедов. Папа послал очень хороших проповедников, и в результате людоеды вместе с немецким флагом приняли крест. Но время от времени все-таки какой-нибудь солдат или миссионер исчезал бесследно. После того как немецкое правительство прогосподствовало там три года, с острова в Берлин приехала делегация к Вильгельму, чтобы изъявить свои верноподданнические чувства и просить, чтобы он послал туда побольше миссионеров. Вильгельм страшно обрадовался и спросил, все ли его австралийские подданные желают креститься. И начальник делегации ответил ему: «Ваше величество, дело не в этом. Дело все в том, что у тех, чёрных, мясо мягче и сочнее, чем у голубых. Чёрный быстро изжаривается, и мясо из него получается, как торт, да, кроме того, в костях у него много мозгу; а голубые, хоть ты их целый день верти на вертеле, все равно твёрдые, как подошва, и мой народ их недолюбливает. Так я надеюсь, ваше величество, что вы исполните мою просьбу».

В ответ на это капрал, шедший со сложенными на животе руками, уныло и неохотно сказал:

— Да, да, с голоду сделаешь все что угодно. С голоду или спьяну. Я в Верхней Лабе на работе жил с тремя молодцами у одной глухой бабы. Один раз в воскресенье мы до обеда работали, а после работы все четверо умылись в тазу в одной воде; вымыли руки, лицо и ноги и пошли на музыку; каждый из нас напился так, что мы пришли ночью разбухшие, как каштановая почка в апреле. Наша комната была во втором этаже. Баба ждала нас, впустила, заперла дверь и пошла спать к себе вниз. Мы легли, уснули и вдруг ночью просыпаемся от жажды. Я встаю и смотрю, а уж один из приятелей сидит у окна, лижет росу на стёклах и причитает: «Черт возьми, я сдохну без воды!» Мы стучим в двери, а баба глухая как пень и не обращает внимания. Тогда мы разбудили остальных приятелей и говорим: «В этом пиве, наверное, был перец или горчица: во рту так и полыхает!» Друзья тоже говорят «Умрём без воды!»

И вот я заметил, что наша баба после нас не прибрала и в тазу осталась та грязь, которую мы с себя смыли; я немного попробовал её, чтобы прополоснуть горло, а приятели увидели и сделали то же. И так мы эту грязь до утра выпили всю.

— А каким вы мылом умывались? Обыкновенным или душистым? — спросил Швейк.

— Обыкновенным, — печальным голосом ответил капрал.

— Ну, тогда пить можно, — подтвердил Швейк. — Но от душистого мыла могут быть разные гадости. В Ратаях в одной гостинице спали скауты; рано утром на дворе все они умылись душистым мылом в корыте, где у хозяина была приготовлена вода для лошадей. Так как вода туда возилась из реки высоко на гору, а воды у него больше не было, он не мог напоить лошадей; он так разозлился, что одного скаута утопил в корыте, другого ударил кругом колбасы и выбил ему глаз, за что его и арестовали.

— А колбаса была пражская или венгерская? — оживлённо спросил капрал, но, не дождавшись ответа, добавил: — Кусок венгерской мне был бы приятнее. Но можно было бы съесть и пражскую.

И он так надавил себе пуп, что у него забурчало в желудке.

Колонна растягивалась. Пленные присаживались, ложились, стонали, протягивали ноги. Их ряды растянулись так, что не было видно конца, а в полдень некоторые стали падать от переутомления.

Русский фельдфебель, командовавший эшелоном, в отчаянии ломал руки, когда увидел, что даже удары не помогают; затем он показал в сторону, куда садилось солнце, выбравшееся из-за туч, и приказал:

— Соберите их всех туда, пусть они выспятся и отдохнут. Черт знает, что начальство думает с ними делать! Ей-Богу, они у меня подохнут с голоду!

В стороне от дороги австрийцы падали как мёртвые, и моментально засыпали, в то время как русские солдаты, опираясь о винтовки, стояли возле них, как овчарки возле стада овец, и причитали:

— Вот она, война, чего наделала! Война убивает бедных людей голодом. Беда нашему брату в этой войне, беда! Наш человек, австриец, германец — все равно; сдохнешь, как собака!

Затем они отправились в деревню, принесли немного хлеба и пару булок, которые не давали иначе, как только в обмен за перстень или часы.

Капрал, за которым шёл Швейк, переживал большую внутреннюю борьбу, когда русский солдат предложил ему половину хлеба, показывая на его руку; затем он решился, снял с пальца золотое обручальное кольцо и, отдавая его солдату, добавил, словно извиняясь сам перед собой:

— Прости меня за это, Бетушка! Я не могу иначе. Ведь не умирать же человеку с голоду из-за обручального кольца.

Бравый солдат Швейк, выспавшись, стал искать вшей; на это не нужно было особых усилий, так как пригревшее солнце выманило их наружу.

Они ползали у него по плечам, по рукавам, залезали в карманы, падали у него с шапки на штаны; через некоторое время руки Швейка были все в крови. Это была благодарная работа, нашедшая много последователей. Каждый, кто просыпался, снимал рубашку и давил ногтями бело-серое насекомое.

К вечеру по дороге ехал автомобиль с офицерами. Они заметили в стороне от дороги эшелон пленных, подъехали к нему и спросили коменданта. Из автомобиля вышел генерал, к которому быстро подбежал фельдфебель.

— Куда ты их ведёшь?

— На этапный пункт в Полонное. Там я их должен сдать, ваше превосходительство. Да они не дойдут, два дня они уже не получали еды, — сказал, трясясь от страха, фельдфебель.

— Ты из Заслава? — спросил его генерал. — Почему же они не получили хлеба у вас?

— Не могу знать, ваше превосходительство! К нам их пригнали из Шумска, там их тоже не накормили.

— До Полонного ещё далеко? — обратился генерал к адъютанту.

— Шестьдесят вёрст, — беря под козырёк, ответил адъютант.

Генерал сморщил лоб, минуту раздумывал, а затем, обращаясь к фельдфебелю, сказал твёрдо:

— Отведи их в ближайшую деревню, пусть они там выспятся, пусть что-либо раздобудут у жителей, а вот это завтра отдашь начальнику в Полонном.

Адъютант что-то написал на листке, генерал подписал, отдал фельдфебелю, и автомобиль тронулся. Швейк все это истолковал так, что генералу не понравились военнопленные; он подошёл к фельдфебелю и сказал:

— Осмелюсь спросить: это, наверное, хороший генерал? У нас тоже такой был — Радецкий. Хотя он был и фельдмаршал, но человек хороший.

А тем временем, когда Швейк говорил с фельдфебелем, генерал обратился к своему адъютанту:

— Черт знает что такое, что у нас за порядок! Каждый пункт подаёт интендантству огромные счета за питание военнопленных, а они, бедняги, умирают с голоду. Мы издали манифест, мы призвали их сдаваться добровольно, а у нас их обворовывают. Одним словом, ужас!

Адъютант ответил:

— Так точно, ваше превосходительство!

Пленные, выбиваясь из сил, добрались до деревни. Но оказалось, что она объедена русскими солдатами, проходившими на фронт. Запасы населения уже давно исчерпались благодаря проходившим здесь бесконечным эшелонам военнопленных. Крестьяне и крестьянки неприязненно и враждебно смотрели на серо-голубые пятна, приближавшиеся в сумерках к их сараям.

Всё попряталось. Крестьянка, у которой Швейк попытался выпросить пару картошек, сказала ему:

— Нету, нет ничего! — и ушла, хлопнув дверью, а Швейк сиротливо остался на крыльце хаты.

Он сел на ступеньку и пытался определить степень голода, который сжимал его, как в клещах, но не мог найти подходящего выражения. В брюхе у него что-то грызло, бурчало, грохотало, ржало, дёргалось, булькало. Все это Швейк выразил следующими словами:

— Дурацкое положение жить с пустой кишкой. Таких лёгких снов, какие у меня будут сегодня, не видал я уже давно.

В вечерней тишине был слышен скрип дверей. Швейк стал прислушиваться.

Из избы вышла крестьянка, неся в руках большой чугун. Она что-то вылила из него в корыто у небольшого хлева, стоящего недалеко от амбара, открыла дверки, из которых вылезла огромная свинья, и ушла в хату.

Из корыта к носу Швейка донёсся запах муки. Он приподнялся, а затем опустился и тихонько на четвереньках пополз к свинье, которая ожесточённо и с аппетитом чавкала, погружая нос в корыто.

Швейк запустил руку в корыто. Свинья захрюкала. Швейк выловил несколько бобов и одну картошку, запихал их в рот и, погружая снова руку в корыто, обратился к свинье со следующей речью:

— Но, но, будь посолиднее. Ты свинья и поэтому не можешь быть такой завистливой и недоброжелательной, как человек. Я не думаю, чтобы ты, коллега, относилась безразлично к голодной смерти пленного австрийского солдата. Как только выкормят, тебя убьют, но до этого времени у тебя будет много хороших переживаний. А нас даже и убивают-то голодных. Увы, от нашей смерти нет никакой пользы!

Свинья спокойно ела, не обращая внимания на Швейка, а он, погрузив пятерню одной руки в корыто, другой обнимал свинью за шею, почёсывая её под подбородком, и шептал ей:

— Бобы и картошка и немного молока — ведь это же прекрасная пища! Вот в одно прекрасное время ваш король, какой-нибудь кабан, объявит войну между свиньями, и тебя пошлют на фронт, — вот тогда ты узнаешь, что значит злые времена. Ну, конечно, это произойдёт не сразу; не сразу все свиньи одной деревни вдруг поглупеют и пойдут войной на свиней другой деревни. Хорошо, что ни у одной свиньи нет своего отечества и она не должна его защищать в трудные времена.

Свинья, как бы в знак согласия, захрюкала и отошла в сторону от корыта. Швейк собрал остатки помоев кружкой, выпил их и, почёсывая снова свинью, проговорил вместо благодарности:

— Собственно, я тебя должен был бы позвать на завтрак, но ты знаешь, в каком я положении! Остаётся мне просто поблагодарить тебя, сестрица свинья!

Свинья снова захрюкала и ушла в свой хлев. Не успел Швейк отойти, как из избы вновь вышла крестьянка и, осмотрев корыто, подошла к окну и радостно воскликнула:

— Трофим Иванович, поди сюда, посмотри, свинья выздоровела! Все дочиста съела в корыте. Посмотри, посмотри: как будто вылизала!

Из дверей, тяжело охая, вышел старый мужик и осмотрел корыто. Затем он залез к свинье в хлев, и было слышно, как он говорил крестьянке:

— Слава Богу, она уже ест, жар у ней прошёл и уши не такие горячие, как вчера!

Крестьянка перекрестилась, поклонилась кому-то неизвестному и успокоенно вздохнула:

— Слава тебе, господи!

Они закрыли двери и ушли спать. В риге на охапке соломы, в которой уже шевелилась вошь, устраивал себе постель бравый солдат Швейк, подстелив под себя блузу и подложив ранец под голову.

«Ну вот, видите, какую я принёс им радость и господу Богу сделал удовольствие. Они, люди-то, прославляют Бога даже за то, что у них ест свинья. А это съел я, брат свинье по войне. А может быть, эта свинья действительно сестрица моя по войне?»

Рассуждая так, Швейк быстро заснул. Он видел во сне, будто он на банкете среди чисто вымытых, одетых во фраки с белыми манишками и крестами на груди свиней, самая большая свинья произносит тост в честь всех царей, ведущих войну. Свою речь свинья закончила так:

— Раньше люди нас жрали, а теперь жрут вместе с нами! Война, друзья, приближает нас к людям, к равенству, согласию и братству с ними.

Утром рано все проснулись без будильника, так как всех выгнал голод. Пленные вылезали, как жуки из щелей, и разбегались по деревне, как тараканы по кухне, разыскивая хоть какой-нибудь провиант. Возле деревни лежало озеро; в нем они ловили лягушек и бросали их в котелки с горячей водой, под которыми дымился костёр из сухого камыша, и при этом подшучивали:

— Есть можно… Собственно, с самой весны лягушки у нас считаются лакомством, и едят их только те, кому надоели гуси и куры.

Кое-кто, с желудками послабее, не желая обрекать на голодовку живущих в России аистов, и так страдающих из-за недостатка лягушек худосочием, варил в котелках листья малины и зеленые яблоки, а один венгр попробовал даже сварить два патронташа, утверждая, что они сделаны из свиной кожи и что из них должен выйти хороший студень.

Те, кто не гнался за горячим завтраком, вынуждены были стать вегетарианцами: они грызли чесночные стебли и зелёный лук, который рвали возле изгородей, жевали щавель и растирали на камнях лебеду. Затем один учитель объявил, что питательнее всего жгучая крапива, на что какой-то вольноопределяющийся заметил:

— Да, она хороша, особенно с жареной телятиной. Только её нужно мелко порубить. Так делала моя маменька. Эх, ребята, что это было за время, когда она в воскресенье подавала на стол два кило жареной телятины, и притом с молодой картошкой…

Его поэтическое воображение не знало границ в передаче этой идиллии, и после каждого его слова у пленных, жевавших лебеду, текли слюни. Один из них встал, подскочил к восторженному вольноопределяющемуся и со словами: «Больше не могу терпеть!» — бросил его в озеро, а другие бросили туда и учителя.

Когда на площади появились крестьянки, осматривавшие у военнопленных пригодные для покупки предметы, военнопленные стали продавать запасное бельё и разный оставшийся хлам. Некоторые, особенно страдавшие от голода, продавали и рубашку с себя, тут же снимали её и отдавали крестьянкам за кусок хлеба.

Когда его съедали, а ощущение голода не проходило, они снимали и штаны, оставаясь перед женщинами в одних кальсонах:

— Кальсоны хорошие! Купишь, баба? Дашь за них хлеба?

И едва показывалась крестьянка с хлебом, они снимали перед нею кальсоны, брали каравай, а женщина тем временем с отвращением осматривала купленное бельё, задерживаясь взглядом на дырах; военнопленные её уговаривали:

— Ну, это ты все залатаешь, вшей из них выпаришь. И так ты шкуру с меня сняла.

Решимость и желание продавать росли. Кто-то уже продал за каравай свою шинель, другой вёл переговоры о мене ботинок, утверждая, что по равнинам и пескам России лучше всего ходить босиком. Но прежде чем сделка была заключена, появились русские солдаты и с криком: «Нельзя так, нельзя!» — стали разгонять пленных и баб.

Из риги вылез и Швейк. Он разогрел спрятанные им остатки, добросовестно дал половину капралу, который в свою очередь поделился с ним едой, купленной за обручальное кольцо, и пришёл на площадь, где уже солдаты собирали пленных в одно место.

— Ну, поскорее, поскорей, ребята! В Полонном будет обед.

И все тронулись в путь, в рай, где щи были высшим блаженством, как гурия в раю Магомета, а когда солдаты пообещали, что там будет мясо, хлеб, чай и сахар, самые голодные побежали вперёд, уподобляясь верблюдам в Сахаре, почуявшим оазис.

Русские солдаты быстро узнали чудодейственную силу этих слов и лечили ими все. Когда начали проявляться последствия злоупотребления крапивой, лебедой и зелёными яблоками и военнопленные стали отставать, кряхтя и стеная от жесточайшей боли, то ни слова, ни побои уже не помогали: солдаты останавливались возле каждого и старались вдохновить его такими словами:

— Ну, пошёл, пошёл! До Попонного недалеко. Там будет хлеба по три фунта, а мяса по фунту. Там начальство хорошее, и каша там будет! Ну, земляк, пошёл, пошёл! Там и доктор будет!

В полдень дошли до Полонного, где пленных ожидали новые солдаты. Они разделили транспорт на несколько частей и каждую часть увели в сады, где были кухни.

От одной к другой ходил высокий офицер и приказывал выдавать пленным обед и хлеб. Письмо, которое передал фельдфебель, делало чудеса, и Швейк, увидя, что из огромной кучи отсчитывают громадные, похожие на кирпичи хлебы, успокоительно заворчал:

— Правильный человек! Наверное, он сделал им хороший нагоняй.

Затем пришёл взводный командир и построил пленных по десяти. За ним русский солдат вывел по одному из каждого десятка, дал каждому по большой железной миске, ржавой и грязной, и на спине каждого написал мелом: «1», «2», «З», «4» и т. д. Он приказал пленным помнить свой номер и отвёл их под крыши, где повара уже мешали ковшами щи в огромных котлах.

Итак, Швейк, у которого на спине была написана тройка, передал своему десятку щи, между тем как капрал делил на десять частей хлеб и куски мяса.

Все окружили миску, и вокруг было слышно только чавканье и стук ложек о зубы. Щи были страшно горячие, но никто не предлагал их остудить, и никто на них не дул.

Щи моментально исчезли, от мяса осталось одно воспоминание, от хлеба — ни одной крошки. Пленные сидели на земле, усталые, с блаженным выражением на грязных лицах, и ждали, что будет дальше. Сахара, казалось, уже была пройдена, и они надеялись, что останутся под пальмами.

Среди них проходили русские солдаты, возвращавшиеся с обеда; они несли в руках маленькие котелки, пускались в разговоры с пленными, а затем высыпали остатки еды им на ладони, улыбаясь широко и добродушно:

— Во, пан, бери! Кушай, кушай на здоровье!

С одним из таких врагов своего императора Швейк разговорился о том, какое в Австрии солнце и сколько там земли приходится на человека. Они оба не понимали друг друга и были оба рады, когда солдат предложил Швейку, чтобы тот подержал ладони, на которые он высыпал содержимое своего котелка, и затем ушёл.

«Фуй, фуй, фуй!..» — засвистел Швейк, перебрасывая с руки на руку полученный подарок, который залил ему руки. Это была какая-то смесь из маленьких, круглых, жёлтых зёрен, между которыми выглядывали шкварки.

— Опять какая-нибудь гадость, — сказал Швейк капралу, также с интересом наблюдавшему за ним. — Как бы опять не отравиться. Что с этим делать? Курить, есть, варить?

— Черт возьми! — воскликнул восторженно учитель, которого выкупали утром в озере. — Да ведь у нас этим кормят кур. Господа, да ведь это же просо! Это у них сладкое на обед подаётся.

Кто-то из рядом стоявшей десятки, получивший также в подарок пшённую кашу, закричал: «Тю-тю-тю-тю!» — будто сзывал кур, а Швейк на это громко закукарекал.

Но вскоре пришёл офицер и отдал распоряжение отвести пленных в риги. Затем он крикнул:

— Вот отдыхайте! Высыпайтесь до самого утра.

Вечером их снова отвели на кухню, где они кроме супа получили ещё по три куска сахару. Бравый солдат Швейк в этот день засыпал с блаженным ощущением и сам про себя пел песню:

Солдат приходит в кабак.

Этапный пункт в Полонном был долго предметом воспоминаний для Швейка, и он с большим удовольствием рассказывал о сделанных им новых открытиях.

— Один раз, приятели, иду это я утром с миской за похлёбкой. Съели мы её, иду я второй раз, потому что жрать хотелось, а повар меня отталкивает и прогоняет. Но я идти не хочу, а он меня — раз! — по голове половником. А тут как раз приходит фельдфебель, такой бородатый, и говорит: «Дай ему! Ведь он наш, православный». Я это сразу раскусил, хотя и плохо говорю по-русски. Повар мне налил похлёбки и дал ещё киселя. Затем я пошёл к другому котлу, где варили кашу для русских солдат, подставляю котелок и говорю повару: «Знаешь, я человек православный». Он берет полный половник каши и накладывает мне полный котелок. Иду я к солдатам, показываю на хлеб и говорю: «Я человек православный». Они мне набивают карманы хлебом. А потом я увидал одного молодого солдата, который всем раздаёт папиросы. Пробираюсь я к нему и кричу: «Дай мне одну, я человек православный!» Он на меня посмотрел и говорит, скривив рот: «Не глупи, у тебя кишка тонка. Какой ты православный, если ты из Вршовиц?!» Господа, этот русский солдат говорил так хорошо по-русски, что я понимал каждое его слово, а он меня — тоже. Я ему говорю: «Я вовсе не из Вршовиц, из самой Праги». А он отвечает: «Ты, старый осел, ведь бывал у водопровода на Стрелке? Не правда ли?» Оно, ребята, русский-то язык, если говорит интеллигентный человек, такой чистый, что я сейчас же вспомнил господина Клофача; он всегда говорил, что чешский интеллигент с русским интеллигентом всегда могут договориться, и удивительно, как они все о нас знают! Этот солдат знал, в какой пивной продаётся у нас поповицкое пиво, а в какой — смиховское.

Он мне даёт две папиросы и говорит: «Вот тебе, раб Вены, Берлина и Рима!» А я протестую: «Я не раб, я солдат своего престарелого монарха и буду воевать за него до самой смерти».

А он смеётся и говорит: «Да ты набитый идиот, у тебя голова, наверно, набита вместо мозгов ржаным хлебом. Ты тут, голубчик, особенно не ерепенься, а то получишь по зубам. У тебя кишка тонка, ты сейчас в России, особенно-то на нас не наскакивай!»

И опять сказал это так ловко, как все равно по-чешски! Прямо-таки я понимал все до слова! Он даже мне сказал, что я получу по зубам. Прямо удивительно!

Я говорю этому солдату: не встречались ли мы с ним в Праге на сокольском слёте, когда там была депутация из России? А он опять смеётся и говорит: «В Праге не в Праге, а когда ты шёл с Вышеграда на Смихов, я в это время шёл с Малой Страны по Карлову мосту».

Смеётся, смеётся и прямо издевается надо мной, что все знает. Я смотрю на него — обыкновенный русский солдат. Другие солдаты тоже на него смотрят, как бараны, а он берет в руки две пачки махорки и говорит: «Раб Вены и Берлина, скажи, что Франц Иосиф и Вильгельм негодяи. Скажи, что они заслуживают петли за Гуса, Белую Гору, Коменского, Крамаржа, Махара и других мучеников. Поклянись, что ты отомстишь за их кровь!» Что мне было делать, если нечего было курить? Ну, конечно, я сказал, что они негодяи, и получил махорку. А позже, уже в Киеве, я узнал, что это был вовсе не русский солдат, а некий Тонда Новак из Бревнова, который застрелил своего гейтмана за то, что тот ударил его, и убежал к русским, к неприятелю, забыв о славной присяге.

Но Полонное было единственным пунктом, где, очевидно, офицер не крал и считал военнопленных людьми. Швейку было о чем вспоминать. А за Полонным опять началась беда.

Было решено, что до самого Киева транспорт должен будет идти пешком. Русская армия непрерывно отступала, не имея возможности нигде остановиться, и не хватало поездов для вывоза раненых и боеприпасов, чтобы они не попали в руки неприятеля.

В течение трехдневного похода, продолжавшегося с раннего утра до поздней ночи, только один раз пленные получили по куску хлеба. На четвёртый день, когда к новому этапному пункту подъехал обоз с походными кухнями, которые должны были накормить пленных, венгры и румыны с боснийцами предприняли атаку на котлы.

Удары прикладами их не удержали. В одно мгновение котлы были перевёрнуты вверх дном, под ними стонали ошпаренные и раздавленные, а на котлах и возле них дрались пленные, расцарапывая ногтями лица и разбивая котелками головы. Четверть часа кучка русских солдат безуспешно пыталась навести порядок и прекратить драку. Все усилия, все удары прикладами были напрасны. Тогда кто-то послал казаков. Те въехали в толпу на лошадях и, щёлкая длинными кнутами, раздавая удары направо и налево, постепенно разогнали кучу дравшихся пленных. Казакам очень понравилось гоняться за пленными и бить их нагайками. Они врезались в толпу пленных, не участвовавших в драке, спокойно стоявших и смотревших на события, и разогнали их по всему полю, радуясь, что потом опять придётся их лупить плётками, чтобы собрать в одно место.

К вечеру пленные пришли в опустевшую маленькую деревню. Солдаты распустили их по ригам и сараям, не заботясь о том, кто куда идёт.

Швейк вместе с капралом, учителем и вольноопределяющимся зашёл в небольшой сарайчик, опиравшийся на стену хаты. Больше с ними никто не пошёл, полагая, что в больших хатах можно скорее достать какую-нибудь еду.

Они сбросили ранцы в сарае и вышли во двор, чтобы осмотреться. Хата была под замком, сараи пустые. В хлеву учитель нашёл целых две репы. Вольноопределяющийся извлёк два бульонных кубика, Швейк предложил спички и стал собирать дрова; разрезали репу на две части, положили её в два котелка и сварили на ужин похлёбку, к которой Швейк ещё прибавил горсть овса и петрушку. Они поужинали и залезли в ригу спать. Натаскали в угол немного гороховых стеблей, растрясли их, чтобы было мягче спать, и при этом вольноопределяющийся нашёл несколько стручков гороха.

— А из гороха был бы хороший суп, но лучше всего его есть со шкварками или с ветчиной…

Солома под учителем шуршала, так как он её перебирал пальцами, стараясь найти завалящий стручок.

Швейк немного помолчал, затем жадно втянул ноздрями воздух и сказал:

— Я так хочу ветчины с горошком, что боюсь галлюцинаций. Ребятки, я чувствую запах ветчины.

Вольноопределяющийся безнадёжно вздохнул, а учитель начал говорить что-то об обмане чувств, вызванном воображением, и о возникновении галлюцинаций и иллюзий под влиянием желаний. Швейк улёгся; было слышно, как он сопит и со свистом вдыхает воздух; затем он обнюхал стену позади себя и определённо заявил:

— Господа, никаких галлюцинаций. Никаких иллюзий под влиянием желания. Пойдите-ка сами понюхайте. За этими брёвнами лежит ветчина.

Оба подползли к нему и, склонив носы к щели между брёвнами, как серны, втягивая в себя воздух, принюхивались; затем вольноопределяющийся, глубоко вздохнув, сказал:

— Честное слово, там ветчина. Может быть, это сало или копчёное мясо.

Учитель, ткнув нос в самую щель, сказал с сожалением:

— Если бы человек был мышью, то мог бы туда забраться. Или лунным лучом, что смотрит туда в окно.

— Вовсе не нужно быть лучом, — поправил его Швейк, — порядочный человек туда попадёт, не будучи мышью.

Учитель на это проговорил оскорбление:

— Да, если бы не было физических законов. Знаете ли вы закон о непроницаемости тел?

— Не знаю, — ответил спокойно Швейк. — О таких глупостях я не заботился. В этой комнате есть ветчина, и необходимо теперь найти или изобрести такой физический закон, чтобы либо ветчина к нам пришла, либо мы к ней.

— Если бы и не было перед нами непроницаемой стены, отделяющей от нас ветчину, то, кроме того, её охраняет закон и право собственности, — с пафосом сказал вольноопределяющийся. — Я, господа, на третьем семестре юридического и хорошо знаю, что чужое право должно быть охраняемо. О неотчуждении имущества говорит ещё старое римское право. Знаете ли вы, друзья, параграф сто семьдесят первый закона о наказаниях или параграф восемьдесят третий того же закона о краже? Тюрьма от шести месяцев до двадцати лет.

— Мне неизвестны такие законы, — так же спокойно и упрямо сказал Швейк. — Я знаю только то, что я голоден и что в этой комнате лежит ветчина.

Учитель с глубоким вздохом снова улёгся в свою берлогу из гороховой соломы; вольноопределяющийся ещё продолжал объяснять Швейку разные права и законы из древней и средней истории, а затем успокоился, лёг с учителем и сказал на прощанье Швейку:

— Право собственности поддерживается всем человеческим обществом и является основанием человеческой культуры и счастья.

Швейк молчал; он глубоко раздумывал, а вольноопределяющийся уснул, радуясь, что нашёл человека, с кем может поделиться своими знаниями. Вскоре как учитель, так и вольноопределяющийся захрапели.

Тогда Швейк поднялся, отгрёб от стены постланную солому, затем потихоньку вылез из риги и пошёл к хате. На её дверях висел замок, показывавший, что её обитатели вернутся не скоро. Он так же тихо залез снова в ригу, стал на колени у стены, вынул из кармана нож и вонзил его несколько раз в землю, потом отгрёб глину рукой, стараясь подкопаться под стену. Так он повторял несколько раз, а затем, наклонившись, сунул правую руку в дыру; рука прошла под бревном и на другой стороне вышла на воздух. В комнате не было полов — значит, в ней пол был из глины, такой же, как и в риге!

После этого открытия Швейк начал рыть и разгребать глину так, что с него полил пот градом; через час он просунул голову в дыру, а через некоторое время пролез весь и оказался в помещении.

Одновременно с ним в комнату проник лунный свет, который так опоэтизировал учитель, и осветил все пространство с находившимися там богатствами.

Там было не особенно много богатств: три каравая хлеба, мешок муки, кусок сала, два куска ветчины и кольцо копчёной колбасы. Швейк все это осмотрел и стал складывать в свой мешок.

В углу он ещё нашёл два куска масла и кусок творогу; масла он с собой взял только один кусок, а затем вынул обратно один кусок ветчины, который повесил на старое место. Потом положил обратно два каравая хлеба со словами: «Ведь они тоже должны что-нибудь есть, когда придут, оставлю им это». Он пролез сквозь дыру обратно в ригу вместе со своим мешком и принялся сгребать глину на старое место и утаптывать её.

После этого он отрезал себе большой кусок хлеба, намазал его маслом и принялся ожесточённо жевать.

Утром рано, когда друзья его ещё спали, он разрезал хлеб на ломтики, а мясо и колбасу на куски для того, чтобы не вынимать все сразу во время еды, и, завернув в портянки все, за исключением той части, которая была предназначена на сегодняшний день, сложил в ранец. Кусок хлеба с маслом и ветчиной он положил в мешок.

Едва солнце поднялось над землёй, как пленных погнали вновь из деревни дальше, обещая обед на следующем этапе, куда должны были прийти к вечеру. Голод продолжался и превращал людей в зверей; несмотря на то что военнопленные были далеко от фронта, они смотрели друг на друга, как хищники.

В полдень они остановились на отдых на лугу; вольноопределяющийся в ужасе открыл рот, когда увидел, как Швейк развязал мешок, вынул оттуда кусок хлеба с маслом и ветчиной и, положив его на колено, сказал юристу нежно и сладко:

— На хлебе с ветчиной стоит общество, и они являются основанием человеческой культуры и счастья.

На глазах вольноопределяющегося выступили даже слезы, учитель громко высморкался, а этого не выдержало доброе сердце Швейка; он дал каждому по ломтю, говоря:

— Вот видите, голубчики, не пригодилось вам ваше образование, раз вы боитесь красть и идти по незаконному тернистому пути греха. Да-да, вот если бы я был образованный!

На следующий этапный пункт они пришли поздно вечером, а обед им пообещали только на следующий день. Швейк со своими товарищами оказался в полуразрушенном сарае. Утром Швейк проснулся первым и схватился за свой мешок, который ночью он держал на брюхе.

Мешок, хотя и был завязан, оказался пустым: в его боку зияла огромная дыра, вырезанная острым ножом, показывая, каким образом было похищено содержимое. Швейк посмотрел на своих соседей: у вольноопределяющегося подбородок блестел, словно покрытый лаком, а у учителя торчал в бороде кусочек ветчины; они спали блаженно и спокойно, с пробивавшимся сквозь грязь румянцем, и ничто не говорило о том, что их мучают угрызения совести.

Тогда бравый солдат Швейк вышел из сарая, сжал руки и произнёс:

— Боже, прости им! Они не ведают, что творят, и не ведают, что у меня ещё остался запас в ранце. Освети их души, пусть учитель вспоминает физический закон о непроницаемости тел где-либо в другом месте, только не возле моего мешка, а вольноопределяющемуся внуши, что люди крадут даже и тогда, когда они на третьем семестре римских и австрийских прав. Они, эти люди, все воры и не крадут только тогда, когда это невозможно! Это образование на них — только тонкий слой, а под этим слоем они такие же, как и я!

Швейка самого тронула эта молитва, и, услышав кашель в сарае, он быстро вернулся. От дверей отскочил учитель, который, очевидно, караулил, а от ранца — вольноопределяющийся, уже пытавшийся развязать ремни, связывавшие ранец. Швейк подошёл к нему, закатил ему подзатыльник и властно сказал:

— Физические законы и все параграфы законов о наказаниях для порядочных солдат ничего не стоят. Но этот закон — оборона культуры, и ты кради там, где можешь. Грабежи никогда не прекратятся и будут вовеки веков, но только к моему ранцу имей почтение!

Немного позже они стояли на коленях перед своими мисками с кислыми щами, жуя заплесневевший чёрствый хлеб, а через час после этого шли дальше в Россию, которая раскинула перед ними громадные таинственные, неисследованные пространства и показывала им огромные пшеничные и ржаные поля, зеленые луга, берёзовые лесочки, стада коров у деревень, возле которых махали крыльями ветряные мельницы.

Солдаты сказали пленным, что в полдень они придут в деревню, где опять получат пищу и где останутся до утра; после этих известий голубовато-серая цепь, растянувшаяся по обеим сторонам дороги, быстро сомкнулась и прибавила шагу.

А сзади всех плёлся навстречу судьбе бравый солдат Швейк, и искренность и доверчивость светились в его глазах. Опираясь на кол, вытащенный из плетня, он шёл, и в таинственной степи звучал его голос:

Возле Брна зелёный луг,

На нем муравая травка…

А когда вдалеке показались две позолоченные башни над зеленой крышей и солдаты сказали, что там помещается этапный пункт, Швейк уже шёл совсем один сзади, так как чувствовал себя сытым и в кухню не спешил; лениво волоча ноги и вдыхая роскошный запах хлебов и сена, он запел новую военную песню:

Наш монарх на битву войска свои сзывает.

Это была бесконечная версификация, настолько же патриотичная, насколько и глупая, словно её сочинил патер Лутинов-Достал. Поэтому мы не удивляемся, что Швейку она нравилась. Простим его и не будем на него за это сердиться, как не сердимся на чешскую академию, которая раздаёт премии за не менее глупые произведения.


Четыре дня пути оставались за ними, и теперь они шли через деревни, где уже не было русских войск, не было этапных пунктов и этапного начальства.

Здесь было уже лучше. Деревни попадались богатые, почти не видевшие войны; ни войска, ни пленные сюда ещё не заходили, поэтому первый эшелон пленных пользовался большим вниманием. Крестьяне относились к ним с жалостью, давали табак и папиросы; женщины, смотря на них, плакали, раздавали им хлеб, сами варили для них картошку и разносили се в горшках по сараям и ригам, в которых размещались пленные.

Жестокость войны вновь стала смягчаться человеческим отношением, человеческим чувством; русские солдаты уже больше никого не гнали вперёд; когда пленный, чувствуя себя больным, отставал от отряда и крестьяне, обгонявшие его на телеге, обращали внимание солдата на него, конвойный махал рукой и говорил:

— Пускай удирает! До Австрии теперь далеко.

Если транспорт приходил в деревню ещё засветло, то мужики и бабы, девки и дети окружали их и заводили разговор. Они спрашивали, есть ли в Австрии солнце, земля, деревья, вода, как в Австрии сеют хлеб; узнав, что там растёт рожь, ячмень, пшеница, что также растут тополя, вишни, берёзы и груши, что летом светит солнце и идёт дождь, а зимою снег, что днём у них светло, а ночью темно и т. п., они радостно улыбались и спокойно резюмировали:

— Все равно как у нас! Везде одинаково!

Девки приносили в черепушках молоко и просили, чтобы пленные что-нибудь спели. Бабы спрашивали, как обходятся с русскими пленными в Австрии, почему им там отрезают носы, уши, выкалывают глаза, уродуют их; в деревне не было хаты, из которой кто-нибудь не был бы в плену в Австрии или Германии.

Для швейковой фантазии открылось огромное поле. Он долго рассказывал о жизни в Австрии, смешивая правду с легендами, как Бог на душу положит, и слушатели, открыв рты, кивали головами, говоря: «Да, да, правильно!» От этого он сам делался значительней в своих собственных глазах.

Было похоже на то, что Швейк идёт на конец света, а конца этого не видно, нет конца. Однажды во время дождя он промочил ботинки, которые потом затвердели, как кора, и разодрали ему ноги в кровь. Тогда он сбросил их и пошёл босиком, а ботинки перекинул через плечо и надевал их только ночью, чтобы никто не украл. Все время перед ним расстилалась равнина, тянулись степи, на которых паслись коровы и волы, и ничто в этом неприятельском государстве не напоминало о враждебности.

Он уже знал несколько русских слов, и туземцы могли кое-как его понимать: его ободранный вид, при добродушном и внушающем доверие лице, возбуждал у мужиков внимание и любопытство, и они, такие же, как он, предпочитали, будучи на него похожи, обращаться именно к нему.

— А как ваш царь, — сказал ему староста в одной деревне, где они ночевали, — хороший он человек? Не стоило бы ему, старику, брать войну на свою совесть! А наших пленных зачем он мучает?

Швейк, понимая едва десятую часть сказанного, без всякого раздумья отвечал:

— Да, этот наш царь, старый пердун, — человек не злой; люди-то в каждом что-нибудь увидят и найдут. О вашем царе тоже говорят, что он тёплый парень. А наш царь вашим пленным каждый день ноги моет, как папа в Риме.

— А нашего Ивана, сына нашего Ивана Ивановича, ты в Галиции не видел? — спросила жена старосты. — Он в двести шестнадцатом полку служил и письмо прислал из Галиции.

— Я видел, дорогая, много ваших сыновей, — с улыбкой говорил Швейк. — Ваш Иван Иваныч человек хороший? Блондин он или брюнет? В кого он больше: в отца или в мать? Я с ним говорил, и он через меня вас приветствует, поклон вам посылает.

Глаза старухи засветились радостью и любопытством. Она взяла Швейка за руку, как близкого человека, и стала засыпать его вопросами, из которых Швейк не понял ни слова, а потому хватил наугад:

— Я говорил с ним, мать, у самой галицийской границы; он говорит, что ему хорошо, что хлеба и сахару ему хватает, и сказал, чтобы я шёл к вам на ночлег; он сказал: «Отец хорошо, мать хорошо, передай им поклон! И пусть они дадут тебе, говорит, обед и ужин».

Староста взял Швейка за руку, другою погладил его по лицу, похлопал по плечу и сказал:

— Вот молодец! Вот хороший солдат! Ну, пойдём, брат, пойдём в нашу хату курицу есть!

Так Швейк принял участие в семейном ужине, во время которого он почти один уписал всю курицу, потому что ни староста, ни его дети не ели ничего, любуясь славным солдатом Швейком, а староста сам, когда Швейк, блаженствуя от сытости, стал дремать, отвёл его на сеновал, где его жена положила Швейку под голову и подушку.

Когда староста влез к жене на полати и положил под голову полушубок, он сказал:

— Вот австриец, враг наш, но человек славный и с образованием хорошим. Кажется, он и грамотный!

И старостиха, очнувшись от дремоты, ответила:

— Славный человек и с нашим Иваном говорил на фронте! Дай ему Бог здоровья!

Между тем Швейк разделся донага в сарае и, заметив, что здесь находились лошади, раскинул на их спинах свой мундир и нижнее бельё для того, чтобы из него вылезли вши, которые боятся конского запаха и не переносят тепла.

Он спал прекрасно, так как его не кусали, и утром, вспоминая о своих снах, говорил:

— По меньшей мере ангелы отгоняли от меня мух.

Он надел своё продезинфицированное таким оригинальным способом бельё и военную форму и вышел на двор умыться к колодцу. Возле телеги он заметил жестянку с колёсной мазью. Швейк, обмывая грязные и потрескавшиеся ноги, вспомнил о своих затвердевших, натирающих мозоли ботинках, и ему пришло в голову, что если их намазать мазью, то они размякнут. Он взял жестянку и направился с нею в сарай. Но напрасно он там искал помазок, с помощью которого мог бы осуществить своё намерение. Не было помазка и ничего такого, что бы его могло заменить.

Осматриваясь, он заметил хвост коровы, спокойно лежавшей в углу сарая. Он взял его, окунул в жестянку и начал размазывать им колёсную мазь по своим самоходам.

Корова посмотрела на него умными глазами, как бы в удивлении и недоумении, и Швейк нашёл необходимым принести ей соответствующее извинение.

— Не сердись, пеструшка, одна твоя сестрица была виновницей того, что я потерял все свои военные заслуги, поэтому разреши, чтобы я воспользовался твоей добросердечностью, раз обстоятельства меня заставляют быть изобретательным, как Робинзон Крузо.

Когда эшелон уходил, Швейка провожало все семейство старосты и с удивлением смотрело на его набитую вонючей махоркой трубку, из которой шёл облаками удушливый дым. Старостиха сказала:

— Да это у тебя настоящий самовар.

Провожали они его до самого поля и там прощались. Староста сочно поцеловал Швейка и, потрясая его руку, взволнованно желал ему счастья в дороге и звал его на обратном пути заехать к ним.

Швейк, заметив его искреннее волнение и видя, как жена его плачет, так же искренне поцеловал его и вытер свои глаза.

«Смотри, какие они порядочные люди! А ты, Швейк, вор. Ты такой же преступник, как Кладивко из Виноград, тот, который давал объявление в „Политику“, что он желает жениться, в конце концов не женился и за это попал в тюрьму».

Староста вытер рукавом рубахи свои глаза и заметил:

— Да, да, вот что наделала война!

— А до Киева ещё далеко? — спросил его Швейк на прощанье.

Староста минуту размышлял.

— Ну, не далеко… так, вёрст двести будет.

И Швейк, посмотрев вдаль, мечтательно сказал:

— Я думаю, что там уж будет море и что там-то уж я встречу этих самых антиподов.

Загрузка...