В детстве в хрестоматии мы читали хорошую сказку об одном короле, который разбил и рассеял войска двенадцати вражьих королей, а самих королей забрал в плен и запрягал их в колесницу вместо волов.
И было так, что один из королей, захваченный в плен и запряжённый вместе с другими в колесницу победителя, непрестанно смотрел на переднее колесо и все выкрикивал: «А колесо все вертится!» Он повторял это так долго, что на него король-победитель обратил внимание и приказал остановить колесницу, чтобы спросить, что означали эти слова.
Запряжённый король ответил на его вопрос:
— Колесо вертится, часть обода, которая была вверху, падает вниз, а та, что была внизу, снова подымается вверх. То же, коллега, происходит и с людьми: раньше мы ездили на своих подданных, а теперь, о могущественный король, ты ездишь на нас.
Королю-победителю так понравилась эта философия, что он посадил пленного рядом с собой в колесницу. Усевшись, король перестал философствовать, увеличив собою груз, который должны были везти уже только одиннадцать королей.
К чести Швейка необходимо сказать, что он не следовал примеру этого короля и никогда не пользовался временной благоприятной ситуацией — ни тогда, когда они в течение трех недель шли от Брод до Киева, не получая пищи, ни тогда, когда они высовывали языки на пыльной дороге или стучали зубами в промокших шинелях, голодные, как волки; Швейк оставался бравым солдатом или, как его называли русские, хорошим солдатом. Он бесконечно твердил:
— Все это скоро кончится. За Киевом будет море, а в море всегда можно наловить рыбы.
Случалось, что они проходили мимо чешских деревень, основанных здесь колонистами, приехавшими в Россию уже очень давно. Кое-где их принимали с большим энтузиазмом, давая им вдоволь пищи, но большей частью попадались деревни, в которых все было закрыто и население которых поглядывало на проходивших гостей с родины только из окна и довольно неприязненно.
— Вот мерзавцы! — сказал учитель в одной такой деревне. — Голос крови в них совершенно не сказывается.
— Скряги, как все мужики, — подтвердил вольноопределяющийся, убедившийся, что со Швейком на чужбине не пропадёшь, и все время державшийся около него. — Удивительно: мы чехи и они чехи, — и не дадут человеку даже картошки! Вчера вот только я сказал одной старушке, что двенадцать апостолов на Староместской площади с начала войны не ходят, и она мне за это дала кусок творогу. А вот эти даже и не спросят, как у нас там!
— Они тут — как все равно родственники одного Свободы из Нетеша у Ичина, — заговорил Швейк. — Этот Свобода учился в Праге и стал учителем. А потом женился на дочери одной купчихи Цмераловой на Жижкове, где он квартировал. Ну, прожил он с ней двадцать лет, и она ему опротивела. Загрустил он — надоела ему постылая жизнь. Вот, когда наступили летние каникулы, он вспомнил, что хорошо бы поехать посмотреть на родной край: каким он теперь стал? Ну, сел в экспресс и поехал в Ичин, и чем дальше, тем больше умилялся. Он все воображал себе свой родной домик: как он стоит теперь в стороне, а вокруг все цветёт, зеленеет; он представлял себе, как собачка Орех, с которой он ходил в поле за мышами, будет лизать ему ноги, — одним словом, рисовал себе так, как это рассказывается в сказках про блудного сына, возвратившегося домой к отцу. А все люди говорят: «А, да это Франтик Свобода, что стал в Праге большим человеком. Ах, как жаль, что старик Свобода — царствие ему небесное… хороший человек! — не дождался этой радости!»
Так вот идёт он, значит, в деревню и видит — возле дороги старик Ирава косит ячмень. Господин учитель говорит трогательно по-простонародному: «Бог в помощь!»
Дедушка Ирава на это ему вежливо отвечает: «Для чего же бы это Бог стал впутываться в мои дела? Оставь ты его в покое, а пойди-ка, бездельник, и сам помоги мне! И так, наверно, все бока пролежал? Зря только проводите время!»
«Ну, этот человек выжил из ума и сделался злюкой», — подумал про себя Свобода.
И чтобы его задобрить, он подошёл ближе: «Дедушка, разве ты меня не узнаешь?»
Тут Ирава бросился на него с косой и закричал: «Пошёл вон, бродяга! Ты, что же, думаешь, я должен знать всех воров? Так их тут много шляется! У старого Моравца украли часы из жилетки, когда он косил и оставил её на меже. Не ты ли это был тут? Иди отсюда, иначе я позову ребят!»
Учитель подумал, что старик шутит, и, удручённый, пошёл в пивную. Там никого не было. Он заказал пиво, а содержатель пивной его спрашивает: «Вы, наверное, страховой агент? Или продаёте картины?»
Кабатчику, по фамилии Башня, Свобода признался, что он родом из этой деревни, что теперь он в Праге учителем и приехал посмотреть на родной край. Кабатчик ему: «Отца я вашего помню, он частенько ко мне ходил. Пил он только ром, сжёг внутренности и получил язву желудка. Хотя о мёртвых и не говорят плохо, но прохвост он был порядочный. Он ведь больше жил в суде, чем дома».
После этих слов пиво для учителя сразу стало горьким, и он направился к своему родному домику. Но на месте бывшего дома стоял огромный домище; перед домом на лавке сидит сестра учителя; увидев брата, она говорит: «Жаль, что мне нечего тебе дать. Хлеб у меня чёрствый, корова не доится… Ты тут останешься или уже сегодня уезжаешь? У нас тебя и положить-то негде. Дом новый и сырой. Детей у тебя нет? Нет? Вот хорошо — больше сбережёшь. Ах, как жалко, что мужа нет дома! Он собирался писать тебе письмо с просьбой прислать шесть сотенных. Ты не мог бы помочь нам купить корову, лошадь и телегу? Ужинать я бы тебе советовала пойти в трактир, дома я готовлю кое-как, ты и есть не станешь. А если ты там задержишься, то переговори и о ночлеге да возьми с собой и мужа; он будет очень доволен и часто будет вспоминать о своём дорогом шурине, как тот угощал его в трактире».
В общем, этот учитель оказался в Праге в тот же вечер и весь месяц потом ходил в глазную клинику, потому что на обратном пути у него от слез разболелись глаза.
Швейк подошёл к избе, в которой за окном виднелось красное лицо здоровой девки, удивлённо смотревшей на толпу, показал ей язык и пошёл дальше. В избах можно было видеть семьи, сидевшие за столом за закрытыми наглухо дверями.
К Киеву подошли в воскресенье утром. Не доходя до города, их разместили в большой, широко раскинувшейся деревне, где хорошо накормили. В половине второго ночи их разбудили и погнали в Киев, колыбель и жемчужину Украины.
Никогда в жизни Швейк не видел такого огромного города. От семи утра до трех часов дня они проходили по улицам, окружённые густыми рядами войск, и не могли выйти из города. Дома и домики стояли бесконечными рядами, а перекрёстков нельзя было и счесть.
Огромные толпы народа глазели на них с тротуаров, и всюду был слышен радостный говор:
— Вон пленных ведут! Опять наши много забрали!
На что городовые, дополнявшие конвой, шедший шпалерами возле пленных, отвечали:
— Очень много! Скоро война кончится. Победим врага!
Если пленных удивляли обширные пространства России, поля, луга и леса, которые они прошли, то величина Киева их просто поразила… Люди, имевшие кой-какие знания или думавшие, что они обладают географическими познаниями о России, были совершенно сбиты с толку. В одиннадцать часов учитель сказал:
— Это невозможно, ведь это же Киев. А в Киеве около восьмисот тысяч жителей. За то время, что мы идём, мы могли бы пройти шестимиллионный Лондон. Иначе тут должна быть только одна улица!
— Через одну улицу мы шли уже два раза, — говорил кто-то за ним. — Я это узнал по одной вывеске; там было написано по-русски и по-французски. Это какая-то французская фирма.
— Так это, наверное, было отделение в другом квартале? — спрашивал вольноопределяющийся.
— Не, не, не… тот самый дом, и магазин был тот самый, — отвечал ему решительно и определённо голос.
— Ребята, — раздался голос Швейка, — по одной площади мы проходили пять раз! Это та самая, посередине которой стоит памятник. Но каждый раз мы туда приходим с другой стороны и по другой улице; фирмы-то там, правда, другие, но памятник тот самый. Они ещё нас будут водить долго; черт возьми, они над нами издеваются!
Швейк не ошибся в своих предположениях: так было на самом деле. Когда неудачи постигали русские войска на фронте, генеральный штаб, желая в тылу успокоить русскую общественность, переводил с места на место огромные массы пленных, как переносит кошка котят, чтобы показать свои успехи на фронте.
Это был очень простой и оказывавший великолепное действие трюк; генеральный штаб считал пленных с самого начала войны и помещал в газетах сведения, что количество пленных, взятых в такой-то и такой-то битве, достигло таких-то и таких-то цифр, заканчивавшихся обычно четырьмя, пятью или шестью нулями.
Огромные поезда с пленными, перевозимыми от станции к станции, и бесконечные их ряды, проходившие по улицам больших городов, газетные сообщения — все было направлено на то, чтобы поддержать бодрое настроение населения, начинавшего относиться отрицательно к войне, что заметил даже бравый солдат Швейк, сказав:
— Ну, им тоже по горло надоела эта война!
Штабы и информационные бюро всех государств работали одинаково; в Австрии часто коротко и сухо сообщалось, что «наши войска перед превосходящими силами противника отошли на заранее подготовленные позиции», оцениваемые военными специалистами, как неприступные. А через три дня с этих неприступных позиций удирали изо всех сил, между тем как пространное информационное сообщение гласило: «Взводный командир Вацлав Крупичка взял в плен шесть яростно оборонявшихся русских, что свидетельствует о геройстве и отваге австрийских войск и о твёрдой решимости не уступать неприятелю».
В России эта система «солдат-героев» после русско-японской войны была оставлена; только изредка для разнообразия сообщений из действующей армии пользовались рассказами о богатырских подвигах казаков, больше же манипулировали с пленными. Если бы кто-нибудь сейчас взялся и сосчитал по французским, английским, русским и немецким газетам и журналам, сколько их армии взяли пленных, то у него получилась бы такая цифра, которой не могли бы прочитать никакие астрономы.
Итак, граждане города Киева в это памятное воскресенье получили возможность укрепить свои патриотические чувства, глядя на шагавших по улице пленных врагов, окончательную победу над которыми генеральный штаб обещал в самое ближайшее время.
Открытие, что их водят по улицам Киева напоказ, как медведей, было сделано почти сразу в разных частях эшелона военнопленных, среди которых были солдаты, обладавшие хорошей зрительной памятью. Когда к обеду пленные волочили свои усталые и разбитые твёрдой мостовой ноги вверх по Крещатику, а стоявшая по обеим сторонам широкого проспекта толпа радостно кричала «ура», кто-то в толпе сказал: «Вот опять свежие пленные!» Ему в ответ из среды пленных крикнули:
— Да, да, опять свежие! Только мы в Киеве так давно, что уже протухли!
— Опять идём к той же самой площади. Долго ли нас будут таскать по Киеву? — нервно спросил у учителя вольноопределяющийся.
Вместо него Швейк ответил мечтательно:
— До тех нор, пока им не надоест. Они нас взяли в плен, они имеют право нас показывать. Я знал одного мясника Гурку, у того никогда не было ни копейки, но на груди в сумке он всегда носил сто крон и никогда их не менял. Раз в пивной он выпил пива и съел сосисок, потом позвал полового: «Хочу платить!» Он вынимает эти сто крон, кладёт на стол, но как только половой протягивает к ним руку, хватает деньги и говорит: «Подождите, я забыл, что у меня есть мелочь», И кладёт на стол три полтинника. Я знал его пять лет и знал, что всем своим знакомым он должен. Но эти сто крон он так и не разменял. Люди любят похвастаться, а нам в данном случае не мешает хорошенько осмотреть город. Кто знает, будет ли ещё раз война и попадём ли мы сюда когда-нибудь.
Во втором часу, когда проходили Подвальной улицей, среди зрителей раздался крик. Кто-то узнал, что один и тот же отряд пленных проходит ту же улицу в седьмой раз. Поднялись крики об обмане, о том, что враг скоро будет у Киева; в толпу бросились городовые и пытались арестовать нескольких молодых людей.
Толпа заволновалась и, не обращая внимания на пленных, окружила городовых; поднялись кулаки, в воздухе мелькнули палки, полетевшие в городовых.
Крики стали разноситься по другим улицам, и конвой, сопровождавший пленных, начал понукать их, чтобы шли скорее. Всюду были видны городовые, хватавшие людей из толпы. Но толпа защищала своих и то нападала на городовых, то подавалась под их тяжёлыми ударами.
Когда через полчаса военнопленные оказались за чертой города, конвой рассказал, что их ведут на отдых и что их ожидает обед в большом здании. Швейк, расцветая от счастья, сказал:
— Так и тут полицейские бьют! Этот русский народ мне страшно нравится!
Они падали наземь, ложились, садились, засыпали, а русские солдаты безразлично и неподвижно стояли возле них; потом открылись ворота здания, вышел офицер с несколькими солдатами и скомандовал: «Ну, гони их по четыре!»
Солдаты стали строить пленных по четыре и толкать их в ворота. Там другие солдаты, пришедшие из казармы, останавливали их и производили обыск.
Обыскивали весьма тщательно; от опытного глаза ничего нельзя было спрятать; солдаты шарили всюду, залезали в карманы, выбрасывали вещи из ранцев и все, что они находили недозволенным, все, что могло угрожать могуществу России, сбрасывали в кучу, возле которой стояли другие солдаты, вооружённые винтовками со штыками; эти операции относились также к числу забот русских властей о военнопленных.
У пленных отбирали все, что нравилось производившим обыск. Сбрасывали в кучу прожжённые котелки, походные фляжки, ремни, шинели, кальсоны, гребни, куски мыла, портянки, перочинные ножи, коробочки фабры для усов, мазь от вшей, бритвы, часы, кошельки с деньгами или без денег; в кучу летели и ботинки, которые несли через плечо многие, шедшие босиком, так как ботинки страшно натирали ноги.
На эту процедуру посматривал офицер, который стоял в воротах, пощёлкивая плетью по зеркальной поверхности своих кавалерийских сапог, и, добродушно посмеиваясь, наблюдал, с какой неохотой пленные расставались со своими вещами. А когда кто-либо из пленных сопротивлялся, отстаивая рубаху, гребёнку или часы и говоря по-немецки о Женевском договоре и международном праве, офицер принимал меры. Он подходил, перетягивал плетью сопротивлявшегося, бил его кулаком под ребра и с приятной улыбкой добавлял:
— Ничего! В Сибири получишь все новое. У вас… мать, наших запрягают в плуги, а мы ещё с вами канителимся!
К эшелону, с которым пришёл Швейк, подошёл новый эшелон, который пригнали прямо к воротам; возле казарм собралась огромная толпа пленных, и прошло много времени, пока они попали внутрь.
В ожидании учитель снял блузу, выбрал из неё вшей, заткнул её в ранец и приготовился снять и рубаху. Тогда вольноопределяющийся, растянувшись на шипели и наблюдая за ним, сказал:
— Напрасно все это. Посмотри, как дымит вон в том дворе; там нас, наверное, вымоют и продезинфицируют паши мундиры и бельё. Ведь нас должны повести дальше, а мы можем заразить вшами и болезнями.
— Тогда я вошь оставлю в рубашке, пускай отдохнёт, — сказал учитель. — Но нужно вынуть ремень из брюк, чтобы его не сожгли.
К вольноопределяющемуся подошёл солдат без винтовки и, вытаскивая из-под него шинель, показал ему на ладони серебряную монету.
— Продай, пан, свою шинель, все равно у тебя её возьмут, а я полтину заплачу.
Вольноопределяющийся отказался. Солдат придал к монете ещё гривенник, вынул из кармана пачку табаку и, продолжая тащить шинель, уговаривал:
— Ну, бери, пан, бери. Вот шесть гривен и махорка. Шинель тебе не нужна, — в Сибири тепло.
— Тебе чего надо? — закричал в это время конвойный солдат на покупающего. — Нельзя так! Что же они останутся голыми? Пошёл отсюда, не то скандал будет.
Учитель вынул ремень из своих брюк, застегнул его через плечо, и. так как солдаты начали гнать пленных вперёд, они все встали и пошли.
Что делалось впереди, разобрать было нельзя, и Швейк с друзьями попали в лапы палачей совершенно неподготовленными, как бараны в стаю волков.
Шинель вольноопределяющегося бросили в кучу, а когда он пошёл жаловаться офицеру, указывая, что такое обращение противоречит международному праву, офицер перетянул его кнутом, приговаривая:
— Вот тебе международное право! Вот тебе Женевская конвенция!
За шинелью последовали блуза и ремень учителя, а за ними и ботинки Швейка, и когда герои очутились на дворе, где было мусора и грязи по колено, Швейк сказал задумчиво:
— Господа, теперь вы уже продезинфицированы. По крайней мере учителю теперь будет меньше работы с поисками вшей. Они боятся, чтобы я по дороге в Сибирь не натёр себе мозолей.
— Я осел, — торжественно заявил вольноопределяющийся, — о, какой же я осел! Почему я эту шинель не продал за шесть гривен? Теперь я бы ел булки!
А учитель, поддерживая падавшие с него штаны, недоуменно смотрел на грязь, затекавшую ему в ботинки, и, переступая с ноги на ногу, сказал:
— Можно ли было ожидать такого отношения в братской России? Честное слово, если бы я встретил сейчас Крамаржа, который говорит, что все славяне — братья, я бы набил ему морду.
Спор о славянстве резюмировал Швейк, вытаскивая из пальца занозу.
— Может быть, мы славянами-то до сих пор и не были. Они нам тут этого славянства всыплют по первое число.
Капитан Павел Афанасьевич Кукушкин, заведовавший хозяйственной частью пленных в Киевской крепости, не был принципиальным врагом пленных, он говаривал: «На то и война, чтоб люди страдали», — обысками, при которых пленных обирали донага, он стремился напомнить им об этом неприятном обстоятельстве.
Когда все эти «серо-голубые насекомые, приползшие обожрать Россию», как называло пленных «Русское слово» (эту фразу Павел Афанасьевич приписал себе, так как она была очень удачна и имела к нему непосредственное касательство), были уже на дворе, а забранные у них вещи разбирали русские солдаты, чтобы снова продать их потом пленным, он приказал открыть склад и вынести мешок с сахаром; затем он распорядился, чтобы пленные проходили мимо него гуськом; он сам следил, как каждому вкладывали в руку два куска сахару, и каждому говорил по-товарищески:
— Вон там кипяток, иди за чаем, — и при этом он так дружески подстёгивал плетью по ногам, что пленный подпрыгивал.
Те, у кого не было ни котелка, ни кружек, печально посматривали на сахар и на котёл, из которого бил пар. Швейк же, запихивая себе сахар в рот, сказал:
— Пускай попробуют теперь вынуть его у меня изо рта.
Капитан Кукушкин пришёл на кухню убедиться, что обед действительно сварен, и избил повара за то, что тот сказал: «Мясо на порции не резали потому, что его было мало, и его решили совершенно разварить». Он наказал его не за то, что он не исполнил приказания, а за тон, которым он сказал: «Мяса мало». Добрый и честный Павел Афанасьевич действительно приказал выдать только четверть того, что полагалось пленным и что он проставлял по своим интендантским книгам.
Затем, снова подойдя к пленным, он вызвал австрийских офицеров и с помощью переводчика-русина приказал им, чтобы они построили в ряд своих солдат и скомандовали им строевую перегруппировку на месте.
Почти полчаса гремело на дворе крепости: «Доппель, райхен, рехтсум, райхен фалл аб, линксфронт, рехтсфронт!»
Пленные топали, стоя на месте в болоте, как саламандры в луже, и капитан Павел Афанасьевич, смотря на все это, пьянел от власти над этими людьми, которые, если бы они были на фронте, задушили бы его, как лягушку (так он себе это представлял), а теперь должны скакать перед ним, как обезьяны.
Он смотрел на них, с удовольствием поглаживая свой длинный ус, его душа купалась в розовом масле, и, вспоминая, сколько через его руки прошло таких людей и сколько их ещё пройдёт, он сосчитал, что у него останется в кармане от этой истории, и благочестиво сказал:
— Слава Богу! После войны куплю себе на Кавказе именьице… или нет, пожалуй, в Крыму, там будет лучше.
Солдаты выносили со складов хлеб, который они делили на равные части, а на столах расставляли железные миски. Капитан через переводчика приказал, чтобы все пленные разгруппировались по народностям, а именно: австрийцы отдельно, чехи, немцы, сербы, поляки и итальянцы, русины, венгры — все отдельно; после того как разгруппируются, они получат хлеб и щи, а потом пойдут в казармы.
Пощёлкивая плетью по голенищам, он пошёл на кухню.
Среди солдат стали раздаваться крики: «Немцы вправо, чехи влево, к колодезю, поляки во двор» и т. д. Сыновья матушки Австрии группировались каждый в свою группу.
У чехов, поляков и боснийцев эта группировка вызвала радостное волнение и надежду на лучшее. Среди пленных распространялись и упорно держались слухи, что с чехами и славянами вообще в России обращаются особенно хорошо, что их там не считают за врагов, и когда они сгруппировались, оптимизм охватил их снова.
— Мы будем получать лучший паёк, — сказал учитель.
— Нас оставят в России, в Сибирь не повезут, — добавил вольноопределяющийся.
— Я всегда говорил, что это хорошо, когда человек — чех, — счастливо улыбнулся Швейк. — Да, так и говорится в одном стихе: «У славянина везде найдутся братья».
В это время из кухни пришёл фельдфебель, чтобы отвести пленных к обеду.
Он переходил от группы к группе и по пальцам считал их. Затем снова вернулся с конца и снова стал считать, вертя головою и смотря в какую-то бумажку. Потом отступил от пленных и неуверенным голосом стал выкрикивать:
— Немцы где?
— Хир! — отозвалось громко.
Он приказал им, чтобы они отошли к нему, и продолжал:
— А где чехи?
— Хир! — зазвенело ещё громче.
Он показал рукою на немцев, давая этим понять, чтобы они подошли к ним, и кричал снова:
— А венгры, где они?
— Елен! — закричали венгры.
Он приказал им подойти к чехам и читал по бумажке снова:
— Поляки где?
— Хир! — выкрикнули они и пошли за венграми сами.
Затем очередь дошла до сербов, хорватов, итальянцев, русин, и, наконец, увидев за собою пустое пространство, он в замешательстве зашептал: «А австрийцы где?» — и, не ожидая ответа, побежал в кухню за капитаном Кукушкиным, чтобы заявить ему, что между пленными нет ни одного австрийца.
— Ах ты скотина, — сказал ему капитан, — как же это нет? Разве я их не видел? В Австрии живут австрийцы и много других народов, — проверял он свои знания из военного устава. — Раньше об этом никто не вспоминал, все равно, какая была морда, — германская или австрийская, а вот теперь начальство сдуру приказало, чтобы каждая народность была отдельно.
И он поспешил за запыхавшимся фельдфебелем, который решил, что австрийцы куда-то исчезли и что за это капитан его пошлёт на фронт.
Кукушкин остановился возле хлеба и закричал, обращаясь к фельдфебелю:
— Так сосчитай, голова баранья! Вот это тебе для австрийцев, вот это тебе для чехов, вот это для венгров, вот это для поляков, а это вот для всех других. Зачем же бы я, идиот ты такой, приказывал, чтобы австрийцам дали хлеба, если бы тут не было австрийцев? Раз я приказал дать хлеба австрийцам, значит, австрийцы есть!
Фельдфебель, обескураженный загадочным исчезновением австрийцев, и вместе с тем видя полный двор тех, кто в его глазах были австрийцами, совсем запутался и бормотал:
— Никак нет, ваше высокоблагородие, не могу знать, так точно!
— Я тебе покажу, собачья голова, — более спокойно сказал капитан, — сколько тут австрийцев! Смешайте их снова всех вместе!
Он взял у фельдфебеля бумажку и вновь отделял немцев, чехов и другие народы Австрии друг от друга, как овец от козлов; и, когда после итальянцев, стоявших на одном месте, он крикнул: «Австрийцы!», громко раздался один голос: «Хир!»
Это был бравый солдат Швейк, который заявил, что он австрийской национальности. Когда впоследствии его в этом упрекали, он оправдывался:
— Я не мог дать повода неприятелю подумать, что его апостольское величество не имеет ни одного верного подданного. Я должен был закрыть слабые стороны нашего государства, как говаривала пани Покорная из Глубочен своей дочери, когда та шла с ней на бал: «Аничка, надень закрытые панталоны, чтобы на случай, если ты упадёшь, мужчины не увидели твои слабые стороны».
Когда капитан Кукушкин сказал Швейку по-русски, что все-таки одна австрийская свинья нашлась среди этого интернационального сброда, взял своею фельдфебеля за волосы, а Швейка за ухо и принялся стукать их лбами друг о друга, чтобы они лучше познакомились, Швейк заметил:
— Значит, так надо! Ему нужно знать, что такое враг и что он из себя представляет.
Затем Швейк заявил, что куча хлеба, предназначенная для австрийцев, принадлежит ему, как представителю этого народа, на что ему Кукушкин ответил двумя-тремя красочными ругательствами. Кукушкин уже размышлял о том, сколько австрийцев он будет показывать в ведомости и сколько, раз их нет, он на этом сэкономит. А когда Швейк не переставал добиваться своих прав, указывая на то, что все народности, несмотря на разное количество людей, должны получить одинаковую порцию хлеба, Кукушкин сказал одно слово:
— Карцер! — а потом немного помолчал и вполголоса добавил: — И дай ему по морде.
Фельдфебель закатил Швейку пощёчину, «такую, что у меня в глазах засветились бенгальские огни», говорил об этом Швейк, после чего два солдата схватили его под руки и, подталкивая, провели по длинному коридору в подвал с железными дверями, за которыми раздавался львиный рёв. Другой фельдфебель отомкнул двери, взял Швейка за шиворот и втолкнул его внутрь.
Помещение было полутёмное. Швейка окружило много русских солдат, кричащих в радостном удивлении:
— А, австриец к нам попал, пан!
Это все были дезертиры с фронта, пойманные в Киеве и ожидавшие здесь, когда их оденут и пошлют воевать.
Они развлекались тем, что крутили из бумаги и набивали махоркой козьи ножки и, предлагая Швейку выкурить с ними цигарку в знак мира, спрашивали:
— Как попал сюда, пан? Ты что, тоже лётчик? Улетел с фронта?
— Я пострадал за то, что не отрёкся от того, за кого я воевал, — вздохнул в ответ Швейк.
И русские солдаты, не понимая его, горячо соглашались:
— Воевать не надо! Начальство надо побить!
Они одолжили Швейку кружку, налили ему чаю, дали кусок колбасы, наложили ему белого хлеба, наперебой потчуя его, а затем показали ему место на нарах:
— Вот ложись, пан, отдыхай!
Швейк улёгся и стал в мыслях перебирать все события сегодняшнего дня, чтобы не забыть новые усвоенные им слова. Он уж теперь знал, что такое значит «дать по морде», и приходил к выводу, что под арестом нисколько не хуже, так как там на дворе пленные дрались из-за хлеба, не дождавшись, когда его между ними разделят. Снова ногти впивались в лица, били сапогами в живот, кулаками в зубы, и русским солдатам пришлось ударами прикладов разогнать их и отправить спать.
Был вечер; на церковной колокольне, стоявшей невдалеке за крепостью, звонили, мерно отбивая мелодические, нагонявшие тоску звуки. В окна карцера были видны звезды. На стенах над нарами чадили керосиновые лампочки с разбитыми стёклами, а арестанты сидели группами и пили чай, затем стали играть в карты и петь.
На Швейка никто не обращал внимания, и он положил в свой мешок кусок хлеба и колбасы, которые ему дали арестанты. Когда стража открыла двери, он вышел в уборную, где ему дали огромное, ужасно вонявшее деревянное ведро, чтобы он взял его с собою на ночь, и он, придя в карцер, поставил его вверх дном и, став на него, забрался на окно.
Солдаты протяжно пели печальную песню, после которой перешли на частушки:
Офицеры получают деньги,
А солдаты кипяток.
А Швейк, взглянув на них братским, ласковым взглядом, сказал:
— У славянина везде найдутся братья.
На дворе крепости стояла тишина. Звезды струились с неба. Душу Швейка охватила тоска, и он запел:
Брожу я по свету нелюбимый…
Слова этой избитой песенки, однако, его не успокоили. Он вспомнил своих друзей по полку, вольноопределяющегося Марека, Балуна, подпоручика Лукаша и вздохнул:
— Каково вам теперь без меня? Боюсь, как бы вас не загрызли вши!
Затем он растянулся на нарах, накрылся шинелью, а арестованные русские солдаты, одно время слушавшие его песню, вновь принялись играть и ругаться и, изредка посматривая на пленного, говорили:
— Австрийцы — народ хороший, все грамотный народ! Ну, спокойной ночи!
А Швейк, укладываясь спать, вспомнил, что он в карцере, и, спокойно зевнув, сказал:
— Солдат тут бьют по морде, полицейские лупят народ почём зря, карцер тут у них есть, — все равно как в Австрии; так, оказывается, Россия-то — приличное государство!