XI

– О-О, привет-пока, братишка! – тот же хрипловатый голос.

На Хадижат кофточка с надписью, выложенной стразами: «Please notice my eyes are a little higher».

Мы сели на лавочку на берегу. Текли в воде облака – мимолётные, лёгкие, и когда они перекрывали солнце, виднелись контуры лучей.

– Помню фильтрационный лагерь в Долгопрудном, – спокойно, почти сонно говорила Хадижат. – Нас тогда, как баранов, загнали в эллинг для дирижабля. Там три или четыре построили, когда «Люфтганза» открыла трансконтинентальные рейсы. И все были набиты бойцами проигравшей армии. Представь такой ангар длиной метров триста, как дебаркадер на Киевском вокзале, высотой с десятиэтажный дом. Федералам никак не пакостили, после проверки личности отпускали; вот правда, если кто из «Белой стрелы» (у них были списки; откуда бы, интересно знать, у них были списки?) – ну что ж, уводили… куда-то в другое место. Больше не видела никого из тех.

И так же обыденно, как положила бы сигарету в пепельницу, она положила голову на моё плечо.

– Ты похож на моего младшего брата.

Я не стал спрашивать, что с ним стало.

Синяя бездна неба дрожала в обмежованном Чистом Пруду, и как облака, плыли комочки мусора.

Даже она была там. С бойцами. Даже она, девчонка. Всё верно. В то время как я тогда не пошёл с остальными, хотя добровольцами отправлялись и физически слабее меня. Всё совершенно верно. Ничего не стоило прибавить год до совершеннолетия (особенно с моим апокалипсическим басом и не средним ростом). Всё верно: это был долг гражданина, долг честного человека. И если бы это в действительности принесло пользу, я ни секунды не колебался бы. Нет, нет же, не думаете же вы, что я трус, что я сынтеллигентничал, что я струсил, – а правильно, так ведь оно и есть! Но с другой стороны, как же быть, если с самого раннего детства я наблюдал неспешное угасание наших жизненных сил; я вполне понимал (каждый страшился признаться в этом): ещё два, три поколения – и от нас не останется ничего, мы утонем в потоке иноплеменных. Страшись, о рать иноплеменных, России двинулись сыны, – Пушкин, стихотворение, 1815 год, «Воспоминание в Царском селе» называется, ах, как же я мог забыть? – да я знаю, что за один уже этот абзац меня назовут русским фашистом, – но я знаю, на что иду: facio, feci, factum, facĕre – всё это звенья одной цепи! А впрочем, не то. Мы работали, спали, ходили на бизнес-ланчи, смотрели телевизионные шоу исключительно по привычке, – вот как потребляют сигареты и спиртное, чтобы механическими бессмысленными действами укрепить иллюзию постоянства. (РЕД-ОР: небх-мо сделать что-л с этими ебанистическими мнлгами, граф Толстой, б… (нрзб).)

Я осязал её со всей полнотой грубой чувственности; странно и, как вообще она могла терпеть мои тщедушные прикосновения, мои запах (у Краснова отключили воду – не принимал душ на сегодня), мои фурункулы, которые ещё более воспаляются на такой жаре.

– А мне нравится, когда меня ласкают, люблю, когда мне делают приятно, – вполголоса произнесла Хадижат.

Вспомнив недавно слышанные кавалерийские поучения Шибанова, глуповато спросил её – хозяйку съёмочных групп, и глубоких вырезов, и карточного счёта в оккупационном «Райффайзен-банка»:

– У тебя есть… кто-нибудь?

Сразу почувствовал себя крупнейшим идиотом; ведь как-то никогда ранее не обращал внимания на девушек, и они на меня; ну а тут вдруг вот – нате.

– А ещё люблю одно стихотворение, – не ответив на мой идиотский вопрос, она улыбается, жмурясь на солнце. – Ты хочешь, специально ради тебя прочитаю его наизусть?

Я хотел. Она была прекрасна, когда она говорила, когда сидела неподвижно и когда двигалась. Она вдохновенно зачитывала:

Я был там, в страшной битве,

я стоял над Непрядвой,

и в тот день я увидел,

как во сне, эти пряди.

О, Божественный облик, –

знаешь, что это было? –

предо мной предстал проблеск

Лика Девы Марии.

– Это что, – фыркаю, – пародия на Александра Блока?

– Да нет. Хмаров написал.

Напряжённо и ревниво стал соображать, когда и при каких обстоятельствах слышал эту мягкую фамилию – Хмаров; и за компанию с ним привязчиво мне вспоминался один моложавый полковник с похожим двусложным наименованием, – да что же, опять забыл! У него были холодные глаза.

– Слушай, – предложила Хадижат, – а пойдём в кафе?

Подумал о ближайшем «Кофе-Хаосе», но она возразила:

– Нет, нет, тут есть одно хорошее, называется «Хата», надо на метро ехать.

Мы направились к павильону станции «Покровские ворота». Величественный вестибюль располагался на противоположной оконечности Пруда – в том месте, где трамвайные линии, пробежав каждая по своему бережку, сливались в единое двупутное полотно.

– Кстати, там как раз будет один мой хороший друг, он тоже очень хотел бы с тобой познакомиться.

Я не обратил внимания на её слова и пошёл за нею куда бы ни указала.

Навстречу попадались группки солдат с голубыми нашивками. Когда они проходили мимо нас, долетали осколки разговоров (поскольку всякий считает, что если собеседник в шаге от тебя слышит отлично, то в двух шагах не различимо уже ничего), и с болезненным напряжением я ловил в их речи ругательства, произносимые не в исступлении гнева, не наедине с коллегами во время промысла, а просто и обыденно, как давно стёршееся, уже не признаваемое богохульным слово.

Неожиданно я обнаружил, что мы со Хадижат ведём – уже довольно давно – разговор; до высоких дверей метропавильона оставалось примерно пятьдесят шагов: извилистый переход между заколоченными ларьками, лотками, кабинками туалетов – синее на голубом.

Глядя на них, ощутил спазмы желудка. Я так давно не ел. Я не ел по-настоящему с тех самых пор, как не стало родителей. Чтобы не было тоскливо, я не думаю о них. И если бы кто-то спросил, что с ними стало, как все случилось, я искренне ответил бы, что не знаю.

– Да вот где-то здесь он, тот самый дом, – говорил, с усилием продолжая беседу, начала которой не помнил.

– Пожалуйста, расскажи мне о нё-ом! Правда, Тро!

…А может быть, она говорит совсем не наигранно; может быть, она такая по-настоящему?..

Уже привычно я стал собирать разрозненное.

На тихом бульваре, в шелесте тополей, стоит двухцветный двухэтажный особнячок, в каких помещаются посольства банкирских республик. Неразличимая, стёршаяся надпись вывески. Небольшой, чистенький, почти игрушечный домик. И в нём, на подземном этаже, есть серая комната, уставленная стеллажами картотеки. Подобно пчелиным сотам, громоздятся от потолка до пола ячейки. В желтоватых конвертах хранятся тонкие алюминиевые пластинки размером с ладонь, с вереницей отверстий в диаметр вязальной спицы, – словно трафарет для рисования созвездий. Когда случается надобность, то служители достают перфокарту из конверта и вставляют в прорезь вычислительного агрегата. Как граммофон иглою водит по пластинке, так машина принимается ощупывать поверхность карточки подвижными, похожими на безмускульные лапки паука, иголочками. Расположение всякого отверстия соотнесено с определённой областью данных. Из чрева машины, как лента телеграфа, струится змейка, на которой написаны имя, фамилия, время и место рождения, антропометрические характеристики, – написана вся жизнь. Едва появляется на свет младенец, сразу же закладывается в аппарат чистая карточка, раскалённые добела стержни пробивают первые отверстия; и человек теперь до самой смерти не вырвется из подземной комнаты. Все интересы, стремления, черты характера, все фобии и тайные желания фиксируются на перфокарте; каждое слово, каждый поступок печатается в вечности. Время от времени со второго этажа пневмопочтой спускаются приказания, и через несколько часов или дней в чьих-то судьбах прозвенят перемены: вот эта женщина сделается модной писательницей; а вот этому программисту компания «Майкрософт» предложит подписать контракт; вот этот ветеран войны умрёт во сне; а вот той журналистке предложат вести колонку в «Зе Нью Таймс». Но сколько бы ты ни искал, сколько бы ни бродил в районе Чистых Прудов, ты никогда не найдёшь двухцветный двухэтажный дом; разве что изредка, заблудившись в бесконечных безлюдных переулках, – безлюдных, безмашинных всегда, в будни или выходные, – можно неожиданно выйти к Прудам и увидеть мельком его; или ещё в трамвае, вечером, сидя у окна и глядя сквозь своё отражение, заметить вереницу холодных освещённых окон, туманное облако света у прутьев решётки – и пропустить мёртвый дом через себя, а потом – вниз, без остановок и перекрёстков, до Павелецкого вокзала, и дальше по рельсам, на её родину, в Хасавюрт.

– Ты говорила, твой младший брат погиб из-за этой войны? – спросил я тем же тоном.

– Не говорила.

Я вздрогнул. Вот сейчас обидится, развернётся, уйдёт, и… И что? Ничего. Жизнь кончена.

– А может, и говорила. Не важно. В любом случае, ты взял и догадался, – с неестественной для предмета нашего разговора теплотой сказала она. – Мой смышлёный Тро!

– Почему же ты – в ТК-холдинге? – надо было пользоваться её расположением. – Почему работаешь на них?

– Жизнь продолжается, – ответила лёгким голосом.

Чересчур лёгким?

– Братишка, а что ты предлагаешь – взрывать мосты и тоннели? Защищать? Как эти там, партизаны, из книжки для пионеров? – Словно извиняясь, она взяла меня под руку; мне пришлось собрать всё умение, чтобы уследить, о чём она болтает. – …Читала такие книжки – от прабабки остались. Ха-ха, защищать. Кого? Что? Пушкина? Эгей!.. – закричала она, взмахнув свободной рукой, – люди! Собираем стотысячный митинг! За Пушкина! – и тут же вернулась к серьёзному тону. – Ни-че-го не осталось.

– Да, – согласился я. О, какой же ты малодушный, Фимочка! – Поздно. Наша страна неотвратимо исчезает, разваливается на обломки, и с этим ничего не поделать, как с энергетическим кризисом. Наше исчезновение – лишь вопрос времени.

– Пожалуй. Но иногда думаю, – Хадижат осторожно, заговорщески понизила голос. – А вдруг есть где-то герой, смельчак?

Ну вот, Фимочка, камень в твой огород.

Я отвёл взгляд, сделал вид, что слова Хадижат не содержали намёка.

Над огненной щелью на горизонте плыли завтрашние облака.

– Откуда им взяться, героям? – ответил преувеличенно возмущённым тоном и отпустил её руку (пусть не думает, будто от неё завишу). – Не те времена, не те нравы. Героев теперь только в метро можно обнаружить – из камня и бронзы. Или на смальтовой мозаике.

Загрузка...