На углу Большой Никитской Серпухин замешкался в нерешительности: не знал, пойти ли взглянуть на храм Христа Спасителя или подняться к Никитским воротам, где, как он читал, к церкви Большого Вознесения пристроили новую колокольню. Решил в пользу колокольни и, стараясь прошмыгнуть перед несшейся на него крупной теткой в нелепой розовой шляпке, шагнул за угол и тут же оказался стоящим в огромной луже, раскинувшейся озером в самом центре столицы. Выскочив из нее и костеря на все лады нерадивых градоначальников, Мокей поднял от земли глаза… знакомой, исхоженной вдоль и поперек Большой Никитской, а в былые времена улицы Герцена, не было! То есть улица-то была, только выглядела она, мягко говоря, несколько экстравагантно. Вместо привычного старого здания университета, где располагалась церковь святой Татьяны, стоял огороженный высоким частоколом двор с жавшимися к нему с внутренней стороны деревянными постройками и большими, белого камня, палатами с открытой галереей и забранными чугунной решеткой окнами. Сколько Серпухин мог видеть, глухие заборы тянулись по всей стороне улицы, на которой находилась консерватория, но ни ее, ни памятника Чайковскому не было, а из-за сплошной дощатой ограды то здесь, то там торчали двух- и четырехскатные крыши. Проезжая здесь недавно, Мокей обратил внимание на восстановленную часовенку, однако теперь на ее месте стоял большой деревянный храм. Глава его с кокошниками и круглым основанием господствовала над застроенным двухэтажными зданиями посадом, в то время как золоченый крест упирался в низкое серое небо.
— Ну дела! — произнес Серпухин и, как любой русский мужик, озадаченно почесал в затылке. Повернулся, пошел назад к углу, где Большая Никитская пересекалась с переходившим в Моховую Охотным Рядом, только и здесь ничего похожего на эти улицы не наблюдалось, как не было и здания Манежа: на его месте простиралось пустое, если не считать сараев, продуваемое ветром пространство. Кремль, правда, стоял где положено, но выглядел как-то по-другому. Угловой Арсенальной башни не было и в помине, зато купола соборов, в отсутствие уродливого куба Дворца Советов, стали виднее и смотрелись значительнее. Вдоль высокой, красного кирпича стены текла река, через которую, прямо напротив Большой Никитской, был перекинут каменный мост. К нему вела мощенная уложенными поперек бревнами дорога.
Постояв с минуту в растерянности, Серпухин повернулся и, не разбирая дороги и шлепая модельными полуботинками по грязи, побрел вверх по улице. Что обо всем этом думать, он не знал. Единственно не хотелось слететь без видимой причины с катушек, а другого объяснения происходящему Мокей не находил. Такая перспектива совершенно не вписывалась в его дальнейшие планы, однако приходилось признать, что и считать себя нормальным оснований было не много. Оставалось надеяться, что он спит, и покорно ждать пробуждения.
Пройдя вверх по улице, Серпухин остановился. Навстречу ему по другой ее стороне шла какая-то женщина в длинных, до земли, одеждах и высоком кокошнике. До нее было еще далеко. Чтобы хоть немного успокоиться, Мокей закурил и начал переходить узкую, метров семи шириной, улицу. «Спрошу, — думал он, — может, она что-то объяснит», — хотя о чем спрашивать и как сформулировать вопрос оставалось непонятным. Однако стоило Серпухину ступить в покрывавшую бревна настила жидкую грязь, как он услышал за спиной какой-то шум и обернулся. Снизу, от того места, на котором он совсем недавно стоял, на него с диким свистом и гиканьем налетал запряженный цугом возок. Перед ним, размахивая длинным хлыстом, скакал всадник. Мокей уже видел морду лошади, слышал звук бьющих о бревна мостовой копыт и чавканье жижи под широкими полозьями кареты, но, охваченный столбняком, не мог сдвинуться с места. Конь храпел, брызгал пеной, малый в красном кафтане и высокой шапке глумливо ухмылялся, Серпухин закрыл глаза. Вся сцена, будто кадры замедленной киноленты, представилась ему со стороны. «Вот и конец, — пронеслась отчетливая мысль, — сейчас я умру, а может быть, проснусь, и тогда все выяснится…» Но ни того ни другого не случилось, в следующий момент кто-то с силой дернул его за руку и, перехватив ставшее неживым тело, прижал к доскам забора. Хлыст, на манер пистолетного выстрела, щелкнул над самым ухом, Мокея с ног до головы обдало потоками грязи, кортеж промчался мимо. Глядя ему вслед, Серпухин видел, что за удалявшимся возком верхами, по три в рад, скакало человек двадцать в изукрашенных серебром кафтанах и при оружии. Только теперь он понял, какой опасности подвергался, но все еще был не в силах двинуть ни рукой ни ногой, да и неизвестный спаситель держал его мертвой хваткой.
События между тем продолжали развиваться. Проехав метров пятьдесят, карета встала, и из нее, согнувшись пополам, выбралась худая сутулая фигура человека в черной рясе и маленькой шапочке.
Конные сразу же взяли его в полукольцо, но Мокею было видно, как чернец пересек большими шагами улицу и, остановившись напротив жавшейся к запертым воротам женщине, что-то ей сказал. Даже с такого большого расстояния можно было заметить, что лицо ее под высоким кокошником залило красной краской, а сама она съежилась, словно в ожидании удара, хотя, судя по изукрашенной каменьями одежке, наверняка принадлежала к весьма зажиточной части населения. Впоследствии, когда Серпухин мысленно возвращался к этому эпизоду, его удивляло, что в тот момент ему вспомнился старый университетский профессор, советовавший студентам знакомиться с бытом русских по книгам Костомарова, чего никто из них, естественно, не делал. Тем временем женщина, казалось, колебалась, потом нерешительно приподняла полу ниспадавшей фалдами накидки. Один из спешившихся конных, подбежав, задрал отороченный мехом подол и накинул его вместе с юбками ей на голову. Высокий кокошник повалился в грязь, открылось дебелое тело. Какое-то время мужчина в черной рясе с видом знатока рассматривал заголенное место, после чего подступил поближе и, присев на корточки, потрогал его руками.
У наблюдавшего за действиями чернеца Мокея отвисла челюсть. Многое он в жизни повидал, сам накуролесил такого, что лучше и не вспоминать, но чтобы так! Видно, почувствовав желание Серпухина вмешаться в ситуацию, обхвативший его руками мужик гнусаво прошептал:
— Стой тихо, порубят в куски!
И действительно, конная стража уже озиралась по сторонам в поисках жертв, но тут чернец резко выпрямился и шагнул к карете. Взгляд его горящих, словно раскаленные угли, глаз окинул улицу, задержался на мгновение на Серпухине. Неизвестно, что именно монаха позабавило, только губы его жестокого рта сложились в улыбку, с которой он и скрылся в глубинах возка. Стража вскочила в седла, возница зычно гикнул, и кортеж тронулся, скрылся из виду в том месте, где на углу находился известный когда-то на всю Москву магазин «Свет». Женщина, подхватившись и напрочь позабыв о валявшемся в грязи кокошнике, уже бежала что было сил в противоположную сторону.
Державший Мокея мужик ослабил хватку. Теперь, окончательно освободившись, Серпухин мог рассмотреть своего спасителя. Малорослый, но юркий, с подвижным, постоянно гримасничающим лицом, он был одет в красного цвета кафтан и заломленную набок высокую шапку. Из-под нее торчали заострявшиеся кверху, поросшие серым волосом уши, зыркали на мир вороватые, косившие к носу глаза. Надетая поверх кафтана теплая безрукавка была какого-то неопределенного, заношенного цвета.
Точно с таким же интересом рассматривал спасенного и мужичок. Он даже потрогал ткань серпухинского плаща пальцами и в знак одобрения поцокал языком, но вдруг спохватился и поволок Мокея вслед за исчезнувшим за поворотом возком. Тот сопротивлялся, но шел.
— Быстрее, собачий сын, быстрее, — приговаривал мужичишка, все ускоряя шаг, — нам бы только добраться до крестца! Изловят ведь и меня с тобою замучают…
Так, полубегом, они достигли маленькой, называвшейся, как понял Серпухин, крестцом площади и юркнули в переулок напротив замеченной им раньше церкви. Оглядываясь на нее, мужик шепеляво приговаривал:
— Святой Никола, архиепископ Мирликийский, помоги мне, грешному, унести ноги…
Но и пройдя еще с квартал, непрошеный спаситель не успокоился, а потащил Серпухина в узкий проход между заборами двух соседних домов. Петляя, как заметающие следы зайцы, беглецы зигзагами уходили в глубину посада. Здесь дома стояли уже сплошь деревянные, в то время как высокие глухие заборы не изменились, так что порой казалось, будто они двигаются в лабиринте или по дну неглубоких каньонов. Скоро начали попадаться и выходившие окнами на улицу избы, в которых, как догадался Мокей, жили общавшиеся с населением мастеровые.
Наконец задыхавшийся от такого бега Серпухин остановился, полез в карман за сигаретами.
— Ладно, хватит, давай передохнем!
— Ась? Чего говоришь? Отдыхать? А на кол не хошь? — Мужичишка воровато зыркнул по сторонам, но тоже встал, перевел дыхание.
— Куда это ты меня завел? — огляделся Серпухин.
— Куда, куда — на кудыкину гору! — огрызнулся провожатый. — Экий ты любопытный, все хочешь знать. Место это со старинных времен Занеглименьем зовется, потому как за рекой лежит, за Неглинной. Здесь вокруг, — повел он рукой, — кислошники живут, ихний посад. Ткани на продажу делают.
Слышь, запах какой стоит, аж с души воротит? А там дальше, — мужичок мотнул головой в сторону Бульварного кольца, — калашники селятся. Калачи-то небось уважаешь, ежели с медом и с коровьим маслицем!
Мокей щелкнул зажигалкой, выпустил в холодный влажный воздух облако дыма.
— А звать тебя как?
— Звать-то?.. А тебе зачем? — Мужичишка втянул носом сигаретный запах. — Шепетухой кличут! Голос у меня сиплый, простуженный, и шепелявлю я маленько, вот и прозвали… — Вдруг попросил: — Слышь, дай попробовать!
Закурив, Шепетуха тут же закашлялся, сигарету подносил к вывернутым на африканский манер губам с сознанием собственной значимости. Подытожил впечатление:
— Лучше вина разбирает, аж голова кругом пошла!
— Слушай, а этот, который чернец, чего он к бабе-то полез под подол? — поинтересовался в свою очередь Мокей.
— Ась? К бабе-то? А чежь к ней не полезть, коли она баба? — Мужичишка мелко захихикал и пояснил: — Государю все дозволено, он на то и государь! Мы все его рабы, чего пожелает, то с нами и сотворит…
Серпухин снова полез чесать затылок:
— Выходит, сам Иван Грозный?..
— И так его тоже величают, Иван сын Василич… — Казалось, мужичонка еще что-то хотел добавить, но, видно из осторожности, сдержался. Заметил только, как бы между делом: — А ловко мы ушли, а? — посмотрел на низкое небо, с которого начинало накрапывать. — Сам-то откель будешь?
Окончательно пришедший в себя Серпухин передразнил:
— Откель, откель, — отсель! Местный я, из москвичей…
— Ври больше! — не поверил мужичок. — Немец ты али аглицкий купец, я по прикиду соображаю. К нам-то чего пожаловал?..
Пытавшийся осмыслить ситуацию, Серпухин отмахнулся:
— Надобность была, не твоего ума дела!
Шепетуха с сожалением бросил в грязь докуренный до фильтра окурок и наступил на него сапогом.
— Слышь, ты бы чарочку мне поставил, а? Как-никак, я тебя от верной погибели спас…
Несмотря на неопределенность ситуации и полную непредсказуемость будущего, предложение Серпухину понравилось. Он весь как-то даже оживился и не без вожделения потер руки.
— Чарочку? Это можно! Место знаешь?
— А то! — едва ли не обиженно хмыкнул Шепетуха, но тут же обеспокоился: — Вот только одет ты не по-человечески, как пить дать донесут…
— Сам-то тоже хорош, — огрызнулся Серпухин, — вырядился, как клоун, в красный кафтан и думает, что неотразим…
Шепетуха не обратил на слова Мокея никакого внимания, повторял их исключительно потому, что пребывал в задумчивости:
— Красный кафтан, красный кафтан… — Видно, на что-то решившись, рубанул воздух рукой: — А ладно, Бог не выдаст, свинья не съест! Так уж и быть, подберу тебе кое-что из своего, но не бесплатно! В таком виде все равно шагу не ступишь, тут же схватят. Только смотри, доброту мою не забудь! Не забудешь? — зыркнул испытующе на Серпухина. — Ну, тогда пошли! А насчет кафтана, — продолжал он, натягивая на уши шапку, — это ты зря, так все нынче ходят, мода у нас такая. Только не кафтан это, а ферязь. Вишь, какая ширина в плечах и без отложного воротника…
Серпухин едва поспевал за своим шустрым проводником. Теперь тот шел молча, озираясь по сторонам. Погода стояла сырая, туманная, люди им попались лишь однажды, но уж оглядели Мокея с головы до пят. Прямо игра какая-то в казаки-разбойники, давался диву Серпухин, но чувство это было лишь малой толикой того огромного удивления, которое жило в нем и требовало объяснения. Конечно, провалиться без всякой на то подготовки в эпоху Ивана Грозного было само по себе необычным, но к этому подмешивалось нечто большее, а именно то странное чувство нереальности происходящего, которое появилось у Мокея еще в той, прежней, жизни. «Просто наваждение какое-то, — кусал он губы, следуя шаг в шаг за Шепетухой, — ощущение такое, что на тебя открыли сезон охоты. Вот было бы здорово, если бы все оказалось сном! Проснуться бы сейчас в номере лондонского отеля и чтобы было утро сегодняшнего дня… Нет, тут на трезвую голову и правда не разобраться, тут надо выпить, и выпить крепко. А с другой стороны, — рассуждал Серпухин, — чего зря нервы трепать? Ну обанкротился, с кем не бывает! Ну занесла нелегкая во времена Грозного! Главное, жив, и хотелось бы верить, что здоров…
И потом, такое приключение имеет и положительную сторону: отпала надобность бегать по Москве в поисках денег, а в промежутках выяснять отношения с дурой Алиской. Пусть кто хочет, тот этим и занимается, а я пока отсижусь в шестнадцатом веке! А если придется по душе, то и вообще назло всем попрошу у царя Ивана политического убежища…»
От такого нового понимания ситуации Серпухин испытал неожиданный прилив бодрости. Перед ним наконец забрезжила та долгожданная свобода, к которой он всегда стремился. Давно ведь мечтал сорваться с резьбы и разрубить гордиев узел обстоятельств, только не знал, как это сделать. А тут все вышло само собой, так стоит ли огорчаться? Не он теперь отвечает за то, что с ним происходит, так пусть кто-то другой и отдувается! «Гори все синим пламенем, — решил Мокей и немедленно почувствовал большое облегчение. — Жизнь продолжается! Что будет, то и будет, а о проблемах станем думать по мере их поступления…»
Он сделал еще шаг и едва не сбил с ног внезапно остановившегося Шепетуху. Оказалось, они пришли. Пасмурный, дождливый денек клонился к тоскливому вечеру, погружая мир в ранние серые сумерки. Изба за забором виднелась темным силуэтом. Шепетуха закрыл за ними калитку, заложил тяжелую массивную щеколду. В занимавшем весь первый этаж подклете стоял полумрак, пахло травами и какими-то съестными припасами. Когда глаза немного пообвыкли, Серпухин увидел, что в дальнем конце помещения двигается какая-то фигура, однако какого она пола и что делает, разглядеть не смог. То ли поклоны бьет, то ли воду черпает, а только мерно сгибается и разгибается в поясе. Шепетуха тем временем поднялся по лестнице в сени, откуда сразу же донесся сварливый женский голос. О чем говорили, разобрать было трудно, только несколько раз вроде бы произнесли слово «купец», впрочем, Серпухин мог и ослышаться. Через несколько минут Шепетуха вернулся и, матерясь вполголоса, бросил на лавку ворох одежды.
— Бабы — они и есть бабы, с них и спрос, как с баб… — брюзжал он гнусаво. — На-ка, примерь! А с портами извиняй, лишних не нашлось, и сапоги тоже не сыскались…
И бросил хмурый, недобрый взгляд вверх, в сторону сеней.
В падавшем из приоткрытой двери свете Серпухин разделся до пояса и примерил принесенную одежку. Рубаха была маловата и не сходилась в горле, зато просторный кафтан пришелся почти что впору. Шапка оказалась совсем старой и дырявой, но все же, учитывая холодную, дождливую погоду, была лучше, чем ничего. Наблюдавший за ним Шепетуха согласно кивал оказавшейся лысой, обрамленной длинными патлами головой и повторял:
— Хорош, зело хорош! Порты с сапогами подкупишь, будешь похож на человека, а в темноте и так сойдет. Шапку-то на уши натяни, как положено, на затылке ее никто не носит!..
Поскольку зеркала в избе не водилось, оставалось верить Шепетухе на слово.
— Слышь, — спросил тот вдруг, — а ты что, взаправду хотел за бабу заступиться?
— Взаправду не взаправду, твое какое дело, — бросил на него хмурый взгляд Серпухин и, достав из заднего кармана брюк портмоне, протянул хозяину избы пятьсот рублей. — Тебе за труды и за одежку!
Остолбеневший от такой суммы Шепетуха принял бумажку трясущимися руками и поднес ее к проникавшему из сеней свету. Его толстые с вывертом губы шевелились, но произнести он ничего не мог.
— Ладно, чего там, — похлопал его по худому плечу Мокей, — бери, знай мою щедрость!
— Пятьсот рублев, — выдавил наконец из себя Шепетуха каким-то сиплым, сдавленным голосом, — пятьсот рублев! Это как же, а? Почему бумажкой? Не, мне долговой расписки не надо, не сыщется на Москве дурака, кто бы такие деньжищи отдал! — Он с испугом принялся совать банкноту Серпухину. — Мил человек, забери от греха! Не ровен час увидят, сразу на кол или на плаху. Ты лучше дай мне рублик серебряный, а можешь и полтинничек, тоже сгодится…
Мокей только пожал плечами и убрал пятисотенную в карман. Шепетуха все никак не мог успокоиться.
— Я, — говорил он трясущимися губами, — осьмой год хожу в подьячих, а о таких деньгах и слыхом не слыхивал. Может, их злодей какой нарисовал, а мне за него отдуваться…
— Ну, не хочешь и не надо! Считай, пятьдесят копеек за мной, — успокоил его Серпухин. — Пойдем, что ли, в кабак-то?..
Однако подьячий колебался. Испытываемый страх был написан на его худом лице с красным подвижным носом и жидкой бороденкой. Большие, торчащие по бокам головы уши казались непропорциональными, какими и были на самом деле. Создавалось впечатление, что Шепетуха пытается сопоставить в уме какие-то одному ему известные факты и оценить связанный с таким походом риск.
— Ты ведь, если станут пытать, тут же меня заложишь!.. — заметил он, как если бы продолжал свои рассуждения, но уже вслух.
— С какого же это хрена меня да вдруг пытать? — неприятно поразился Мокей. Разговор как-то сразу перестал ему нравиться. — Ты говори-говори, да не заговаривайся!
— Точно, заложишь! — пришел к окончательному выводу подьячий. — Да и я, в случае чего, тебя тоже не пожалею. А что делать, — развел он руками, — такая жизнь. Да и как не заложить, ежели одет ты не по-нашенски и лицо вон, словно задница, голое, без бороды. За версту видно, что прибежал к нам из Литвы…
— Почему вдруг из Литвы? — искренне удивился Серпухин.
— А потому, что, как у нас кто с властью не заладит, враз норовит утечь в Литву, под крыло к ихнему Сигизмунду, а то и в Польшу к королю Стефану… — и продолжал почти без паузы: — Точно, лазутчик литовский, вот ты кто!
Раздосадованный глупостью своего спасителя, Серпухин достал из портмоне водительские права и помахал ими перед носом подьячего, но тот смотрел не на документ, а в набитый монетами открытый кошелек. Произнес нараспев с завистью:
— Богатый…
Серпухин усмехнулся, вспомнил, как покупал сигареты и не сумел отбояриться от сдачи мелочью, теперь же она пришлась очень кстати. Поспешил закрепить положительное о себе мнение.
— На-ка вот, чтобы не забыть, рублик тебе за услуги…
Шепетуха взял протянутую ему монету и, попробовав металл на зуб, принялся, щурясь, ее рассматривать. Поводил по поверхности заскорузлым пальцем:
— Георгий Победоносец. Знать деньга наша…
Воровато оглянувшись на приоткрытую в сени дверь, поспешно сунул приобретение в карман:
— Гляди, ей не проговорись! Так уж и быть, пойдем выпьем вина, а там посмотрим. Двум смертям не бывать, а одной не миновать…
Уже порядком стемнело, когда они, направляясь, как представлял себе Мокей, в район Никитского бульвара, подошли к одному из кабаков. Если верить географии, прикидывал в уме Серпухин, заведение находилось где-то неподалеку от Арбатских ворот, может быть, на месте Дома журналистов, где ему не раз доводилось сиживать в ресторане. По дороге миновали красивую деревянную церковь Козьмы и Демьяна, построенную, как сказал подьячий, на деньги купца Ивана Димитрича Бобрищева. Во время последнего нашествия крымского хана Давлет-Гирея она, как и весь город, сгорела дотла, но ее отстроили заново в точности как была, а то и лучше. Мокею очень хотелось зайти и поставить во спасение души свечку, а то и просто постоять перед святыми иконами, но день выдался будний, и храм оказался закрытым. В этом дальнем конце посада, в виду крепостной стены Белого города, домишки стояли поплоше, дворов с белокаменными палатами не было и в помине и даже высокие заборы попадались не часто. Мастеровым здесь нечего было скрывать друг от друга, с ворами же и прочими лихими людьми разбирались по-своему, не прибегая к боярскому суду.
У башни крепостных ворот жгли костер, вокруг него собрались погреться служивые в длинных кафтанах и высоких шапках.
— Царевы люди, — пояснил подьячий, указывая рукой на стражу, — стена всю Москву от ворогов кольцом окружает.
Со слов Шепетухи выходило, что место это на дальнем от Кремля краю посада славилось своими питейными заведениями, которые держали так называемые кабачные головы. Они, злодеи, шли на любые хитрости, только бы избежать наказания за недоборы в казну или, если брали вино на откуп, воротить заплаченные деньги. Пропившиеся вконец рабы Божьи собирались ватагами и периодически их били, а кабаки поджигали, но все всегда возвращалось на круги своя и катилось, как заведено было испокон века.
Слушая рассказ Шепетухи, Мокей вошел вместе с ним в распахнутые ворота просторного двора, в дальнем углу которого стоял длинный одноэтажный дом. Он был приподнят на сложенный из камней высокий фундамент, заставлявший предположить, что в обширном полуподвале находится вместительный погреб. Рядом с домом располагался бревенчатый сарай с печью, а за ним ледник. Тут же, на случай пожара или еще какой напасти, был врыт столб с треснутым колоколом. У входа в дом толклось несколько человек в невообразимо грязных и рваных одеждах с опойными, сильно отдающими в фиолет лицами. Один из них преградил подьячему дорогу:
— Отец родной, Христа ради, поставь страдальцу чарочку винца!..
Шепетуха грубо его оттолкнул:
— У, свиное рыло, ярыга кабацкий!
За тяжелой, сбитой из толстых досок дверью было парно и душно. В освещенном несколькими маленькими оконцами помещении лежал полумрак, и только над стойкой, будто огни корабля в тумане, светились две тусклые масляные лампы, да по углам длинных столов стояли коптилки, дававшие больше гари, чем света. Вино отпускал сидевший за стойкой целовальник, в то время как половые разносили бражничавшим пироги. Их, как понял Серпухин, пекли тут же на виденной им во дворе кухне. Ни на Мокея, ни на подьячего внимания в этой полутьме никто не обратил, но поданный Шепетухой серпухинский рубль целовальник принял с большим сомнением. Долго вертел его в пальцах, прежде чем поставил на стойку кувшин с вином и выложил сдачу. Две добрые чарки, что принес им шнырявший по залу мальчонка, тянули каждая не меньше чем на граненый стакан.
Вина Мокею совершенно не хотелось — не по погоде оно было, вино-то! А вот виски или, на худой конец, сорокаградусной он принял бы с превеликим удовольствием. То ли от нервов, то ли от промозглой погоды его легко знобило, а при неудачном движении давал о себе знать помятый боксером бок. Поэтому, когда в чарке обнаружилась водка, Серпухин искренне обрадовался, дружески подтолкнул Шепетуху плечом:
— А говорил, вино! Между прочим, не у меня одного лицо голое, у тебя вон бороденка совсем редкая, а у чернеца и вообще три волоса в два ряда и все густые…
Однако слова Мокея подьячего не то что не развеселили, а заметно напугали.
— Нашел, пес шелудивый, с кем равняться! Умоешься ты, паря, кровью, ох умоешься! — Он с горечью сплюнул на пол и перебрался на самый край стола, подальше от остальных. — Чувствует мое сердце, зря я с тобой связался, вырвут тебе твой поганый язык!
После такого обмена любезностями оба довольно долго сидели молча, не глядя друг на друга. «Интересно, — думал Серпухин, — какое нынче на дворе число?» Возвращаясь мысленно ко времени учебы в университете, Мокей старался вспомнить, как старое летоисчисление переводится в новое, но получалось это у него плохо. Вертелось в голове, что новый год начинался на Руси с первого сентября и что летописцы вели отсчет времени от сотворения мира, которое приходилось приблизительно на пять тысяч пятисотый год до Рождества Христова, но точная дата этого вселенского масштаба события напрочь выпала из его памяти. В любом случае получалось, что век шестнадцатый, годы же семидесятые или, скорее, восьмидесятые, самое их начало. «Грозным надо было заниматься, — с горечью укорял себя Мокей, — а не ваять из подручного мусора диссертацию о роли партии в деле становления в стране пожарной охраны. Да и ту так и не защитил…»
Из задумчивости его вывел бормотавший себе что-то под нос Шепетуха:
— Это что, — шепелявил подьячий и, по-видимому, уже давно, — я вот однажды пил вино двойное боярское, так чарку выпьешь и враз с катушек долой!..
Серпухин понимающе кивнул, ему ли было не знать. В питейной избе они выбрали самое темное место, чадящий фитилек коптилки Шепетуха предусмотрительно отодвинул на центр стола. От выпитого Мокея прошиб пот, и ему сразу же полегчало. Вальяжно откинувшись на высокую спинку лавки, он словно между делом поинтересовался:
— Ну, рассказывай, как тут у вас жизнь?..
На этот сакраментальный вопрос, который задают друг другу малознакомые, вынужденные убивать вместе время люди, последовал столь же содержательный ответ:
— Терпимо… — Подьячий оглянулся на пробиравшегося к ним между столами полового и не без усмешки добавил: — Живем…
— А этот, который отец народов, губитель рода человеческого, не мешает?
Шепетуха посмотрел на своего нового товарища с прищуром. Сразу отвечать не стал, а выждал, когда подпоясанный кушаком малый поставит перед ними тарелку с пирогами и отойдет от стола.
— А чо ему мешать-то? Мы ж на Руси живем: власть сама по себе, мы сами по себе! До Бога высоко, до царя далеко, вот и вертишься как вошь на веретене…
Поймавший пьяный кураж Мокей отстать от своего собутыльника не пожелал:
— Слышь, Шепетуха, вот ты подьячий — ты же, гад, наверняка взятки берешь! И столоначальники твои, они тоже подношениями не брезгуют…
Сидевший насупротив Серпухина мужичонка на «гада» не обиделся, а лишь неопределенно пожевал толстыми губами:
— Тебе-то что с того?
— А так, — пожал плечами Мокей, — интересуюсь знать…
Шепетуха ответил не сразу, сначала впился зубами в горячую упругость пирога, запил его большим глотком из чарки.
— Когда добро людям делаешь, почему бы и не взять, особливо ежели подношение от чистого сердца! Ты им поможешь, они тебе, и все живут в довольстве…
— Именно так я и думал! — засмеялся Серпухин. — Все дело в генетике, в крови у нас засел зловредный ген Шепетухи…
Подьячий бросил на своего приятеля настороженный взгляд.
— Слова басурманские говоришь, порчу навести хочешь… — и вдруг, как-то непонятно оживившись, предложил: — Слышь, Мокей, давай выпьем за тебя! Хороший ты мужик, — наполнил до краев чарку Серпухина, — нет, ты до дна пей, до дна!
Серпухин выпил, утер рот рукавом рубахи:
— Не страшно брать-то? А что, коли донесут!..
Шепетуха водку лишь пригубил, заметил философски:
— Страшно не страшно, всем один конец! — понизил голос до шепота. — Мы-то что с тобой, мы люди сермяжные, лапотники, тут и не такие на плаху голову ложат. Про князя Владимира Андреича слыхал? Все под топор пошли, всем родом на жизнь государеву умышляли… по крайней мере, так сказывают. И таких тыщи… — Подьячий воровато огляделся по сторонам. — Воевода Никита Козаринов в монастырь, что на Оке, сбег, схиму принял — не помогло, и там достали, окаянные! Посадили по царевой воле на бочку с порохом и подожгли, мол, схимники все одно что ангелы, им по небу летать надобно…
В кабаке было смрадно и душно, стоял мощный запах перегара, грязных тел и волглой одежды. Шепетуха утер разгоряченное лицо пятерней, махнул с горечью рукой, мол, однова живем, и разлил водку по чаркам:
— Колычевы! Все до одного головы сложили. Шаховские… Да что считать-то! — выпил с маху, отправил следом в рот кусок пирога. — Ас Новгородом что, ирод, сотворил?.. Бродяга волынский, Петром кличут, донес, будто жители его к польскому королю переметнуться замышляют, вот Иван Василич и осерчал. Всех в Новгороде вырезал, Волхов от трупов аж вздулся. Иноков монастырских лишали жизни палицами, старца Филиппа Малюта Скуратов прямо в келье удушил… А все оттого, что Петра ентого, доносчика, горожане взгрели за худые дела по первое число… — Подьячий криво усмехнулся. — А так хорошо живем, Господь милует!
Серпухин заглянув в свою чарку, скривился: водка сильно отдавала сивухой. Проступившая на его губах улыбка стала блаженной, пьяненькой:
— Вырезал он Новгород, ну а вы что?..
— Кто это «мы»? — не понял Шепетуха. Похоже было, что и он уже порядком нагрузился.
— Ну, люди, народ… — пожал плечами Мокей, как если бы удивлялся непонятливости своего собеседника. — Ведь, считай, каждому про Ивановы зверства известно…
Подьячий провел ладонью по жидкой бороденке, забрал ее в кулак:
— А нам-то что? Нам — ничего, не нас же железом жгет и пыткою пытает…
— Во, в том-то, брат, и беда! — кивнул в подтверждение собственных мыслей Мокей.
От выпитого и висевшего в воздухе смрада четкость картинки перед его глазами утратилась. Чтобы разглядеть сидевшего напротив подьячего, Серпухину приходилось щуриться. Навалившись на стол грудью, Мокей поманил его пальцем:
— Слышь, Шепетуха!..
— Ась? Ты меня, что ли? — икнул тот.
— Я все изменю! С моим образованием и знанием жизни, гадом буду, а в ближние бояре выбьюсь. Бизнес развернем с тобой с прибалтами, хоть они нас и не любят и никогда не полюбят, наладим обмен товарами с Англией, станем виски у них брать, табачок. Ты пробовал когда-нибудь виски?.. Попробуешь, вещь стоящая! А там… — Серпухин загадочно подмигнул и понизил голос до свистящего шепота: — Точно знаю, Грозный долго не протянет! Надо только не пропустить момент и вовремя подсуетиться. Димку, сына его малолетнего — тут Годунов прав, — придется в интересах государства замочить, но с проходимцами Мнишеками, — помотал он перед носом подьячего пальцем, — никакой смуты я не потерплю! И почему, спрашивается, по какому такому праву, — Мокей хрястнул по столу кулаком, — сопляка Мишку и вдруг на царство! Чем род Серпухиных хуже? Уж по крайней мере столько, сколько наломали дров Романовы, мы не допустим, это я тебе, Шепетуха, твердо обещаю! Главное, держись за меня, не пропадешь…
Подьячий держаться обещал.
То ли водка оказалась слишком крепкой, то ли устал Мокей от выпавших на его долю злоключений, только грустно ему вдруг стало, грустно и одиноко. А может, увидел он из далекого далека те триста лет, что мыкаться России под не пришедшей еще к власти династией, увидел — ив сердце его поселилась печаль. «Несчастные мы люди, — думал Мокей, оглядывая мутным взглядом зачумленный кабак, — несчастная страна! Почему все так, почему?..»
Серпухин вытер рукавом рубахи набежавшую слезу. Шепетуха тем временем допивал с глумливым видом содержимое своей чарки, бормотал:
— Это ж надо такое придумать: «народ»! Летошным годом, в июне дело было, вывели в Китай-городе на площадь двести душ и кого на глазах толпы зарубили, кого повесили, а кого и заживо сварили. А он сидел на коне, смотрел на согнанных силой людишек и зычно спрашивал: «Народ! Ответствуй, прав ли суд мой?» И все кричали: «Да погибнут изменники! Живи много лет, государь великий!» И я кричал вместе со всеми, — хмыкнул подьячий. — Доведись тебе, кричал бы и ты…
Шепетуха замолчал, и на Серпухина разом навалился шум голосов гулявших за соседними столами мужиков. Кто-то вскакивал с лавок и с бессмысленными от выпитого глазами хватал соседа за грудки, кто-то горланил песню, кто-то тут же блевал. Мокей смотрел на них, и губы его кривила жалостливая улыбочка. «Вот уж правду говорят: однова живем!» — думал он, но думать не получалось, поскольку сначала мешались в кучу слова, а потом и мысли.
Поднявшийся на неверные ноги Шепетуха глядел на Серпухина сверху вниз:
— Зря я с тобой связался, — мотнул он от избытка чувств ушастой головой, — думал, купец аглицкий, за спасение отблагодаришь, а ты фуфло! Боярином он будет, слыхали!..
«Какое знакомое слово: „фуфло“, — страшно удивился Серпухин, — не знаем мы, все-таки, корней великого русского языка!» Пошатываясь, встал с лавки:
— Пойдем, Шепетуха, спать! Ты, главное, верь, я в люди выбьюсь и тебя выведу…
Из кабака вышли обнявшись и поддерживая друг друга. Глядевший им вслед целовальник вертел с сомнением в пальцах полученную на чай десятикопеечную монету, прикидывал, когда сподручнее сбегать донести.
Но Шепетуха, тот еще жучило, не дал себя обскакать. Как ни был пьян, а успел первым, а заодно уж настучал и на целовальника, что принимает фальшивые деньги. Сам же в свой дом стрельцов и привел. Плакал от жалости, но куда идти, показывал, и баба его очень Серпухина жалела. Стояла, глядя, как того увозят на телеге, и утирала слезы, так сильно сострадала. Но портмоне на всякий случай прибрала и карманы Мокея проверила, потому как зачем теперь страдальцу деньги…
А Шепетуха все забегал вперед телеги и кричал, что сразу заподозрил неладное, потому-то литовского шпиона допьяна и напоил. На свои, между прочим, кровные, чтоб не сбег тот, как собака Курбский, к Сигизмунду.
Очень Шепетуха радовался, просто из кожи лез вон, так старался…